Полное собрание сочинений том первый
ВЕЛИКОЕ В МАЛОМ
ПРЕДИСЛОВИЕ
Предисловие к первому изданию
В наше время, ознаменовавшееся необыкновенными открытиями и изобретениями, — всеми так называемыми «чудесами» техники, которыми, как блестящими побрякушками, забавляется легкомысленное человечество, проигрывая в эту опасную игру, по выражению святителя Игнатия (Брянчанинова), Царство Небесное, особенно благовременно и полезно для всякого верующего православного противопоставлять всем этим «чудесам и знамениям ложным» — знамения и чудеса истинные, творимые Святым Духом при посредстве избранных Им сосудов благодати — святых угодников Божиих.
Вера в чудеса, искание чудесного, выходящего из рамок обыденной серенькой жизни, возвышающегося над сферой познаваемого пятью несовершенными нашими чувствами, присуще всему роду человеческому без различия степеней его духовного развития. Полудикий самоед ищет удовлетворения этой своей вере в шаманстве, образованный теософ — в браманизме или в иогизме, обезверенный интеллигент набрасывается на чудеса спиритизма, гипнотизма... Человеческий род с незапамятных времен «знамений и чудес ищет». Падшая природа человечества уже восьмую тысячу лет своего существования доискивается того, что утратила через свое падение, и... найти не может. Утраченное находит только истинная вера, и только ею и подаются знамения и чудеса истинные тем ищущим, которые умели при помощи Божией благодати сохранить в чистоте веру свою и которые к делу веры не примешали горделивых измышлений непостоянного и ограниченного разума человеческого.
Так было во все времена. Таково теперь особенное духовное состояние большей части человечества, когда для него настали времена тяжкие, предсказанные апостолом. Неверием, или — правильнее — отступлением от веры закрылись у людей их духовные очи, так что и «слухом слышат и оком видят и не разумеют».
Каждый человек, мало-мальски внимательно относящийся к своей духовной жизни, на всем протяжении своего земного странствования поставлен лицом к лицу перед незримым, но в той или другой мере предчувствуемым и действующим міром таинственного и чудесного. Строго говоря, вся жизнь человека, начиная с таинства зарождения души человеческой и кончая таинством смерти, есть одно сплошное, великое и, без помощи Божественного откровения, неизъяснимое чудо. В равной мере и все моменты жизни человеческой поставлены в зависимость от того же чудесного и неизъяснимого. Или явно, или таинственно-прикровенно чудеса и знамения руководят всею нашею жизнью, не без участия, конечно, нашей воли, принимающей или отвергающей это незримое, но всегда внятное руководительство.
Вера это вмешательство в человеческую жизнь таинственной, могущественной силы называет Промышлением Божиим, неверие — слепым случаем.
Нетрудно судить, какое из этих двух объяснений наиболее соответствует человеческому достоинству. Но без чудес человеческое существование прямо немыслимо. С утратой веры в Бога от человека отступает благодать Божия, проявляющаяся в знамениях и чудесах, и неверующему человечеству, волей-неволей, приходится отвергнуть даже самое их существование, взамен измышляя или изобретая иные чудеса, перед которыми оно могло бы преклониться. И вот, оно, отнеся к области случайного истинные чудеса Божьего водительства, которого лишилось, преклонилось перед ложными чудесами своей техники, своей науки.
Блеск и пышность современных чудес и знамений для ума неглубокого затмевают духовную святость и неземную красоту чудес и знамений истинных. Все истинно великое совершается без шумного блеска и целью своею имеет одно только истинное благо. Свойство его — быть в момент его проявления отверженным міром, тем міром, который, отвергая, в то же самое время насыщается бессознательно плодами этого отвергаемого великого.
