Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Живые помощи - Борис Петрович Екимов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— А может, я вам чего-нибудь почитаю? Стишок выучим. Молитву «Живые помощи». У вас память хорошая, — попробовал сопротивляться Дед. — Папе потом расскажете, маме…

— Прятки!

— Пьятки!

Он сам был виноват, когда-то устроив из игры целое представление с котом Тришкой и монологами. «Куда же они спрятались?.. Никак не найдешь их. Тришка, ты — кот ученый, помоги, не ленись…»

Детворе понравилось. Пришлось повторять снова и снова эти «прятки-пьятки». Так было и нынче.

— Раз — два — три — четыре — пять… Начинаю вас искать. Я считаю до пяти, не могу до десяти. Тришка рвется вас искать! Раз — два — три — четыре — пять! Он идет уже по следу, помогать решил он Деду! Толстый кот — обормот, жирное создание. Ищи Мишу, ищи Маню — вот твое задание!

Кот, в обычной жизни сонный, ленивый, послушно ходил с Дедом по комнатам и порою действительно находил детвору, останавливаясь у шкафов ли, вешалок с одеждой, куда они прятались.

Останавливался, хвостом вертел, на Деда поглядывал, только что сказать не мог: «Здесь!»

— Молодец, Триша! Нашел, вынюхал по следу.

— Это нечестно, нечестно! — кричал внук. — Дед подглядывал! И Тришка подглядывал! Снова до тридцати считай!

Хочешь — не хочешь, а приходилось играть. Как на детвору сердиться…

Прятки да прятки…

— Раз — два — три — четыре — пять… И где же они спрятались? Может, на балконе? Нюхай, Триша, ленивое создание, нюхай, ищи… А то вместо «Вискаса» черной корочкой тебя будем кормить, с горчицей и перцем. Понятно?

Детское хихиханье слышалось из потаенных углов. Этим игра и нравилась детворе. У Деда язык уставал.

Но потом, вместо отдыха, прятки сменялись еще одной, тоже дедовой придумкой.

— Турсун! — вспоминал внук. — Малый, а потом — большой.

— Туйсун, туйсун… — трогательно просила Маняша.

При этой забаве детвора старалась укрыться за диваном ли, креслами, под столом, а дед их оттуда тащил за руки, за ноги, поперек живота. Он, конечно, осторожничал, а детвора вырывалась и отбивалась всерьез. Главным в «турсуне» был захват детских рук ли, ног для раскачивания или кружения, высокого полета, чуть не до потолка. «Большой турсун» это называлось. Конечно же, с беготней, шумом, криком, счастливым визгом.

Про «турсун» знали соседи снизу, порой жалуясь, что у них люстры качаются и звенят. За потолок опасались.

Дед перед ними извинялся, объясняя: «Детвора…»

Это у сватьи-бабушки получалось по-иному: книжки, телевизор. А у деда — «пьятки» да «турсун», большой и малый. После пряток у него горло першило от речей непривычно длинных; «турсун» — это ушибы да синяки, потому что внук не больно осторожничал, и сил у него прибавлялось, и пятки — что копыта. А старому человеку много ли надо: ушибы долго болят и сердце колотится от немалого напряженья. Но как детворе откажешь?..

— Дедушка, еще последний разочек!

— Последний — распоследний…

— Туйсун… Яспоследний… Позалуйста, деда… — просила Маняша, просили глаза ее, чистые, светлые.

— Хорошо, милые. Последний турсун… А потом будем стишок учить?

— Будем!! — хором в ответ.

Но до стишка да иного, спокойного времяпрепровожденья дело опять не дошло.

Дождавшись сватью и с детворой распрощавшись, к своему дому Дед добирался пешком, по набережной. Путь лежал недалекий, над Волгой. Порою он отдыхал на скамейке. Не от ходьбы, от недавнего «турсуна», который давался ему все труднее. Он отдыхал, вспоминал детвору, себя корил.

