Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Совершенное преступление. Заговор искусства - Жан Бодрийяр на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Объективная иллюзия – это невозможность существования объективной истины, ввиду того что субъект и объект больше не различимы, а возможность всякого знания основана лишь на этом различии. Такова актуальная ситуация экспериментальной науки – нераздельность явлений [phénomènes], нераздельность субъекта и объекта. И дело вовсе не в их магической перепутанности в так называемом иррациональном мышлении, а в том, что в результате самых сложных научных исследований возникает радикальная загадка объекта и исчезновение его как такового.

Различение субъекта и объекта, фикцию которого еще можно сохранить на уровне человеческого восприятия, полностью исчезает на уровне микроскопических и экстремальных явлений. Потому что они восстанавливают фундаментальную неотделимость одного от другого, другими словами, радикальную иллюзию мира относительно нашего познавательного аппарата. Мы уделили большое внимание искажению объекта со стороны субъекта при наблюдении. Но мы не задавались вопросом об ответном искажении субъекта со стороны объекта и его коварном [diabolique] зеркальном эффекте. Тогда как самыми интересными являются те ситуации, когда объект ускользает, становится неуловимым, парадоксальным, двусмысленным и заражает этой двусмысленностью сам субъект и его методы исследования. Мы всегда уделяли большое внимание параметрам [conditions], при которых субъект обнаруживает объект, и совершенно не исследовали параметры, при которых объект обнаруживает субъект. Мы льстим себе, что мы обнаруживаем объект и считаем, что он смиренно ожидает своего открытия. Но, быть может, объект гораздо коварнее, чем мы считаем, и что, если это он тот, кто обнаруживает нас во всей этой истории? Что, если это он тот, кто встретил нас? В таком случае, из этого следовал бы не только принцип неопределенности, подконтрольный уравнениям, но и принцип обратимости, гораздо более радикальный и агрессивный. (Не аналогичным ли образом вирусы обнаружили нас, по крайней мере в той же степени, в которой их обнаружили мы, со всеми вытекающими отсюда последствиями? И не сами ли индейцы открыли нас, в конечном итоге? Это вечная месть зеркальных существ [Борхес].)

И эти явления не ограничиваются микромиром. В политике, в экономике, в гуманитарных науках – нераздельность субъекта и объекта проявляется во всех сферах, где симулированная объективность науки утвердилась за последние три столетия.

Не только в физике невозможно одновременно вычислить скорость и положение частицы. Также невозможно одновременно определить [calculer] реальность и значимость событий в сфере информации, соотнести причины и следствия в таких сложных процессах, как взаимоотношения террористов и заложников, вирусов и клеток. Все наше поведение подобно поведению неустойчивой лабораторной частицы, потому что мы больше не можем одновременно определить цель [fin] и средства. Мы больше не можем одновременно определить цену человеческой жизни и ее статистическую значимость. Неопределенность проникла во все сферы нашей жизни – с чего бы она должна остаться привилегией науки? И эта неопределенность не зависит от сложности параметров: с ней мы всегда можем справиться. Это радикальная неопределенность, потому что она связана с экстремальным характером явлений, а не только с уровнем их сложности. За пределами [ex-terminis] предельных значений сами законы физики становятся обратимы, и мы больше не владеем правилами игры, если таковые еще существуют. Во всяком случае, это больше не правила субъекта и действительности.

Поскольку мы не можем одновременно уловить генезис и сингулярность события, кажимость вещей и их смысл, это означает одно из двух: либо мы ухватываем смысл, а кажимость от нас ускользает – либо смысл ускользает от нас, а кажимость остается. А поскольку смысл ускользает от нас почти всегда, есть уверенность в том, что тайна, иллюзия, которая связывает нас под грифом секретности, никогда не будет раскрыта. Это не мистика, но активная стратегия мира по отношению к нам – стратегия отсутствия и лишения, в результате которой, силой самой игры кажимостей, вещи все больше и больше отдаляются от своего смысла и, без сомнения, все дальше и дальше друг от друга, в то время как мир ускоряет свой бег в странность и пустоту.

В то время как физики ищут уравнения, которые объединили [unifieraient] бы все виды энергии, галактики продолжают отдаляться друг от друга с невероятной скоростью. В то время как семиотики ищут единую теорию лингвистического поля, языки и знаки, подобно галактикам, продолжают отдаляться друг от друга, в результате какого-то лингвистического Большого взрыва, но при этом остаются тайно нераздельны.

Иллюзия мира, его таинственность также проистекает из того, что для поэтического воображения, воображения кажимостей [apparences] мир появился [apparaît] сразу, он показался полностью и единовременно, тогда как для аналитического мышления он имеет происхождение и историю, а все то, что появляется сразу, без исторической последовательности, оказывается непостижимым. Все то, с помощью чего мы пытаемся объяснить этот мир, в состоянии изменить этот первоначальный акт насилия [coup de force], это внезапное вторжение в кажимость, которое тщетно силится отменить стремление к транспарентности и информации.

Если у мира есть история, мы можем рассчитывать, что все закончится его окончательным объяснением. Если же он возник сразу, ему не может быть определен и конец – мы защищены от его конца тем нонсенсом, который черпает силу из поэтической иллюзии. Иллюзия, как непревзойденное искусство появления [apparaitre], внезапно показывающаяся из ничего, защищает нас от существования. А как непревзойденное искусство исчезновения, она защищает нас от смерти. Мир защищен от своего конца своей коварной неопределенностью. Тогда как все то, что определенно, обречено на гибель.

Два направления мышления вращаются вокруг этого онтологического препятствия. Для первого, классического и «рационального», единственной гипотезой является эволюция и развитие природы. Для второго характерна очень маловероятная (без надежды на доказательство) гипотеза, согласно которой биомасса появилась сразу – в результате своего рода Большого взрыва живого – и существует как есть с самого начала (даже если история сложных форм продолжается). Точно так же, как язык в теории Леви-Стросса, логомасса, масса означающего, возникает сразу и целиком. К ней нечего добавить в плане информации. Ее даже слишком много – этот переизбыток означающего никогда не будет уменьшен. Так же, как и биомасса, логомасса, единожды возникнув, остается неистребимой. Нерушимой, как и сама масса, материальная субстанция мира и более близкая к нам социологическая масса, возникновение которой такое же внезапное и непредсказуемое и такое же неотвратимое, как и ее грядущий коллапс.

Астромасса, биомасса, логомасса, социомасса: всем им, без сомнения, предназначено завершение, но не постепенное, а вследствие внезапного обрушения, такого же внезапного, как и их появление. Культуры также создаются сразу – их неожиданное возникновение необъяснимо с точки зрения эволюционистов. Вначале они имеют высокую интенсивность, но затем весьма быстро исчезают, подчас даже внезапно и без видимых причин (лишь наша культура стремится к тому, чтобы длиться вечно).