Главнейшее благо человека на земле, и едва ли притом не единственное, — это вера в Господа нашего Иисуса Христа, в Троице славимого Бога. Без веры этой наша земная жизнь не жизнь, а бессмысленное прозябание. Этой-то вере, как высшему благу всех человеков, способствуют и всемерно служат все чудеса и знамения истинные, в чем бы они ни выражались: в исцелениях ли немощствующего тела, в ограждении ли от неизбежной опасности, в спасении ли от руки торжествующего врага или в обращении заблуждающегося грешника в лоно целительницы всех душевных недугов Матери Святой Православной Церкви — во всем главная и конечная цель — высшее благо: укрепление веры в Бога.
В этом главнейшее отличие истинных знамений и чудес от чудес и знамений ложных.
Издаваемая мною книжка составлена из описаний нескольких моментов моей и чужой жизни, имеющих признаки знамений и чудес истинных и определивших помимо, может быть, моей человеческой воли, но не без ее участия, весь строй моего существования. Этих моментов я не приписал случайности, не назвал их в душе своей «известным стечением обстоятельств», не прошел мимо них с горделивым пренебрежением, не давая себе труда вникнуть поглубже в их происхождение, и, как мог, но строго держась одной только истины, я и рассказал о них моему читателю. Не богу случая поклонился я, но Единому, открывшему Себя в Слове Своем.
Не встретит ли слово моего немудрого повествования родной ему души, стоящей, как и я стоял, на распутьи, и не остановит ли оно ее на полупоклоне этому случайному богу?!
Дай Бог!
Еще одно слово: помещенный в этой книжке рассказ идет об одном необыкновенном священнике нашей Орловской епархии, Георгие Алексеевиче Коссове. Простые люди из православного народа его давно уже знают и благоговеют перед его именем. Да простят мне его смирение и скромность, если рассказом моим о нем я некоторым образом служу прославлению его дорогого для меня имени в ином, более образованном, міре!
«Тайну Цареву добро хранити, дела же Божии открывати и проповедати славно».
Золоторево, 3 июня 1903 года
Предисловие ко второму изданию
Неожиданный для меня успех моих очерков, собранных в один сборник под заглавием «Великое в малом», исчерпал в течение одного года все издание и вселил в меня радостную уверенность в том, что вечные запросы духа не только не остались чужды нашему времени, но что, напротив, при явном усилении торжествующего мирового зла, возрастает и крепнет в силе и духе неизменное и вечное благо великих христианских упований... Приступая теперь ко второму изданию моей книги, я решил дополнить ее новыми очерками, разновременно появившимися за этот год в печати, а также и такими, которые впервые увидят свет только в этом издании.
К первым должны быть отнесены: «Служка Божией Матери и Серафимов», «Одна из тайн Божьяго домостроительства», «Что ждет Россию»; ко вторым: «Небесные обители» и «Антихрист как близкая политическая возможность».
Останавливаю внимание моего читателя на этом последнем: в нем он найдет разгадку великой мировой тайны, сокрытой до времен последнего ее исполнения. Тайна теперь исполнилась, ключ к ней найден: наступает близкое торжество всех оправданных христианских надежд, торжество всей христианской веры. Но близкое торжество веры приблизило и страшное время антихристова гонения на веру, и не без воли Божией дается в «Антихристе» моей книги предуказание на то, к чему должен готовиться христианский мір, чтобы встретить во всеоружии своего смирения и терпения грозный искус соблазна, имеющего прельстить даже избранных.
«Претерпевый до конца, той спасется».
И если немощному слову дано будет коснуться сердца моего читателя, то, завершая мой малый труд, прошу его об одном — помянуть молитвенно имя его автора на истинную пользу его и своей душе перед Грозным и Нелицеприятным Судией, близ грядущим в мір со славою и силою многою.
С.-Петербург, 1905 г.
Предисловие к третьему изданию
Выпуская в свет, с Божьею помощью, уже 3-е издание книги моей «Великое в малом», встречаю надобность и по его поводу сказать несколько слов моему боголюбивому читателю.