Сегодня хотел с ними стишок выучить, про войну рассказать, про себя маленького: как их бомбили, как выживали в погребах да норах, холодные и голодные, под самым Мамаевым курганом, теперь уже всему миру известным. Тогда был просто Мамаев бугор, а возле — малые поселки: Тир, Лазурь, Тещино… Там и немцы, и наши днем и ночью бомбили, стреляли. Маму контузило, ранило. Людей много погибло. Соседей Лутошкиных в первый же день, всех — разом, шестерых: мама Люба и детвора… И «невеста» его Шурочка — рыженькая лисичка. Калимановых — трое, Васины, Дегтяревы… Про все это хотел детворе рассказать. Им ведь надо знать.

Ровесники Деда, какие Сталинградскую битву прошли, они по школам ходили, по детским садам, рассказывая о пережитом. Их слушали, цветы им дарили. Дед чужим рассказывать ничего не хотел. Отнекивался: «Не помню».

Он помнил. Он на всю жизнь запомнил. Но не хотел… Перед чужими людьми. Это ведь было так непонятно для тогдашнего, малого еще мальчонки. Непонятно и страшно. Как и теперь, на старости лет, после долгой жизни.

Первая ночь… Как он лежал на земле, оглушенный и голый, в отсветах желтого и багрового пламени горящего дома, сарая, деревьев, соседских дворов и домов.

В сатанинском вое сирен пикирующих на него «юнкерсов», за стаей — новая стая. За взрывом — взрыв. На земле и в небе. Все ближе и ближе. Дьявольский вой до боли врезался в голову, в мозг. Грохот взрывов раздирает уши, нутро. Осколки летят, комья земли. Пальцы невольно скребут сухую глину, ища укрыва. Непрестанный вой, за грохотом — грохот. Сотрясенье земли. Треск и жар близкого пламени. Багровая ночь. Теплое тело Трезора, кровью истекающего. И уже — ни боли, ни страха, ни теченья времени. Застывшее в полумертвом оцепененье хрупкое детское тельце.

Мать нашла их: собаку, уже бездыханную, и сына — в чужой крови, но живого.

А город горел. Под градом бомб зажигательных всю ночь факелами вспыхивали, сгорая дотла, деревянные дома и другие строенья широко разбросанных заводских поселков, пригородов, слобод: от Акатовки, Латошинки, Селезнева до Балкан, Дар-горы, Бекетовки, Елшанки. Тяжелые фугасы долбили и долбили заводские корпуса «Тракторного», «Баррикад», «Красного Октября», центральные улицы города, обращая их в каменные руины и братские могилы, в дыму, пыли, тяжелом негаснущем пламени. А следом сыпались «зажигалки», ящиками, россыпью. Чтобы огонь и огонь…

На многие километры недавно живого города небесный огонь и земной сомкнулись в геенну огненную, которая с каждым часом росла, жарко дышала, взрываясь языкатыми факелами, вихрями, снопами искр, пылающих головешек. Огневые потоки текли по земле; огневые тучи клубились в напрочь сгоревшем черном небе.

Бомбежка прервалась на рассвете. Но солнце в этот день не взошло. На смену страшной багровой ночи пришла иная тьма. Низко над землей висела пелена густого черного дыма. Это горел город: дома, улицы, деревья, земля. Это горела прежняя людская жизнь, оставляя лишь память: «Помню, как жили мы… в веселе и тепле…» Возле Мамаева бугра, в сумеречном утре уже не было поселка Лазурь, его улочек, домов, сараев, заборов, палисадов с цветами, садов, пышных огородов. Лишь черная обугленная земля дымилась в глухой немоте, безлюдной и страшной.

«От стрелы летящая… от вещи во тьме приходящая… падет от страны твоей тысяща и тма одесную тебе… к тебе же не приближится».

Молитва ли, судьба помогла, он остался жить возле раненой и контуженной матери, которая, словно живучая кошка, в недолгом затишье, чуя новые беды, потащила его, как думалось ей, к спасенью; к Банному оврагу, который выходил к Волге, к переправам на тот берег.