Что касается ментальной вселенной, она функционирует согласно тому же катастрофическому правилу: все существует как есть с самого начала, а не формируется постепенно. Это как правила игры: они совершенны как есть, и всякая идея их развития [progres] или изменений абсурдна.

Мы даже не можем представить себе, что иллюзия постепенно наступает и что мир становится все более и более иллюзорным (и напротив, можно представить, что он все больше и больше принимает себя за реальный и становится таковым в собственных глазах). Поэтому следует выдвинуть все ту же гипотезу о полном, непредсказуемом и окончательном [definitif] ее возникновении: уровень иллюзии не может ни расти, ни сокращаться, поскольку она соразмерна миру как кажимости. Иллюзия – это сам мир-как-эффект [Teffet-monde].

Эта внезапность, это внезапное появление из самой пустоты, это не-предшествование вещей самим себе продолжает влиять на событие мира в самом сердце его исторического развития. Событие – это то, что порывает со всей предшествующей причинностью. Событие языка – это то, что заставляет его как готовую форму чудесным образом возникать вновь каждый день за пределами всех предшествующих значений. Так же и фотография – это искусство отделения объекта от всякого предшествующего существования и запечатление возможности его исчезновения в следующее мгновение. В конечном счете мы всему предпочитаем ex nihilo [из ничего], все то, что сдержит в себе магию произвола, отсутствие причин и истории. Ничто не доставляет нам большего удовольствия, чем то, что появляется или исчезает сразу, чем пустота, следующая за полнотой [и наоборот]. Иллюзия создается из этой магической части, этой проклятой доли[73], которая, путем удаления причин или нарушения следствий и причин создает своего рода абсолютную прибавочную стоимость.

Эта махинация Ничто, которая заставляет вещи противоречить самой их реальности, может быть истолкована равным образом как поэтическая или как преступная. Все то, что непостижимо, по своей сути является преступным, и всякая мысль, которая питает эту таинственную махинацию, является продолжением этого преступления. Если мир не имеет референции и конечной причины, зачем стремиться к тому, чтобы этим обладала мысль?

Тайные следы совершенства

Надежда на теорию заключается в том, что, придавая формализму достаточно высокую степень симметрии, сохраняя при этом всю связность [coherence], возможно однозначно определить совершенное уравнение мира. Как только эта задача будет завершена, симметрию следует немедленно нарушить.

Требуемый подвиг нарушения симметрии – переход от совершенства к несовершенству – достигается в физике с помощью великого искусства.

То есть, сначала нужно абстрагироваться от неясных кажимостей реальности, чтобы она соответствовала классическому канону красоты, а затем нарушить, шаг за шагом, симметрию абсолютной красоты, чтобы создать модель, очень похожую на умопостигаемую [sensible] кажимость.

Мишель Кассе «От Пустоты к Сотворению»

При экстремальных температурах реликтового излучения (в момент гипотетического Большого взрыва) возникло равное количество частиц и античастиц. Невероятное возникновение в очень короткое время всех элементарных частиц и их двойников.

Затем следует расширение и охлаждение Вселенной – процесс материализации мира замедляется. Античастицы исчезают, уступая место простым частицам, без антиматерии, в результате чего появляется «реальный» мир, эффект «материальной» реальности мира. Но вначале эта материализация одновременно включала в себя как материю, так и антиматерию. Лишь с исчезновением антиматерии максимальная плотность и энергия уступает место минимальной энергии реальности. Охлаждение вселенной сопровождается ограничением материализации, когда она, наконец, начинает управляться несколькими поддающимися проверке физическими законами (в том числе, с появлением света, появляется возможность наблюдения, а значит, появляется «объективность» мира).

Таким образом, до этой материальной «объективности», существует первоначальная пустота, которая определяется как пространство без каких-либо реальных частиц. Не небытие, но огромное пространство потенциальных [virtuelles] частиц, наполняющих его чистой энергией, потенциальной энергией, которая есть ничто, но может превратиться во все, что есть. Универсальная [versatile] энергия, предшествующая вторжению [précipitation] материи в цикл причин и следствий.

Таково Ничто, Пустота, первичная сцена материальной иллюзии и континуация Ничто как продолжение этого первоначального состояния. Это позволяет очертить то, что представляет собой иллюзия, в отличие от реального. Иллюзия – это свойство мира, в котором, благодаря противоречивой структуре материи, сохраняется потенциальная возможность аннигиляции и возвращения нематериальной энергии. Иллюзия – это характерная черта того, что сохраняет возможность самоаннигиляции путем насильственной реверсии (абреакция материи – антиматерия), а значит, возможность выходить за пределы «материальной» объективности (материя и антиматерия неразличимы в абсолютном выражении [dans l'absolu], они излучают одинаковый световой поток, они нераздельны и взаимосвязаны возможностью взаимной аннигиляции). Лишь энергия, связанная с ограниченной материальностью нашего мира, обречена на деградацию и энтропию.

Первоначальная пустота является аморфной, стерильной, гомогенной и симметричной. Она совершенна. Никакая реальность не может из нее возникнуть. Потому она – абсолютная иллюзия. Необходимо нарушить эту симметрию, чтобы сформировалась материальность, подчиненная законам, несовершенство, из которого возникает тело реального (но откуда может взяться это несовершенство? Что вызывает нарушение симметрии?). Мы, люди, являемся следами этого несовершенства, поскольку совершенство принадлежит к порядку бесчеловеческого. Однако мы также являемся наследниками Пустоты, Ничто, этой первичной сцены отсутствия, этого совершенно необъяснимого и таинственного состояния Вселенной – ситуация, которая никогда не будет исправлена реальным и гегемонией реального. Мы одновременно являемся наследниками симметрии и нарушения симметрии, а наше несовершенство настолько же радикально, насколько может быть радикальна иллюзия Пустоты.

С другой стороны, так вырисовывается совершенное преступление: уничтожение всякой иллюзии, перенасыщение абсолютной реальностью. Все следы первоначального состояния стираются. С приходом [aventure] технологий мы приступаем к завершению того, что началось с рассеивания первоначальной пустоты: к уничтожению пустоты, этой совершенной иллюзии, во имя завершенной реальности (эквивалента полной энтропии), конец которой непредсказуем и неопределим. Но этот процесс может внезапно ускориться вследствие все увеличивающейся информации. Потому что, вопреки негэнтропийной иллюзии теории информации она сама по себе является частью энтропийной деградации, этой судьбы ограниченной материальности, судьбы все возрастающей очевидности, транспарентности, гиперидентичности, которая все больше и больше отдаляет нас от первоначальных условий и приближает к окончательному решению.