Не себе, не своему дарованию приписываю я успех труда моего, в сравнительно короткое время исчерпавший два издания книги, а воле Господина моего, которому я служил и служу в мерах любви моей и разумения. Современной литературе я — совершенно чужой человек: ни знакомств в ее царстве, ни связей, ни общения в духе с кем бы то ни было из пишущей братии у меня не было, нет и теперь, — за немногими исключениями, как и я, в мирской литературе малоизвестными, — не будет, полагаю, и в будущем. Отсюда — полное отсутствие того, что на книжном рынке творит успех книге. А между тем книга моя, как малый родник, проточила толщу коры неизвестности и равнодушия и потекла тихо звенящим ручейком в необозримое и бурно клокочущее житейское море, не теряясь, однако, в волнах его, а прокладывая на них небольшой, но все же заметный след, по вкусу и цвету струи своей отличный от вкуса и цвета накипи и пены взбаламученного моря человеческой жизни.
Великий молитвенник Русской земли, отец Иоанн Кронштадтский, которому посвящена была при жизни эта книга, которому ее я и теперь, как живому, посвящаю, сказал мне 14 июля 1906 года в Николо-Бабаевском монастыре:
— Пиши: я люблю все, что ты пишешь.
— Для кого же писать? — возразил было я. — Кому теперь читать такие писания?
— Бог благословит, — ответил отец Иоанн, — и читать и покупать будут.
Этим благословением великого Кронштадтского пастыря я и объясняю себе совершенно неожиданное для меня распространение моих очерков, собранных в книге, названной «Великое в малом».
Мал мой труд, но велико почило на нем благословение.
Велика и милость Божия.
В новом 3-м издании моей книги мне пришлось сделать некоторые существенные изменения и дополнения, которые коснулись очерков — 9-го, 10-го, 11-го и 12-го. В 9-й очерк, озаглавленный во 2-м издании «Одна из тайн Божьяго домостроительства», я включил новую свою статью — «Святая Русь. Искатель града невидимого. Иеромонах Скита Оптиной Пустыни отец Даниил (Болотов)». Сделано это мною потому, что именно этого-то иеромонаха и касалась та тайна Божьяго домостроительства, которая под этим заглавием служила предметом 9-го очерка 2-го издания моей книги. Отец Даниил скончался 25 ноября 1907 года, и потому о нем теперь сказать можно более подробно, открыв читателю и его имя, чего при его жизни сделать было нельзя, по причинам читателю понятным.
10-го очерка — «Небесные обители» — изменения коснулись только в смысле некоторых сокращений, которые мне пришлось сделать при ближайшем моем знакомстве с людьми, выведенными в этой статье со слов третьего, хотя и достоверного, лица, а не по личным моим наблюдениям. Да не посетуют на меня за это изменение те, у кого на руках имеется моя книга 2-го издания, тем более, что и коснулось-то изменение это не главного, а третьестепенного, не упований веры нашей, а одного человека, неосторожно и без достаточной проверки призванного к участию в этом очерке.
Наибольшей же переработке подвергнуты мною очерки 11-й и 12-й — «Что ждет Россию» и «Антихрист как близкая политическая возможность». События современной мировой и русской жизни, а также общение мое с людьми, посвятившими всю жизнь свою, все делание свое на служение в духе и истине, в преподобии и правде деятельному христианству, открыли мне нечто новое, великое и страшное, что еще было скрыто от меня в 1905 году, когда выходило в свет 2-е издание этой книги. Откровение это, выведенное из наблюдений над текущею духовной и политическою жизнию христианских народов и изучения тайн религиозных сект Востока, в частности же масонства, дало мне материал такой огромной важности, что я почел бы себя изменником и предателем Христа Бога моего, если не поделился бы материалом этим с читателем-боголюбцем.