Это было здесь, где он теперь, век спустя, сидел на скамейке — старый седой Дед. Рядом, под крутым береговым откосом лежала просторная гладь воды, пустынная в нынешние времена: ни теплоходов, ни барж. Лишь лодка моторная порой прогудит возле берега да редко-редко проплывет, словно пава, тяжелая в нарядном раскрасе самоходка-«нефтянка».

Тогда, в августе сорок второго, эта просторная Волга — от берега к берегу, из края в край — была словно кипящий котел. Паромы, баржи, белые речные «трамвайчики», катера, плоты из бревен везли в горящий город подмогу: солдат, технику, боеприпасы. А вокруг и рядом вздымались высокие всплески, фонтаны брызг, гейзеры от падающих в воду бомб и снарядов. В небе — кружево, кутерьма самолетов: наших и немецких, с ревом ныряющих в «пике» для точной бомбежки или на «бреющем», низко над водой, для пушечной, пулеметной стрельбы.

Жирная копоть горящей нефти, зыбкие стены дымовых завес вокруг паромов с техникой, «шапки» шрапнельных, осколочных разрывов. Военные катера, канонерки, стреляющие по самолетам. Горящие, тонущие суда, лодки, плоты, люди, люди… В дыму и пламени.

А рядом — горящий город. Там снова и снова — налет. Плывут по небу немецкие армады. Одна за другой. Подплывают. И с ревом — вниз: отправляя к земле бомбовый груз. Клубы дыма и пыли, всплески бушующего пламени. Огонь и дым, огонь и смерть всему, что ни есть живого. И мертвому — тоже огонь, для истребления в прах.

Соваться на переправу днем было страшно. Ждали ночи.

В глубоком Банном овраге, в пещерах и норах его прятались женщины, старики, детвора, пережидая день, чтобы ночью переправиться на ту сторону Волги, от неминуемой смерти убегая.

Это было давно, век назад. А теперь — тихая теплая осень, синяя речная вода, в небе — белые чайки.

Рядом — музей обороны Сталинграда. Высокий купол панорамы, просторные залы с оружием, снарядами, бомбами — остатками войны. На воле — клумбы с цветами, голубые ели, березы с еще зеленым листом и две нарядные яблоньки-«китайки», усыпанные алыми плодами, мелкими, но приглядными, приманчивыми для детворы. А еще — как и положено музею военному — танки: КВ, ИС, Т-34, два самолета и целый ряд артиллерии: зенитки, противотанковые пушки, гаубицы, самоходные артустановки. Большинство — наши, но есть и немецкие, с крестами.

Возле танков и орудий всегда много детворы: разглядывают, трогают, лезут на башни да лафеты, даже на стволы забираются. Детвору не страшит молчаливое железо, чужое и наше. Для детворы это просто большие игрушки. Живые танки да пушки бывают лишь на экранах телевизоров, планшетов, компьютеров. Но там — тоже игра или кино. Бояться нечего. Даже в пору вечернюю.

Век назад ночная переправа на Волге оказалась страшнее дневной. Горел город, горящая нефть стекала по берегам и плыла по теченью. Немецкие ярко-белые световые бомбы-«лампы» висели над водой, раздвигая багровые сумерки, помогая летчикам найти цель.

По всему берегу кипел людской муравейник: раненые, женщины с детьми, старики. Крик и плач. На баржи, на катера да баркасы, на пароходы в первую очередь грузили раненых: на носилках ли, своим ходом. А уж потом остальные: кому повезет, кто сумеет пробраться, протиснуться по трапам, по дощатым настилам, в людской сумятице, толчее. И все это в самолетном гуле и вое, в близких разрывах снарядов и бомб, шрапнельных, фугасных, в пулеметных очередях.

Для матери и мальчика это была вторая ночь ожиданья, тщетных попыток попасть на какую-нибудь баржу ли, баркас, катер, хотя бы лодку, плот и переправиться через Волгу, убегая от войны и смерти.