Но может… может, вникнув в сущность техники, мы заново обнаружим, согласно Хайдеггеру, звездный ход тайны? Может, в конце процесса нас ожидает неистребимая иллюзия? Разве все наши гипертехнологии не ведут к преобразованию всей материи в виртуальность, в информацию, в излучение? А мир обрел силу реальности и материальности лишь в промежуточной фазе вместе с возможностью установления нескольких законов, нескольких физических констант, которые уже на микроскопическом уровне становятся проблематичными? Быть может, в нашем эффекте реальности мы лишь подчиняемся гравитационному эффекту, противоположному чудесному антигравитационному эффекту, который был в начале Вселенной и ее расширения? И с чего бы эта основополагающая антигравитация уже больше не действует? Не следует ли, согласно новой физике, отдать предпочтение не аттракции[74] полноты к центру, а аттракции пустоты к периферии[75]?

Апогей реальности

Мы живем иллюзией того, что реальное – это то, чего нам больше всего не хватает, но все наоборот: реальность находится в своем апогее. Благодаря техническим достижениям [performance] мы достигли такой степени реальности и объективности, что можно даже вести речь о переизбытке реальности, что вселяет в нас гораздо больше тревоги и замешательства, чем недостаток реальности, который, по крайней мере, мы могли бы компенсировать утопизмом и воображением. Тогда как переизбытку реальности нет ни компенсации, ни альтернативы. Нет больше возможности ни отрицания, ни преодоления реальности, поскольку мы уже по ту ее сторону. Нет больше негативной энергии, проистекающей из-за дисбаланса [distorsion] между идеальным и реальным – есть лишь гиперреакция, порожденная сверхслиянием [surfusion] идеального и реального, полной позитивностью реального.

Однако, перейдя по ту сторону реального, в виртуальном осуществлении у нас остается неприятное ощущение того, что мы упустили конечную цель. Ведь главной целью всей модерности было пришествие этого реального мира, высвобождение людей и энергии реального, стремление к объективному преобразованию мира, избавление от всяких иллюзий, критический анализ которых питал философию и практику. Теперь мир стал реальным сверх наших самых смелых ожиданий. Реальное и рациональное было опрокинуто благодаря самой их завершенности.

Подобная пропозиция может показаться парадоксальной ввиду всех многочисленных следов незавершенности мира, недостатка и нужды, таких огромных, что можно подумать, что он лишь начинает эволюционировать в более реальное и рациональное состояние. Но мы должны забежать вперед [anticiper]: эта систематическая реализация [mise en pratique] мира происходит слишком быстро, система реализует весь утопический потенциал и подменяет радикальность мысли радикальностью своего действия. Нет смысла прибегать к защите ценностей, даже критических: это политически корректно, но интеллектуально анахронично. Вместо этого следует подумать об этой безусловной реализации мира, которая одновременно является его безусловной симуляцией. То, чего нам не достает более всего, так это осмысления завершенности реальности.

Эта парадоксальная конфигурация завершенного мира требует иного способа мышления, отличного от критического: мышления за пределами конца, мышления об экстремальных явлениях.

До сих пор мы мыслили лишь о незавершенной реальности, функционирующей за счет негативности, мы думали о том, чего не хватает в реальности. Теперь следует мыслить о реальности, в которой не хватает ничто [в которой есть все], людях, которым потенциально не хватает ничто [хватает всего] и которые не могут, следовательно, больше мечтать о диалектическом восхождении. Вернее, диалектическое развитие действительно завершилось, но ироничным образом, так сказать, вовсе не допущением [assomption] отрицания [negatif], как воображала себе критическая мысль, а полной и безоговорочной позитивностью. Поглощением негативного или, проще говоря, тем, что отрицание, отрицая себя, породило лишь удвоенную позитивность. Таким образом, отрицание, по сути, исчезло, и если диалектика действительно существовала, то завершилась пародийным образом ее уничтожения посредством этнической чистки самого концепта. Как бы то ни было, приходится размышлять об этой чистой позитивности, думать о «запредельной реальности» (по аналогии с «запредельной комой» [смерть мозга]), а вовсе не об уверенном преодолении [depassement] реального или о его дублировании в воображаемом.

Нет уверенности в том, что мы обладаем необходимыми понятиями, чтобы мыслить об этом свершившемся факте, об этом виртуальном исполнении [performance] мира, что равносильно устранению всякого отрицания [negation], то есть чистой и простой денегации. Что может критическое мышление, мышление, основанное на отрицании, против денегации? Ничего. Чтобы мыслить об экстремальных явлениях, мышление само должно стать экстремальным явлением, оно должно отказаться от всяких критических притязаний, всякой диалектической иллюзии, всякой надежды, рациональности, оно должно перейти, подобно миру, в парадоксальную фазу, в ироническое и пароксизмальное состояние. Оно должно стать более гиперреальным, чем реальное, более виртуальным, чем виртуальная реальность. Симулякр мысли должен опережать все остальные. Поскольку мы больше не можем умножать негативное негативным, мы должны умножать позитивное позитивным. Надо быть более позитивными, чем само позитивное, чтобы одновременно осознавать полную позитивность мира и иллюзию этой чистой позитивности.

Все меняет свой смысл [направление], когда сталкивается [confronte] не со своей незавершенной формой, а со своей завершенной или даже экстремальной формой. Мы боремся уже не с призраком отчуждения, а с духом сверхреальности. Мы боремся уже не со своей тенью, а с транспарентностью. И всякий технологический прорыв, всякий прогресс в сфере информации и коммуникации приближает нас к этой неизбежной транспарентности. Все знаки инвертируются[76] в результате этой прецессии конца, этого вторжения завершенности в самую суть вещей и их развертывания. Те же самые действия, те же идеи, те же чаянья, которые приближали нас к этой желанной завершенности, теперь отдаляют нас от нее, потому что она уже позади нас. Точно так же все меняет свой смысл, когда История в своем ходе пересекает эту фатальную демаркационную линию: те же самые события меняют свой смысл в зависимости от того, происходят ли они в рамках истории, которая совершается [fait], или в рамках истории, которая завершается [defait]. Ведь кривая Истории подобна траектории реальности. Восходящее движение придает событиям силу реальности. В нисходящей траектории или просто когда движение продолжается по инерции, все перепутывается в пространстве с иным коэффициентом преломления, как в гравитационном генераторе. В этом новом пространстве, как и в пространстве «Алисы в Зазеркалье», слова и эффекты инвертируются, всякое движение обращается вспять.

Баланс, который упорядочивал наш мир силой отрицания, нарушен. События, дискурсы, субъекты или объекты существуют лишь в магнитном поле ценности, которое существует лишь благодаря напряженности между двумя полюсами: добром или злом, истинным или ложным, мужским или женским. Именно эти ценности, отныне деполяризованные, начинают вращаться в недифференцированном поле реальности. А объекты начинают вращаться в недифференцированном поле ценности. Между несвязанными и неустойчивыми [erratiques] ценностями существует лишь одна кругообразная форма взаимосвязи [commutation] или взаимозамены [substitution]. Все то, что входило в упорядоченную оппозицию, теряет свой смысл из-за отсутствия различия со своей противоположностью – и это вызвано возрастающей силой реальности, которая поглощает все различия и перепутывает противоположные понятия в одном и том же безусловном промоушне.