Велика и страшна «глубина сатанинская», открываемая 11-м и 12-м очерками, соединенными в 3-м издании в один под общим заглавием — «Близ грядущий антихрист и царство диавола на земле!». Господу Сердцеведцу угодно было для издания этого очерка отдельной брошюрой послать на пути моем одного верного раба Своего, которым брошюра эта выпускается для бесплатного обращения среди православных в достаточном числе экземпляров.
В заключение вновь прошу всякого православного, кому придется по сердцу моя книга, поминать имя грешного ее составителя пока — о здравии и спасении, а по времени — и за упокой души его в Обителях Небесных Триипостасного Единого Бога за бесценные заслуги Единого Господа Иисуса Христа, Ему же честь и поклонение и слава во веки.
29 января 1911 г.
1. О ТОМ, КАК ПРАВОСЛАВНЫЙ БЫЛ ОБРАЩЕН В ПРАВОСЛАВНУЮ ВЕРУ
Иже бо аще постыдится Мене и Моих словес, сего Сын Человеческий постыдится, егда приидет во славе Своей и Отчей, и святых Ангел.
I.
Родился я в 1862 году, в семье, которая со стороны родных матери моей считала в своей среде немало людей передовых, в том духе, каким вообще отличались шестидесятые годы теперь уже прошлого столетия. Прирожденные дворяне-землевладельцы, и притом крупные, они, быть может, благодаря своей связи с землей и крестьянином, избегли крайнего проявления увлечений годов семидесятых, но общего, так сказать, платонически-революционного духа избежать не могли, — так велико было тогда обаяние идей охватившего всех эгалитаризма, свободы мысли, свободы слова, свободы... да, пожалуй, свободы и действий. Не было, кажется, в то время ни одного дворянского дома в обеих столицах, где бы на свой образец, по силе разумения и по последней прочитанной книжке сперва «Современника», а затем «Отечественных Записок» или «Вестника Европы» не перекраивался государственный строй Российской Империи.
Тогда было время великого дворянского переселения из родовых гнезд в разные Большие и Малые Конюшенные, на Сивцев Вражек, к Николе на Песках и в иные тихие уголки Первопрестольной, куда устремлялись дворянские колонисты, разрывая свою вековечную связь с деревней. Москвичам-старожилам должны быть еще памятны эти теперь уже дряхлые дома-особняки, куда в те времена переселился доживать свой век старый деревенский помещичий быт. Мало их теперь сохранила Москва.
Одним из таких домов в Москве и был дом, в котором я начал себя помнить и привыкать к сознательной жизни.
Конечно, твердая пища разговоров политической окраски мало способствовала развитию во мне религиозных, как тогда говорили, мечтаний, и я рос в совершенном отчуждении от Церкви, соединяя ее в своем детском представлении только со старушкой-няней своею, которую я любил до самозабвения, да с величавым звоном московских «сорока сороков», когда, особенно с первой выставленной рамой, в мягком жизнерадостном весеннем воздухе он вливался широкой, могучей волной в освеженные после долгой зимы тесные городские комнаты и манил за собой на простор деревни, полей, шумливых ручейков среди зеленеющей травки — словом, на мір Божий из каменных стен современной городской лжи и условности.
Отчего я так любил деревню, которую терпеть не могла моя мать, езжавшая туда, — и то, как она говорила, «с отвращением», — на два летних месяца; отчего я так любил свою немудрую старушку-няню, которая и живала-то при мне неподолгу, оставляемая обыкновенно в деревне на зиму для караула господских кладовых и деревенского дома? — Бог ведает; но любил я их обеих до слез; и любовь моя к ним была какая-то особенная, чисто русская: я почему-то их «жалел», именно — «жалел», — другого выражения нельзя подобрать тому больному и вместе до слез сладкому чувству, которое я к ним испытывал.
Когда, бывало, после десятимесячной разлуки, проводимой в Москве, я приезжал в родную деревню, первым моим движением, первым порывом было бежать к няне, обнять ее, выплакаться у нее на груди за всю горечь и обиды разлуки с нею и с милой моему сердцу деревней и вслед за тем мчаться в какой-нибудь уединенный уголок родимой нивы и там горячо, горько и вместе радостно плакать, припадая и целуя ее пахучую, ядреную землю.