Большой двухпалубный пароход обещал принять всех и грузился долго. Сначала — раненые бойцы, потом хлынули остальные, толпой. По трапам, по сходням, по доскам, напрямую через борта, забивая до отказа палубы, трюмы.

Мать с мальчиком были уже на трапе, карабкаясь в тесноте таких же бедолаг.

Два шага оставалось до желанного заветного борта. Мать слезно просила: «С дитем, Христа ради… Дитя пустите… Он — тоже раненый, — причитала она, проталкивая сына вперед: — Возьмите сыночка, его одного. — Только о нем она думала: — Пусть спасется».

Но пароход внезапно загудел и стал отходить от причала, роняя в темную воду трапы, сходни, настилы, людей.

Горел город. Горели пристани. Гудели самолеты. Там и здесь раздавались бомбовые взрывы. Медленно опускаясь, светили ракеты, помогая немецким летчикам найти цель: катера, баржи, баркасы, плоты самодельные с людьми и людьми.

Из воды выбирались трудно, с захлебом и плачем. На берегу кое-как отжимали одежку. Мать плакала, теперь уже не сдерживаясь:

— Господи, чего ж мы такие невезучие… Думала, хоть тебя пропихнуть. А уж сама…

Она причитала, растирая озябшего, онемевшего сына. А потом вдруг смолкла. Уже вдали от берега двухпалубный пароход вдруг загорелся, дважды взрываясь от прямых попаданий бомб. Он горел ярким факелом, от кормы до носа. А немецкие самолеты снова и снова бомбили его.

Мать глядела и плакала, прижимая к себе сына, словно не веря, что он — рядом, живой. Потом она сказала: «Лучше на земле помрем, у себя».

Той же ночью через Банный овраг они вернулись к себе, на Лазурь. И провели там полгода в погребных ямах, земляных щелях возле сожженных домов. Сначала была осень. Но скоро, прежде срока, пришла зима, необычно холодная, жестокая к своим и чужим. Тем более что выживать пришлось под обстрелами и бомбежкой на пожарище да руинах, в земляной щели, которую мать выкопала на своем дворе; натаскала туда какого-то тряпья; кирпичи да железный лист сверху — печурка, чтобы согреть воду и даже лепешки испечь, из остатков муки, заботясь о сыне, который первые дни был словно не в себе.

В земляной тьме он лежал, скорчившись, словно неживой, с закрытыми глазами. Он не спал, но все время хотел заснуть, чтобы потом побыстрее проснуться не здесь, в подвале, а в прежней, настоящей жизни, оставив позади, в страшном сне весь этот непонятный, не приложимый к детскому разуму ужас. Порой он на короткое время задремывал и, очнувшись, открывал глаза. Но не было света, солнца и прежней жизни. Все та же подземная тьма, стылость, звуки обстрелов, бомбежки, содроганье земли. А значит, нужно было постараться заснуть крепко-крепко, долго спать, чтобы потом вернуться в прежнюю жизнь, как это раньше иногда бывало после детских, порою страшных снов.

Он засыпал, просыпался, чуял тьму подземелья. И наверху было все тоже.

Мать поила его теплой водичкой, пыталась кормить, читала молитву:

Яко Той избавит тя от сети ловчи и от словеса мятежна, Плещма своими осенит тя, и под криле Его надеешися…

Два ли, три дня мальчик ничего не ел, не говорил, лежал, погруженный в небытие ли, в напрасное ожиданье. Лишь потом он кое-как оклемался, сознавая простое: этот страшный сон будет долгим. И это вовсе не сон, а новая жизнь под названьем война.

Впереди у него — и впрямь — были долгие дни, ночи, месяцы жизни посреди войны, в самом пекле ее. Сталинградская битва… Совсем рядом Мамаев курган, днем и ночью, в дыму и огне. Там — вечный бой, стрельба и бомбежка. Позади — глубокий Банный овраг с его пещерами, норами, с выходом к Волге, к переправам. Немцы без передыху его утюжат: артиллерия, самолеты.