Когда все теряет дистанцию, свою сущность, свою резистентность в безразличном ускорении системы, обезумевшие ценности начинают порождать свою противоположность или подозрительно коситься друг на друга. И таким образом, транспарентность Зла – это лишь транспирация наихудшего сквозь наилучшее. Нет ничего более занимательного, чем Добро, порождающее Зло. Но нет ли в этом такой же иронии, как и в том, что Зло порождает Добро? На самом деле, нужно взглянуть на вещи иначе: Добро – это когда Добро порождает Добро или когда Зло порождает Зло: тогда все как надо, все в порядке. Зло – это когда Добро порождает Зло или когда Зло порождает Добро. Вот тогда все не так, как надо, все не в порядке. Это как если бы клетки сердца порождали бы клетки печени. Всякое нарушение причин и следствий принадлежит к порядку Зла.

Таким образом, окончательное решение – это уничтожение негативности. Но игра еще не закончена. Судьба позитивного, системы, достигающей высшей точки позитивности и чистой спекуляции, сама по себе остается загадочной. В этой таинственной связности [coherence] можно усмотреть нечто вроде равновесия Зла, силлогизма Пустоты и Отсутствия – диалектики обнуления [nullite].

В сборнике «Разговоры беженцев» Брехт изображает двух людей, которые встречаются в привокзальном буфете за кружкой пива, и один из них говорит: «Это пиво – не пиво, но это компенсируется тем, что эти сигары – тоже не сигары. Вот если бы пиво не было пивом, а сигары были бы настоящими сигарами, – тогда все было бы не так как надо, не в порядке». То есть, порядок основывается на согласованном уравновешивании [compensation] между несколькими беспорядками. Это ироническая версия закона отрицания отрицания. В выражении «страшно смешно» [дословно: глупо и зло] зло гармонично уравновешено глупостью – нарушения порядка [scandale] не происходит, а логика сохраняется. Это тонкое равновесие отрицания [negatif], уравновешивание Зла Злом. Кстати, у этого нет эквивалента в отношении уравновешивания Добра Добром, потому что это была бы утопия идеального мира, идеального добра, а точнее – идеальной глупости.

Так мир развивается естественным путем – благодаря логической последовательности Зла, которая, как представляется, гораздо более способна объяснить его, чем обратная логическая последовательность Добра.

В тех же «Разговорах» у Брехта есть слова: «Когда что-то [есть] не в нужном месте – это беспорядок. Когда в нужном месте ничего нет – это порядок». Так же и диалектика идет своим курсом, но не к идеальному решению, а к нулевому порядку и очевидности мира как уравнения с нулевой суммой. Это диалектика наихудшего, но хорошо темперированная[77], единственная, на что можно положиться с уверенностью. К счастью, в конечном счете в нужном месте скорее нет ничего, чем есть нечто.

Если эта диалектика обнуления [nullite] оказывается наиболее надежной, то потому, что она в высшей степени соответствует символическому правилу. Ничто не обменивается по принципу положительной эквивалентности – единственное, что действительно обменивается, это отсутствие и отрицание. Необходимо, чтобы зло было дано и возвращено для того, чтобы существа [etres] были связаны глубокой взаимностью. Такова экономика проклятой доли, символическими операторами которой являются ничто, зло, несводимость, отсутствие.

Так, когда в нужном месте (на улицах Парижа в мае 1968 года) происходит что-то, это беспорядок. Но разве это не такой же беспорядок, если там, где что-то должно было произойти (на телеэкранах во время войны в Персидском заливе), ничего не происходит? Нет телекартинки – нет войны, строго говоря? Впрочем, неуместность [non-lieu] образов совершенно соответствовала тайной неуместности войны, так что там все было в порядке, как в случае с пивом и сигарами.

Лучше бы быть там, где не нужно быть, но где есть что созерцать (где угодно, кроме как перед телевизором), или быть там, где нужно, но где нечего созерцать (перед телеэкраном)?

Наша критическая мораль стремится к тому, чтобы нечто возникло вместо ничто, чтобы субъект возник вместо объекта. Однако подлинный вызов – быть ничем скорее, чем чем-то, быть не там, где должно быть что-то, – в этом заключается стратегия не-бытия [non-lieu], стратегия наихудшего, стратегия иллюзии, стратегия соблазна. Возможно, в этом есть некоторая наигранность, но там, где есть наигранность, есть и удовольствие. Тогда как идея, чтобы все было именно там, где нужно, чтобы что-то было именно тем, чем оно должно быть, – объективная точка зрения порядка – это невероятная идея. Нет никакой возможности существования такого порядка в реальном мире.

Во всяком случае, у идеи нет возможности быть самой собой. Идея невозможна сама по себе. Если она реализуется, она делает это путем отречения от себя. Все то, что реализуется, противоречит своей собственной концепции. Так же и в «Разговорах беженцев» сказано, что даже если это пиво не пиво, а сигара не сигара, если человек уже не человек, то паспорт по-прежнему остается паспортом. Человек лишен идентичности, но паспорт, который его идентифицирует, идентичен самому себе. Однако паспорт – это также знак изгнания, и, таким образом, единственное, что идентифицирует человека, одновременно свидетельствует о том, что он стал сам себе чужим. В мире, где реализованы все мечты, все желания, нет иной судьбы, кроме этого отречения от идеи, концепции или мечты. Паспорт-то есть, но в нужном по паспорту месте нет ничего. И это – порядок.

Нынешний мир выше всякой критики в том смысле, что он находится в вечном движении дезиллюзии и дезинтеграции, в том самом движении, которое подталкивает его к порядку и к абсурдному конформизму, но преизбыток порядка создает еще большую дезорганизацию, чем противоположный переизбыток беспорядка.

Дошедшее до такой степени реальное (если его можно так назвать) поддается лишь своего рода объективной иронии и патафизическому описанию.

Патафизика[78] – это воображаемая наука о нашем мире, воображаемая наука о переизбытке, о чрезмерных, пародических, пароксизмальных эффектах, в особенности о переизбытке пустоты и незначимости.

Существование, которое верит в свое собственное существование, – это самодовольство, смехотворное вздутие живота и надувание щек. Патафизическая ирония направлена на эту самонадеянность существ, которые питаются безумной смертоносной иллюзией своего существования. Потому что такое существование – это надувная конструкция, подобная брюху папаши Убю, которая расширяется в пустоте и в конце концов взрывается, как Палотины[79].

Ирония присутствует во всех экстремальных процессах, во всех процессах инволюции, коллапса, инфляции, дефляции, обратимости. Ирония, которая основывается не на отрицании, а на пустой позитивности, на возрастающей по экспоненте банальности, раздувающейся до тех пор, пока процесс не инвертируется сам собой и все заново не обретает великолепие пустоты.