Москве, с ее незнаемою в то время для меня, но инстинктивно воспринимаемою святыней, деревне, с ее безбрежным простором черноземных полей, в котором так ясно чувствуется бесконечность Самого Бога, с ее еще мало в то время тронутым «цивилизацией» мужиком, да няне-старушке, так горячо любимой, я и приписываю, что не утратил в детстве способности отдавать свою душу тому настроению, которое неразрывно соединяется с молитвой.
Тем не менее молитв я не знал, в церковь заходил случайно; Закону Божьему у учителей равнодушных, а то и прямо враждебно настроенных к Слову Божьему, я обучался как неизбежности неумолимой программы гимназии, и во весь гимназический курс изучал его скверно: ведь и предметом-то он был «не главным». Стыдно да и грешно теперь вспоминать, к каким уловкам и надувательствам прибегал я, чтобы обойти законоучителя! Правда, редко мне это удавалось, и, помнится, особенно в третьем классе, у строгого и многоопытного батюшки я почти и не выходил из единиц со многими минусами. Так в Богопознании шел я, православный по имени юноша, до университета, где уж, конечно, было не до такого «пустяка», как Православие.
У покойного профессора, отца Сергиевского, в университете я ни разу на лекциях не был и экзамен держал по сплошь надписанной программе. Да и лекций его в мое время не существовало: весь многочисленный 1-й курс довольствовался двумя десятками затрепанных, засаленных книжек «Курса Богословия», сдаваемых университетскими сторожами за полтинники в арендное содержание экзаменующимся многих поколений.
II.
До чего, до какой мерзости духовного запустения доходил я, предоставленный самому себе в жизни веры, представить себе может только тот, кто жил в этом духовном смраде и кто потом, на пути своего падения, был удержан невидимой рукой Благостного Творца.
Помню, чуть ли не в VI классе гимназии, отбывая повинность (так большинство из нас смотрело) обязательного говенья на Страстной седмице, я к исповеди у «раннего батюшки» (москвичи должны знать этот термин) явился в полупьяном виде, до того «полупьяном», что перед исповедью, должно быть, по инстинкту чувствуя, что творю что-то неладное, собирался выкупаться в полой воде Москвы-реки, по которой еще плыли отдельные льдины вешнего половодья. И что это была за исповедь! Истинно долготерпелив и многомилостив Господь, благоволивший уже много лет спустя дать мне испытать сладость обращения.
Но под всей духовной мерзостью, накопившеюся годами свободы религиозного воспитания в жизни домашней, школьной и, наконец, общественной, — молчаливые, но любвеобильные уроки Москвы, деревни и няни, христианская, до известной степени приближения к истинному христианству, бесконечная доброта моей матери, непрестанно творившей благое ближнему со скромностью, свойственною только христианам, — все это не давало погаснуть в моей душе искре, правда, еле мерцавшей в душевной моей темноте, искре неясно сознаваемой любви к Богу и Бго Православию.
Я намеренно подчеркиваю слово Православие, потому что в редкие минуты молитвенного подъема я только к нему одному и стремился своею душой. Ни величественность католического богослужения с величавой мощью знаменитых органов, красотой голосов оперных певцов, со всею театральностью обстановки кардинальского служения, уже не говоря о жалких намеках на богослужение в церквах протестантских, — ничто не влекло к себе так моего молитвенного внимания, как дивная красота православного Богослужения.
И тянуло меня иногда в бедную сельскую церковь нашего черноземного захолустья, с ее немудрствующим лукаво, простым батюшкой-земледельцем, с таким же, если еще не более простым, дьячком-хозяином. Чудилось мне как-то невольно, именно против воли всегда склонного к гордости разума, что в их-то иной раз и «немощи» сила Божия совершается. Но редки бывали у меня эти смутно-радостные минуты, скорее, мгновения духовного покаянного общения падшего сына с вечно Сущим Отцем, пока не совершилось дивного...