А между Мамаевым и Банным — «нейтралка»: черная, огнем спаленная, изрытая воронками пустая земля бывших поселков Лазурь да Тир. Там — неприметная щель земли, в которой еще теплится жизнь.

Порой сюда наша разведка приходит, удивляется: «Вы — живые?» Иногда, по ночам — даже бойцы с минометами, они стреляют. В ответ начинается немецкий обстрел, бомбежка. Порой разведчики говорят: «Уходите. Сегодня ночью здесь будет большая заваруха». И тогда, в сумерках, мать с сыном уходят, пробираясь не к Волге, а ближе к Мамаеву кургану, к железной дороге, где раньше был поселок Тир, а теперь — руины. Но там — люди, там — подвал, где можно укрыться.

Уходят. Но потом возвращаются к прежней, налаженной жизни. Своя земляная щель. Там — тряпье, там — печурка, там — вода и крохи еды, которые добывает мать: горелая пшеница из разбитых вагонов, картошка с огородов. Ботву выжгло, а картошку можно найти. Пока не ударил мороз. Редкие куски хлеба ли, сухари. Мать их выпрашивает в Банном овраге, у наших бойцов. Или ищет у мертвых солдат, которых много вокруг.

К мертвым привыкли не сразу. Кровь, месиво разорванных одежд и тел. Скрюченные пальцы. Глаза порою открытые, глядят.

Привыкли со временем. А вначале получилось страшное, когда мальчик вышел на волю, из-под земли в первый раз и увидел вокруг одну лишь черную землю, изрытую воронками. Поселка Лазурь не было. Не было домов, сараев, зеленых садов, огородов. Лишь черные пепелища родного дома, соседского, Лутошкиных. И там же — огромная глубокая воронка от бомбы. И рыжие волосы, пряди, полузасыпанные, смешанные с землей.

Он узнал их и закричал:

— Давай откопаем! Мама! Давай вытащим! Давай их вытащим! Мамочка!

Мать с трудом его увела. Он кричал и кричал: «Давай их вытащим!»

Он и сейчас это помнил: черная горелая земля, глубокая воронка от бомбы, на откосе ее — пряди рыжих волос, смешанных с землей. Это были Лутошкины. Они все там остались вместе и навсегда.

Век прошел. А вспомнить горько: Шурочку, маму ее, бабушку Клаву, Ваську, Павлика, Толика, Олю и совсем малую Любушку, ей дали мамино имя, на малый срок.

Вот почему он отказывался в школы ходить, что-то рассказывать людям чужим, тем более детям. Разве поймут? Разве это можно понять? Не увидев, не пережив. Лишь мать его понимала. А еще — жена, которая тоже была сталинградкой, с Дар-горы. В первый же день бомбежки Дар-гору с ее деревянными домами, сараями, скотиной, людьми немцы сожгли зажигательными бомбами. Дотла все сгорело. Пятеро было в семье жены, а остались они вдвоем с бабушкой.

Потом их немцы гнали, всех, кто остался живой: стариков, детвору, женщин. Под автоматами, с собаками, колоннами, сначала на Калач, степью, потом через Дон, на Чир, на Белую Калитву. Голодных, оборванных, по грязи, а потом по снегу. Больных да отставших добивали в упор.

Жена все помнила. Потому и умерла прежде срока. Как об этом забыть? Но и рассказать не получится. Словами не передашь.

— Сидишь? Дремлешь? — окликнул Деда незаметно подошедший знакомец. — А твои внуки уже танк завели! Угонят. Отвечать будешь именно ты, караульщик.

Смеялись вместе. Старый товарищ, сосед по дому, сторожил у музея своих внуков, которые, зенитное орудие оседлав, вели нешуточный бой.

— Та-та-та-та-та! — стреляли они.

— Мои внуки дома сидят, — оправдался Дед.