Ирония техники

На пике технологических достижений [performance] остается непреодолимое ощущение, что что-то ускользает от нас – не потому, что мы что-то утратили (реальное?), но потому, что мы больше не в состоянии это разглядеть: а именно то, что это уже не мы овладеваем миром, а мир овладевает нами. Это не мы мыслим объект, это объект мыслит нас. Прежде мы жили под знаком утраченного объекта, отныне именно объект теряет нас.

Мы пребываем в полной иллюзии конечной цели техники как расширения человека и его господства, в полностью субъективной иллюзии технологии. Но теперь этот операциональный принцип парализован [mis en échec] самим его расширением, этой безудержной виртуальностью, преступающей законы физики и метафизики. Именно логика системы, которая увлекает ее за ее собственные пределы, искажает ее целенаправленность [déterminations]. Одновременно с пароксизмальной стадией, все переходит в пародическую стадию.

Все наши технологии, как принято считать, являются инструментом мира, которым мы якобы управляем, тогда как на самом деле это он навязывает себя через все эти устройства, а мы являемся всего лишь их операторами. Иллюзия управления – это объективная иллюзия, аналогичная иллюзии медиа-сферы. Наивная иллюзия медиа заключается в том, что через них политическая власть манипулирует или вводит в заблуждение массы. Противоположная гипотеза более тонкая. Это именно массы через медиа в конечном итоге нарушают осуществление власти (или того, что себя за нее принимает). Именно тогда, когда считается, что ими манипулируют, массы навязывают свою тайную стратегию нейтрализации и дестабилизации. Даже если обе гипотезы верны одновременно, это в любом случае означает конец медийного и политического Разума [Макиавелли]. Все, что будет сделано или будет сказано в медиасфере, отныне иронически неразрешимо. Эта же гипотеза подходит и для объекта науки. Мы разрабатываем самые изощренные процедуры, чтобы уловить его, а он играет с нами и издевается над нашими объективными притязаниями проанализировать его. Сами ученые недалеки от того, чтобы признать это.

Может, стоит выдвинуть гипотезу, что после объективной и критической стадии следует ироническая стадия науки и техники? Это избавило бы нас от хайдеггерианского взгляда на технику как на финальную стадию метафизики, от ретроспективной ностальгии по существованию и от всей этой несчастной критики, основанной на концептах отчуждения и крушения иллюзий. Этот взгляд уступил бы место безмерной объективной иронии всего этого [технологического] процесса, технологии, которая не столь далека от радикального снобизма, пост-исторического снобизма, о котором говорил Кожев[80].

Парадоксально, но кажется, что, если иллюзия мира исчезла, то ирония перешла в вещи. Похоже, что техника взяла на себя все бремя иллюзий, которых она нас лишила, и что в качестве компенсации за утрату иллюзии мира появилась объективная ирония этого мира. Ирония как универсальная форма дезиллюзии, но также стратагема[81], с помощью которой мир скрывается за радикальной иллюзией техники, а тайна (тайна континуации Ничто) – за всеобщей банальностью информации. Как писал Хайдеггер: «Вглядевшись в двусмысленную сущность техники, мы увидим эту констелляцию, звездный ход тайны».

Японцы ощущают присутствие божественности в каждом промышленно-произведенном объекте. Для нас это божественное присутствие сводится к слабому проблеску иронии, к нюансу игры и остранения, но все же является духовной формой, за которой маячит злой дух техники, следящий за тем, чтобы тайна мира оставалась надежно скрыта. Этот Злой дух подстерегает за артефактами, и обо всех наших искусственных творениях можно сказать то, что Канетти сказал о животных: «Такое ощущение, что за каждым из них скрывается некто и смеется над нами».

Ирония – единственная духовная форма современного мира, который уничтожил все остальные. Лишь она является хранителем тайны, у нас больше нет такой привилегии. Поскольку это уже не функция субъекта, это объективная функция – функция объектного и искусственного мира, который окружает нас и в котором отражается лишь отсутствие и транспарентность субъекта. Критическую функцию субъекта сменила ироническая функция объекта. Поскольку они прошли через медиум или образ, через призрачность [spectre] знака и товара, объекты осуществляют искусственную и ироническую функцию в силу самого своего существования. Чтобы протянуть миру зеркало его двойника, больше не нужно критическое сознание: наш современный мир уже проглотил своего двойника – тогда же, когда он потерял свою тень, и ирония этого инкорпорированного двойника проявляется ежеминутно в каждом фрагменте наших знаков, наших объектов, наших моделей. Больше нет необходимости сталкивать объекты с абсурдностью их функции в поэтической ирреальности, как это делали сюрреалисты: вещи иронически принялись объяснять сами себя, с легкостью избавляясь от своего смысла. Все это стало частью их очевидной, слишком очевидной взаимосвязи, что само по себе создает эффект пародии.

Аура нашего мира больше не сакральна. Это уже не сакральный горизонт кажимости, это горизонт абсолютного товара. Его суть – реклама. В центре всей нашей вселенной знаков – Злой Дух рекламы, трикстер[82], который объединил балаган товара со своей режиссурой [mise en scéne]. Блестящий сценарист (неужели сам капитал?) увлек за собой мир в фантасмагорию, завороженными жертвами которой мы все являемся.

Вся метафизика сметена подобным изменением ситуации[83], когда субъект перестает быть мастером [maître] репрезентации («I'll be your mirror[84]!» [Я стану твоим зеркалом!]), а становится лишь оператором объективной иронии мира. Именно объект отныне отражает [réfracte] субъект и навязывает свое присутствие и свою алеаторную форму, свою дискретность, свою фрагментацию, свою стереофонию, свою искусственную мгновенность. Именно сила [puissance] объекта пробивается сквозь саму искусственность, которую мы ему навязали. В этом и заключается своего рода ироническая месть: объект становится странным аттрактором. Лишенный благодаря технике всякой иллюзии, лишенный всякой коннотации смысла и ценности, внеорбитальный, то есть выведенный за орбиту субъекта, только тогда он становится чистым объектом, сверхпроводником иллюзии и нонсенса.

В конечном счете мы сталкиваемся с двумя непримиримыми гипотезами: гипотезой уничтожения всякой иллюзии мира технологией и виртуальным и гипотезой иронической судьбы всей науки и всего знания, благодаря чему мир и иллюзия мира могут продолжаться вечно. Поскольку гипотеза «трансцендентальной» иронии техники по определению не поддается проверке, следует придерживаться этих двух непримиримых и одновременно «истинных» позиций. Ничто не позволяет решить вопрос в пользу одной из них. «Мир есть все то, что имеет место», – как говорил Витгенштейн.

Машинальный снобизм

Ничто не совершенно, потому что Ничто нельзя этому противопоставить.

Энди Уорхол

Об Уорхоле нечего сказать, и именно об этом он сам говорил в своих интервью и в своем дневнике: без риторики, без иронии, без комментариев – он единственный, кто мог отражать [réfracter] незначимость своих образов, незначимость всей своей деятельности в незначимости собственного дискурса. Вот почему, как бы ни старались пролить свет на объект и эффект Уорхола, в нем все равно остается нечто совершенно [défi nitivement] загадочное, вырывающее его из парадигмы искусства и истории искусства.