III.
Когда я еще был в IV кл[ассе] московской 1-й прогимназии (теперь 7-я гимназия), перед наступлением выпускных экзаменов (тогда V класса при ней еще не было и мы считались выпускными, чем немало гордились), в тревоге за успех их окончания, я дал обет в присутствии товарища, с которым тогда был особенно дружен, пойти, как я выражался, к «Троице-Сергию» «перекреститься обеими руками и ногами». Конечно, условием для выполнения этого обещания я ставил успех на экзаменах. Экзамены сошли чуть что не блистательно, прошли и другие, и третьи, и гимназия наконец была окончена, и университет был пройден, а об обете я не только ни разу не подумал, но, кажется, в глаза бы рассмеялся тому, кто бы мне о нем напомнил.
Так прошло времени немало. Как оно прошло или, лучше сказать, проведено было, — сказать страшно! Конечно, страшно христианину. Жилось, словом, весело. Не случись тут со мной истории, проведшей глубокую, на всю жизнь неизгладимую борозду в моей черствевшей душе и заставившей меня соблюсти в себе «человека», я бы, конечно, погиб безвозвратно.
По окончании курса в Московском университете я был заброшен, — добровольно, правда, но все-таки заброшен, — в качестве кандидата на судебные должности при прокуроре Эриванского окружного суда, в местечко Баш-Норашен Шаруро-Даралагезского уезда.
Эриванский суд командировал меня в это неудобопроизносимое место в помощь к двум местным помощникам мировых судей для самостоятельного производства следствий.
На мою долю было дано 150 дел, состоящих большею частью из одних обложек с заголовком: «дело о...» (конечно, разбои, грабежи, убийства). Все производство по этим делам было ограничено вшитой в обложку описью документов, а документы — одним номером дознания сельского старшины. Кто знает криминальную жизнь Закавказья, тому должно быть отлично известно, что все наше уголовное судопроизводство по уставам Императора Александра II за редкими исключениями — одна сплошная насмешка над местным правосудием. Незнакомых с местными бытовыми особенностями наших инородцев, особенно армян, прошу верить мне на слово. На так называемых «следственных» делах, где свидетельским показаниям существует определенная такса в размере от одного «абаза» (двугривенный) и выше, не один русский следователь или сходил с ума, или спивался с кругу на дешевом армянском вине и на омерзительной их неочищенной виноградной водке.
Был я тогда очень молод, энергии — хоть отбавляй, и со всем избытком молодых сил, с идеями цивилизаторскими (святая простота), я ринулся в бой за честь и славу русского гуманного, как мне тогда воображалось, суда.
Дорог в том краю, где мне пришлось действовать, даже в нашем «земском» смысле проездных, было так мало, что мне пришлось волей-неволей обратиться в лихого кавалериста, а где и просто пехотинца.
Раз как-то на какую-то спешную выемку или обыск мне пришлось мчаться чуть не марш-маршем.
Дорога, или подобие дороги, шла по каменистому берегу Арпачая, сплошь усеянному острыми камнями всевозможных форм и величин.
За мной скакал конвой: переводчик, два казака, два или три чапара-туземца (земская стража, кунаки — приятели всем разбойникам) и сельский старшина. Захотелось ли мне помолодечествовать, или уж такая «вышла линия», только я приударил нагайкой своего Карабаха, гикнул и пригнувшись помчался с такой быстротой, что сразу на несколько десятков сажен бросил назади свою команду.
И тут случилось нечто невообразимое... Помню только, да и то смутно, что я куда-то взлетел вверх, помню не то лошадиные ноги над своей головой, не то что-то бесформенное, но ужасное; пыль... опять словно лечу куда-то в пропасть... Когда я опомнился, огляделся, — я ничего не мог сообразить.