— А мои ревом-ревут: пойдем к пушкам.

— Детвора… — вздохнул Дед.

— Пускай лучше здесь, чем в компьютере эти стрелялки. Тут — воля, свежим воздухом дышат. Ветерок, Волга, душа радуется…

— Конечно, — согласился Дед. Осень теплая. Гуляй да гуляй.

Просторная река в еще летнем, зеленом укрыве берегов светло синела, отражая такую же чистую синеву высокого неба. Осень пока лишь подступала, осторожно желтя маковки тополевых крон. У дальнего берега, на речной синеве, отчетливо белели песчаные косы, пустые, безлюдные, при остылой воде. Синий речной простор, смыкаясь с небесным, завораживал, навевая раздумья светлые, в помощь которым звенели рядом детские голоса.

Старики на скамейке усидели недолго. Детвора чего-то не поделила возле зенитки: крик да плач. Один дед поспешил своим внукам на помощь. Другой к дому подался, неспешно проходя мимо детской толчеи, обычной, особенно по утрам да вечерам, в этом сквере, в округе единственном. Тут — «песочница», «детский городок» с лестницами да «считалками», а главное — простор дорожек и площадок в стороне от машин. Коляски, малые велосипеды, мячи, игрушки, зелень кустов и деревьев, цветы. Для детворы — радость.

В квартире, недолго подумав, Дед позвонил своим. Ответила сватья.

— Погода хорошая, — сказал он. — Я шел по набережной, столько там ребятни. У музея и рядом. Может, и нашу детвору выведешь. Пусть провеются.

— А они спят, — ответила сватья. — Вдвоем, на диване, как кутята. Наверно, их Дед умаял, — засмеялась она.

— Кто кого умаял, — покряхтел Дед. — Но спят — это хорошо. Спят — это на здоровье.

Закончив разговор, он и сам прилег на диван, включив приемник на обычной волне «Детского радио». Там что-то пели: голосистый мальчонка старался, дружный хор ему помогал.

Дед слушал, подремывая, закрыв глаза. А виделась ему своя детвора, которая теперь на диване спит. Правда, что — как кутята, вповал, согревая друг дружку. Малые, милые… Сон детвору вовсе красит. Губенки распустят, что твои лепестки: нежные, розовые. На лицах — светлый покой.

Дед подремывал, а потом заснул. Но, видно, не в пору. Потому что снилось ему нехорошее: словно темные тучи наплывали, грозя бедой; а еще — вороний грай, карканье — тоже накликанье беды. И какой-то неясный тяжелый гул танковый ли, самолетный. Тяжко было и страшно. Не за себя страшно, за детвору, которой — чуял он! — что-то грозит. За свою детвору и за всех других, возле которых нынче сидел на скамейке, а потом шел через веселую толчею: беготню, возню в «песочнице».

Но теперь, в тяжком сне ли, мороке мешалось нынешнее и давно минувшее, о котором нынче весь день вспоминал. Подступал осязаемый страх. Все эти пушки, наши, немецкие, все эти танки, возле которых играли дети… Что-то в них было тревожное: будто оживало мертвое железо, грозя бедой. Самолеты… Слава Богу, немецких там нет: «юнкерсов», «хейнкелей», которые бомбят и бомбят. Но гул, но этот тревожный, тяжелый гул, который все ближе, он все страшней; а дети не понимают. Ведь и он тогда, в темном подвале, тоже не понимал. Мать сразу поняла и молилась: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного…» Мать спасла его. Теперь он должен спасти: «Живый в помощи Вышняго… Заступник наш…»

Дед проснулся в страхе и холодном поту, с молитвою на устах и продолжил ее, уже в яви, вслух, громко, потому что хотел быть услышанным.

— Яко той избавит от сети ловчи… Плещми своими осенит и под криле возмет. Ты, Господи, упование мое! — взывал он громко. — И прославлю его долготой дней Исполню его и явлю ему спасение Мое!



Поделиться книгой:

На главную
Назад