Загадочность – это загадка объекта, который предлагает себя в полной транспарентности и тем самым не поддается адаптации [naturaliser] путем критического или эстетического дискурса.

Это загадка поверхностного и искусственного объекта, которому удается сохранить свою искусственность, избавиться от всякой естественной [naturelle] сигнификации, чтобы обрести спектральную интенсивность [intensite spectrale], не имеющую смысла, то есть стать фетишем.

Объект-фетиш, как известно, не имеет ценности [цены]. Или, скорее, он имеет абсолютную ценность, он переживает экстаз ценности. Таким образом, каждая картина Уорхола сама по себе не имеет значения [ценности] и одновременно имеет абсолютную ценность – ценность изображения, из которого улетучилось всякое трансцендентное стремление, уступив место лишь имманентности образа. Именно в этом смысле оно искусственно. Уорхол был первым, кто ввел нынешний фетишизм, фетишизм трансэстетики, фетишизм образа без свойств, присутствия без желания.

Уорхол отталкивается от любого образа, чтобы уничтожить в нем его воображаемое и превратить в чистый визуальный продукт. Те, кто перерабатывает видеообразы, научные фотографии, компьютерные изображения, делают прямо противоположное. Они используют грубый материал и машину, чтобы воссоздать искусство. Уорхол – сам есть машина. Самая настоящая машинная метаморфоза – вот что такое Уорхол. Иные используют технику, чтобы создать иллюзию. Уорхол предлагает нам чистую иллюзию техники – технологию как радикальную иллюзию, – намного превосходящую сегодня иллюзию живописи.

Образы Уорхола банальны не потому, что они являются отражением банальности мира, а потому, что они являются результатом отсутствия каких-либо притязаний субъекта на интерпретацию. Они являются результатом возведения образа в степень чистой фигурации без какой-либо трансфигурации. Это уже не трансцендентность, а возвышение знака, который, теряя всякую естественную сигнификацию, сияет в пустоте всем своим искусственным блеском.

В мистическом видении иллюминирование малейшей детали мира происходит от божественной интуиции, которая его озаряет, от предощущения трансцендентности, которая его наполняет. Для нас же, наоборот, поразительная детальность мира происходит от предощущения того, что из него улетучивается сущность, а действительность больше его не наполняет. Детальность мира происходит из-за досконального ощущения [perception] симулякра, а точнее из-за медийного и промышленного симулякра. Вот что такое Уорхол и его серийное гипостазирование образов, чистой и пустой формы изображения, его экстатической и ничего не значащей иконографии. Это одновременно наша новая мистика и абсолютная антимистика в том смысле, что каждая деталь мира, каждый образ остается инициационным, но ничто не инициирует.

Эта фетишистская трансмутация отличает Уорхола от Дюшана и всех его предшественников. Потому что Дюшан, дадаисты, сюрреалисты и все те, кто стремился к деконструкции репрезентации и расчленению произведения искусства, все еще являлись частью авангарда и, так или иначе, оставались в рамках критической утопии. Во всяком случае, для нас современное искусство перестало быть иллюзией, оно стало идеей, перестало быть идолопоклонническим, чтобы стать критическим и утопическим, даже и особенно когда оно разоблачает свой объект, или когда, как в случае с «Сушилкой для бутылок» Дюшана, оно одним махом эстетизирует всю сферу повседневной реальности.

Это также относится к целому сегменту попарта с его лирическим видением попкорна или комиксов. Банальность в этом случае становится критерием эстетического спасения, средством возбуждения творческой субъективности художника. Объект уничтожается, чтобы лучше обозначить идеальное пространство искусства и идеальную позицию субъекта. Однако Уорхол не имеет никакого отношения ни к авангарду, ни к утопии. И если он избавляется от утопии, то потому, что вместо того, чтобы проецировать ее где-то еще, он помещает ее прямо в центре, то есть в центре места, которого нет [ «утопия» дословно: «не место»; «место, которого нет»]. Он сам по себе это место, которого нет: таким образом, он пересекает пространство авангарда и одним махом замыкает цикл эстетики. Так он в конце концов освобождает нас и от искусства, и от его критической утопии.

Современное искусство зашло очень далеко в деконструкции своего объекта, но именно Уорхол зашел дальше всех в уничтожении художника и творческого акта. В этом заключается его снобизм, но снобизм, который избавляет нас от всякой искусственности [affectation] искусства. Именно потому, что это машинальный снобизм. У Пикабиа или Дюшана машина присутствует все еще как сюрреалистическая механичность, а не как машинальная, то есть автоматическая реальность современного мира. Уорхол же просто полностью отождествляет себя с машинальностью, что и придает его образам их заразительную силу. У других художников нет этой силы цепной реакции образов, даже если они заигрывают [flirtent] с банальностью. Это потому, что они не стали настоящими снобами – они просто художники. Их работы остаются на полпути к искусственности. Хотя они также избавились от тайны репрезентации, они не учли всех последствий этого, не учли, что машинальный снобизм может быть следствием своего рода самоубийства.

В случае с Уорхолом это минимальное притязание на существование, это минимальная стратегия целей и средств. Следует прочитать весь «Дневник Уорхола» как прекрасный отчет об этой транспарентности, этой тщательной невыразительности [inexpression], этой воли к незначимости, представляющей собой, несомненно, современную версию воли к власти.

За тем, что принимали за одержимость или светскую непринужденность, скрывался настоящий портрет: «Ничего не пропущено. Все на месте. Бесстрастный взгляд. Рассеянное изящество. Унылая томность, изможденная бледность. Экстравагантная элегантность, глубоко пассивное изумление, завораживающее тайное знание… Притворная радость, откровенное приспособленчество, меловая маска злого эльфа, слегка славянский вид. Детская, с жвачкой во рту, наивность; обаятельность, уходящая корнями в отчаяние; самовосторженная небрежность, доведенная до совершенства непохожесть на других; худосочность; мрачная, вуайристическая аура; тусклая, едва различимая магическая харизма присутствия [presence]; кожа да кости…»("Философия Энди Уорхала (от А к Б и наоборот)").

В дополнение, вероятно, именно поэтому можно умножать образы Уорхола до бесконечности, но вместе с тем невозможно углубиться в их детали. Насколько мне известно, нет увеличенных фрагментов работ Уорхола. Дело в том, что каждая из них уже функционирует как голограмма, где нет разницы между частью и целым и где взгляд рассеивается в пространстве лишенного вещества [substance] объекта, вплоть до того, что перепутывается со своим виртуальным присутствием.