Вижу, весь мой конвой вокруг меня спешился: армянин-переводчик стонет, точно раненый; лошадь, на которой я ехал, стоит около меня с изуродованным седлом, но стоит как вкопанная, никем не удерживаемая. Сельский старшина, татарин, сидит на корточках, бьет себя ладонями по коленкам и с ужасом, в такт, преглупо раскачивая головой в мохнатой папахе, что-то причитывает, должно быть жалостное. Глядя на него, я едва не расхохотался, — так мне показалась комична его фигура.
Тут только я понял, что на всем скаку я каким-то образом вылетел из седла и, конечно, со всего размаху ударился о дорожные камни. Ощупываю себя-ничего... Нигде не больно, только едва заметно ноет ладонь правой руки... Встал, прошелся — тоже ничего. Слава Богу, отделался даже без царапины.
Оказалось, что на всем бешеном скаку лошадь моя споткнулась и перевернулась, как заяц, через голову. То же сделал и я, пролетев через голову под лошадь. Казаки уже потом мне говорили, что только чудо могло меня спасти: «по закону и от барина, и от лошади должно было только мокренько остаться». Как бы то ни было, но после всей этой головоломки у меня поныла два-три дня правая рука и тем бы все и ограничилось, если б... я тут же вскоре не вспомнил о невыполненном обете.
IV.
Почему я не вспомнил о необходимости быть более осторожным, почему мне пришел на память давно забытый ребяческий обет, — предоставляю догадываться людям, изучающим человеческую душу с точки зрения современной науки. Найдутся, конечно, охотники и скажут: сотрясение мозга от падения, — и человек из нормального стал ненормальным; но найдутся и такие, кому дано и кто задумается.
Опять прошли года, и опять как бы в доказательство моей «нормальности», нимало не изменившейся от падения, я по-прежнему все не исполнял обещанного угоднику Божию; но сердце уже не было по-прежнему покойно. Все чаще и чаще, словно огненными буквами, внезапно загорающимися на темноте моей души, стало вырисовываться страшное слово: клятвопреступник.
Со службы я уже давно ушел и засел хозяйничать в деревне.
На одной из страстных седмиц я, лет семь или более не говевший, не без чувства ложного стыда перед моей «интеллигентностью», больше, пожалуй, из снисхождения к «предрассудкам» меньшей братии — крестьян, избравших меня в церковные старосты нашей сельской церкви, поговел, что называется, через пень колоду, причастился не без некоторого, впрочем, странного в то время для меня, непонятного тайного трепета, в котором я долго, долго не хотел сам себе признаться, и после причастия почувствовал себя точно обновленным, каким-то более жизнерадостным: душа что-то испытала давно знакомое, родное; более того — что-то такое необъяснимо сладкое и вместе торжественное...
Мне кажется: так сокол, затомившийся в долговременной неволе, сперва лениво, нехотя расправляет свои отяжелевшие крылья. Один неуверенный взмах, другой, третий... и вдруг! дивная радость полузабытого, свободного полета и в глубь и в ширь лазурного поднебесья, в бесконечной волне эфирного моря!...
Тогда мне был дарован только первый, неуверенный взмах моих духовных крыльев. Но тайная, неведомая сила, раз данная крылу, уже не могла остаться инертной. Что-то зрело в моей душе: чаще стала посещать жажда молитвы, неясно сознаваемая, даже иной раз насильственно заглушаемая повседневными заботами, собственным недоверием к своему душевному настроению, отчасти даже какою-то глухой злобою, откуда-то, точно извне, прокрадывавшеюся в мою мятущуюся душу.
Но неисполненный обет все неотступнее восставал передо мной, скорбный, негодующий.
V.
И я его исполнил.
Никогда не забыть мне того священного трепета, той духовной жажды, с которою я подъезжал из Москвы с поездом Ярославской дороги к духовному оплоту Престола и родины. Вся многострадальная, смиренномудрая история Русской земли, казалось, невидимою рукой развертывала свои пожелтевшие, ветхие деньми страницы.
Благоговейно преклонял я свой слух к их тихому, но вещему шелесту, и что-то новое, неизведанное и вместе необыкновенно сладостное зарождалось, росло и охватывало с необычайною силой любви мою душу. Душа рождалась вновь. И что это было за благодатное рождение!
Сколько лет уже прошло с того времени! Но до сих пор я вижу и чувствую на себе силу влияния той таинственной Православной Руси, которая открылась мне во мгновение душевного моего возрождения, открылась и на всю жизнь запечатлела свой девственный образ в моем благодарном воспоминании. Да! видение отрока Варфоломея, давшее России Преподобного Сергия, сплотившее во имя Божие в дремучем лесу вокруг убогого храма, под державой великого князя — князей, бояр и смердов, создало и прославило, во славу Божию, великое Русское царство, обнявшее своей Москвой полміра. Тут весь «закон и пророки» земли Русской.
По святыням Лавры водил меня монашек из нестарых и из простеньких, — первый, встреченный мной у врат обители, благоговейный, тихий и смиренный; он же привел меня и к раке, где покоятся нетленные мощи Преподобного Сергия. Молящихся было довольно много. Служил очередной иеромонах общий для всех молебен.
Я стал на колени и в первый раз в своей жизни отдался дивному чувству молитвы без мудрствования лукавого. Я просил Преподобного простить мою духовную слабость, мое неверие, мое отступничество. Невольные благодатные слезы закипели где-то глубоко в сердце: я почувствовал, как будто я ушел куда-то из себя. И вдруг, подняв голову и взглянув сквозь туман набежавших слез по направлению к раке Преподобного, я увидел на стене, за стеклом, охраняющим его схиму, под схимой лик старца с грозно устремленным на меня суровым, гневным взглядом. Не веря своим глазам, я отвел их в сторону, продолжая еще усерднее молиться, но точно какая-то незримая сила опять заставила меня взглянуть на то же место — и вновь, но уже яснее и как будто суровее, блеснули на меня суровые очи схимника.
Меня объял ужас, но я стоял перед этим строгим ликом, уже не отводя от него глаз и не переставая еще усиленнее молиться. Это уже не была молитва, как мы ее привыкли обыкновенно понимать, — в ней не было слов, не было даже самого представления о слове, — это был какой-то взлет необычайной продолжительности из самых тайников глубины душевной. Продлись он долее, разорвались бы союзы души и тела. И я видел, — я утверждаю, что не галлюцинировал, а видел, именно видел, — как постепенно смягчался суровый взор, как благостнее становился лик дивного Старца, как все легче и отраднее делалось моей потрясенной душе и как постепенно под схимой туманилось, исчезало и наконец исчезло чудесное изображение...
Я далек от утверждения, что грешными своими глазами я удостоился в то время видеть святыню, видеть самого Божьего угодника, хотя самый факт видения был для меня слишком очевиден, чтобы его можно было принять за галлюцинацию. Призрак, вызванный экзальтированной фантазией, не мог бы принести тех плодов, которые впоследствии получила моя душа — я, как блудный сын, после того вернулся в лоно любящей Матери-Церкви. Духовное возрождение было прямым следствием испытанного и виденного у раки Преподобного Сергия.
Когда кончился молебен, все пошли прикладываться к мощам чудотворца; пошел и я, уже спокойный и радостный и как-то по-особенному легкий. Я никогда такой легкости не только душевной, но и физической до этих пор не испытывал. Точно тяжелый давнишний гнет, долго, долго давивший мне плечи, был снят с меня сильной и власть имеющей рукой. С особенным благоговением поцеловал я св. мощи, поцеловал стекло, оберегающее схиму... Мой монашек-проводник уже стоял около меня и приглашал идти в ризницу — величайшую достопримечательность Лавры.