Сам Уорхол – не что иное, как своего рода голограмма. Известные люди, которые посещали Фабрику[85], чтобы вращаться в его обществе, не могли от него ничего получить, а лишь пытались пройти сквозь него, как сквозь фильтр или фотообъектив – то, чем он стал на самом деле. Валери Соланас, стреляя в него, даже попыталась разбить этот объектив, чтобы пройти сквозь голограмму и убедиться, что кровь в нем все еще течет. Поэтому можно согласиться с Уорхолом: «Вы не можете стать более поверхностными, чем я, и жить». И он сам чуть не умер от этого.

У Уорхола все искусственно [factice]: объект искусственный, потому что он больше не соотносится с субъектом, а лишь с желанием объекта. Образ искусственный, потому что он больше не соотносится с эстетическим требованием, а лишь с желанием образа (и образы Уорхола желают и порождают друг друга). В этом смысле Уорхол является первым художником, который достиг стадии радикального фетишизма, стадии, следующей после отчуждения, – парадоксальной стадии инаковости, доведенной до совершенства.

Именно это придало ему ту совершенно особую форму фасцинации[86], с которой относятся лишь к фетишу, ту фетишистскую ауру, к которой стремится сингулярность пустоты. А пресловутые пятнадцать минут славы, о которых он говорил, – это всего лишь возможность достичь этой крайней [extrême] незначимости, которая создает пустоту вокруг себя и к которой, таким образом, неудержимо притягиваются все желания. Это не так просто – добиться незначимости. В пустое пространство желания сложно пробиться, там все места наперечет.

Фетиши сообщаются между собой благодаря всемогуществу мысли, со скоростью сновидений. В то время как знаки имеют между собой отсроченное сообщение, между фетишами происходит немедленная цепная реакция, потому что они обладают безразличной ментальной субстанцией. Это можно наблюдать в случае с объектами моды, распространение [transmission] которых нереально и мгновенно, потому что они не имеют смысла. Идеи также могут иметь подобный способ распространения: достаточно их фетишизировать.

Не стоит поддаваться обману холодных [cool] форм, безразличных самим себе, которые этот фетишизм может принимать у Уорхола. За этим машинальным снобизмом скрывается в действительности одновременно как возвышение объекта, образа, знака, симулякра, так и повышение ценности [стоимости], самым лучшим примером чего является сам арт-рынок. Мы далеки от отчуждения цены [ценности], которая все еще является реальной мерой вещей. Мы пребываем в экстазе ценности, который подрывает само понятие рынка и заодно уничтожает произведение искусства как таковое. Уорхол, конечно же, причастен к этому истреблению реального посредством образа и к такому росту его цены, который кладет конец всей эстетической ценности.

Уорхол восстанавливает небытие в самом центре образа. В этом смысле трудно сказать, что он не является крупным художником: к счастью для него, он вовсе не является художником. Суть его творчества – вызов самому понятию искусства и эстетики.

Царство искусства – это конвенционное управление иллюзией, конвенция, которая ограничивает безумные эффекты иллюзии, которая нейтрализует иллюзию как экстремальное явление. Эстетика восстанавливает власть субъекта над миропорядком, форму сублимации полной иллюзии мира, которая в противном случае уничтожила бы нас.

Прежние культуры принимали жестокую очевидность этой иллюзии, пытаясь сохранить жертвенное равновесие. Нынешние верят лишь в реальность (которая, конечно же, представляет собой последнюю из иллюзий) и предпочли смягчить разрушительное воздействие иллюзии с помощью этой культивированной, податливой формы симулякра, которую представляет собой эстетическая форма.

Эта форма имеет долгую историю. Но поскольку у нее есть история, у нее также есть время завершения, и возможно, сейчас мы являемся свидетелями постепенного исчезновения этой истории, этой ограниченной и условной формы симулякра, который уступает место безусловному симулякру, то есть первичной сцене иллюзии, где мы снова присоединимся к бесчеловеческой фантасмагории всех предшествующих нашей культур.

Уорхол является иллюстрацией этого безусловного симулякра.

Потому что Уорхол – мутант.

На этой стадии машинальности, автомашинальности больше нет никакого критического пространства, пространства взаимного присутствия субъекта и объекта, а есть парадоксальное пространство, пространство взаимного исчезновения субъекта и субъекта. Так же как и в современной науке, где одновременно исчезает позиция субъекта и объекта, а единственная реальность объекта – это его следы на экране компьютера. Это новое научное пространство само по себе является парадоксальным пространством. За отображающими траекторию движения частиц экранами больше нет реальной вселенной, также как нет субъекта Уорхола за картинами Уорхола. Несомненно, это уже не искусство, и уж точно это больше не наука (как может быть наука парадоксальной?). Но эта парадоксальная стадия – стадия, на которой мы находимся, и она необратима.

Поэтому следует покончить с бесконечной полемикой по поводу критической или некритической ценности Уорхола и его соучастия в системе медиа или капитала. Разумеется, в мире Уорхола не существует разоблачения и опровержения [dénonciation], поскольку в нем нет даже самого высказывания énoncé], строго говоря. Именно в этом заключается его сила. Любая критическая сигнификация лишь ослабила бы его парадоксальную позицию. Любая негативность лишь исказила бы образ как крайнее экстремальное явление, то есть ослабила бы радикальное безразличие образов по отношению к миру. В этом заключается тайна образа, его поверхностной радикальности и его материальной непорочности – в его способности отражать всякую интерпретацию в пустоту. Лишь сохраняя это безразличие образов к миру и наше (уорхоловское) безразличие к образам, мы сохраняем их заразительность и их интенсивность.

Таков образ без объекта, образ, которому не хватает воображаемого субъекта. Как тот пресловутый нож без лезвия, которому не хватает рукоятки. В противоположность реальному ножу, в котором рукоятка противопоставляется лезвию, в идеальном ноже именно отсутствие рукоятки противопоставляется отсутствию лезвия. Таково совершенство ножа, и таков же мир Уорхола, где ничто не противопоставляется ничему. То, что никто не противопоставляется никому, также, по его собственным словам, является проявлением совершенства инаковости, потому что это отсутствие сигнификации связывает между собой как вещи, так и людей.

Уорхол – агностик, как в глубине души и все мы. Агностик не утверждает, что Бога нет, он говорит: Бог существует (возможно), но я в это не верю. Уорхол говорит: искусство существует (возможно), но я в это не верю. И именно потому, что я в это не верю, я – лучший. Это не гордыня и не рекламный цинизм. Это – логика агностика. Сексуальный фетишизм также сексуально безразличен: он не верит в секс, он верит лишь в идею секса, которая сама по себе, конечно же, асексуальна. Точно также и мы больше не верим в искусство, но лишь в идею искусства, в которой, конечно же, нет ничего эстетического.

Поэтому Уорхол мог бы сказать: если бы я был уверен, что все то, что я делаю, это лишь блеф, я делал бы нечто необычайное. Если бы я знал, что все то, что я делаю, это не мое, я делал бы нечто изумительное. Это снобизм, и в то же время вызов того, кто не верит в то, что он делает, и делает это лучше всех тех, кто в это верит.

Уорхол ничем себя не утруждает. Агностик не собирается утруждать себя действиями во славу Бога или доказательства его существования. Уорхол не собирается утруждать себя поиском доказательств существования искусства. Потому что, на самом деле, в этом нет необходимости. Нет больше необходимости в пафосе искусства, так же как в пафосе страдания или пафосе желания. Это черта стоиков. Что замечательно в Уорхоле, так это то, что он одновременно стоик, агностик, пуританин и еретик. Обладая всеми свойствами, он щедро наделяет ими все то, что его окружает. Мир существует, и это отлично. Люди существуют, и с ними все в порядке [ОК]. Им не нужно верить в то, что они делают, они совершенны. Он – лучший, но все вокруг гениально. Никогда еще привилегия творца не была ликвидирована таким образом – благодаря некой максималистской иронии. И это без какого-либо презрения или демагогии: в нем есть какая-то непринужденная непорочность, благодатная форма отпущения [abolition] привилегий. В нем есть что-то от катаров[87] и их доктрины Совершенства [Parfaits].

Эта широкая натура Уорхола, столь отличная от чувства кастовости, которое типично для [ценителей] искусства и художников, исходит вовсе не из демократических принципов. Совсем наоборот – из принципа иллюзии. (Концепция мира как дьявольского искушения [artifice] вместе с концепцией совершенства, достигнутого здесь, на грешной земле, являются двумя фундаментальными концепциями катаров. Но также двумя принципиальными ересями в глазах Церкви, и они по сей день все еще являются таковыми для всех политических и моральных ортодоксий.) На самом деле, иллюзия – самый эгалитарный принцип, самый демократичный из всех возможных: ведь каждый равен [égal] перед миром как иллюзией, но вовсе не перед миром как Истиной и Реальностью, который является источником всякого неравенства [inégalités].

Вот почему Уорхол может быть сценаристом совершенной массовки [figuration], уравнивающей всех. Все образы хороши, поскольку они в равной степени иллюзорны. Все люди прекрасны, и их снимки обязательно удачны. Это всеобщая [universelle] демократия массовки. Сам Уорхол занимается именно этим: массовкой. Мэрилин Монро – это статистка: она звезда лишь потому, что находится среди чистой массовки [своих образов]. Валери Соланас, стреляющая в Уорхола, – это лишь статистка, которая стреляет в статиста. Ассистенты Уорхола – это дублеры, они работают не на него, а за него. Весь мир, не только художественный, сценический и медийный, но также политический и моральный обречен на участие в массовке. Потому что это – метафизическая стадия нашего современного мира, которая следует за стадией безусловного симулякра. Разница в том, что Уорхол, вместо того чтобы иметь на это депрессивный взгляд, связанный с нашим натуралистическим предрассудком, пользуется этим статусом статиста как второй натурой. Машина должна быть несчастна, ведь она совершенно отчуждена. Но не таков Уорхол: он изобретает машинальное счастье, счастье делать мир еще более иллюзорным, чем прежде. Потому что именно в этом предназначение всех наших технологий: делать мир еще более иллюзорным. Уорхол понял это, он понял, что именно машина порождает полную иллюзию современного мира и что именно с радостью принимая участие в этой машинальной массовке [figuration], он производит своего рода трансфигурацию, тогда как искусство, которое воспринимает себя как таковое, играет роль лишь обычной [vulgaire] симуляции.

Что касается славы, позиция Уорхола очень проста. Слава основывается на изъяне [ennui], так же как аура образов – на их незначимости. В его дневнике тщательное планирование собственной славы сопровождается полным безразличием к его собственной жизни. Слава – это случайный луч прожектора [coup de projecteur], который озаряет невольного актера своей собственной жизни, это аура существования, освещаемого как исключительное происшествие, созданная благодаря исключительно искусственному его освещению. Все дело в подсветке. Естественный свет гения очень редок, но искусственный свет, который сияет над нашим миром, настолько обилен, что его [создаваемой им ауры] обязательно хватит на всех. Даже машина может стать знаменитой, и Уорхол никогда не претендовал ни на что иное, кроме этой машинальной известности, которая ничего не значит и которая не оставляет после себя следов. Известность сегодня исходит из требования для всего быть признанным [plébiscitées], быть оцененным с помощью взгляда. Принято считать, что он занимался саморекламой. Вовсе нет: он был лишь медиумом той мощной рекламы, которую мир делает себе с помощью технологии, с помощью образов, вынуждая наше воображение исчезнуть, наши чувства экстравертироваться, разбивая зеркало, которое мы лицемерно ему протягиваем, чтобы захватить его [отражение] и использовать для собственных целей.

Вот почему Уорхол не является частью истории искусств. Он является просто частью мира. Он не репрезентирует его, он является его фрагментом, фрагментом в чистом виде. Вот почему, если рассматривать его с точки зрения искусства, он может показаться обманчивым [decevant]. Но если рассматривать его как отражение нашего мира, он – совершенная очевидность. Как и сам мир: если рассматривать его с точки зрения смысла, он может показаться совершенно обманчивым. Но если рассматривать его с точки зрения кажимости и фрагментарности, он – совершенная очевидность. Вот что такое машина Уорхол – эта небывалая машина для фильтрации мира в его материальной очевидности.

Никто не может претендовать на его описание. Это означало бы в буквальном смысле слова соучастие, машинальное сочленение с Уорхолом. Но не у всех есть шанс стать машиной.

Объекты в этом зеркале[88]

«I'll be your mirror!» [Я стану твоим зеркалом!] – вот принцип субъекта. «We shall be your favorite disappearing act!» [Мы станем вашим предпочтительным актом исчезновения!] – вот лозунг объекта (в вольном переводе: мы станем главным [privilégié] местом действия вашего исчезновения!). Важно, чтобы это исчезновение было местом появления Другого. Потому что для него это единственный способ существовать. Все то, что происходит в режиме производства, всегда будет лишь образом нас самих. Лишь то, что происходит в режиме исчезновения – действительно Другое.

Сущности, объекты таковы, что само их исчезновение изменяет их. Именно в этом смысле они вводят нас в заблуждение и создают иллюзию. Но именно в этом смысле они верны самим себе, и мы должны быть верны им, в их тщательной детализации, в их точной фигурации, в чувственной иллюзии их кажимости и в их взаимосвязи. Ибо иллюзия не является противоположностью реальности, а является другой, более тонкой [subtile] реальностью, которая обволакивает первую знаком ее исчезновения.

Каждый сфотографированный объект – это лишь след, оставленный исчезновением всего остального. С высоты этого объекта, исключительно отсутствующего в остальном мире, открывается потрясающий вид на мир.

Отсутствие мира присутствует в каждой детали, усиливается каждой деталью – как отсутствие субъекта усиливается каждой чертой лица. Такая иллюминация деталей также может быть достигнута с помощью мыслительной гимнастики или тонкости чувств. Но здесь техника работает без напряжения. Это может быть ловушкой.



Поделиться книгой:

На главную
Назад