Человек бегущий
По набережной Кутузова бежать было легче. То ли поутих ветер с реки, то ли тело достаточно разогрелось в движении. Во всяком случае, Грушенков уже не чувствовал себя в беге, ничего ему не мешало, и даже дыхание происходило как бы не в нем, а само собой, освобожденное дыхание его было ровным и глубоким, — через каждые четыре шага вдох, через следующие четыре выдох. Так и учил когда-то тренер. Эти первые уроки в секции бега Грушенков запомнил прочно, потому что благодаря им, благодаря тому, что он выучился правильно дышать, у него сначала перестало колоть в левом боку от самой пустяковой пробежки, потом в какой-то момент являлась удивительная легкость в теле. Но это уже позже, когда узнал, что такое второе дыхание. Их тренер говорил: «Взять звуковой барьер». Красиво, конечно, ага. Опять же не с чем-то там сравнивал бегуна, а со сверхзвуковым самолетом, который можно иногда увидеть в вышине, в синем летнем небе, лежа где-нибудь на бережку, на горячем речном песке, у бабушки, в общем, в деревне. Не самолет, а паучок серебряный, и за ним — белая ниточка инверсионного следа. И вдруг — бах-х, ба-бах-х! Грянет по округе. Среди ясного-то неба. Спугнет грачей с высоких кленов, дубов и лип в старом помещичьем парке, шарахнет в совхозном саду яблоками о притихшую в мгновенном испуге землю, мальков загонит в глубину, оставив тревожную судорожную рябь по воде. Все это тут, на земле, а в самолете уже мчится человек в шлеме, в фантастическом своем костюме с трубочками, ремешками и «молниями», с замочками и краниками, несется уже с другой, запредельной скоростью, с забарьерной. И живет он уже не так, как все, и видит не так, и вообще не так небось чувствует. Но это летчик, это самолет! А что он, Грушенков, со своим вторым дыханием. Оно и так стало приходить почти незаметно, привычно. Все же он тренируется, бегает каждое утро.
Наверное, он недавно преодолел этот самый барьер, к нему оно пришло — второе дыхание, потому что можно было поглазеть уже по сторонам, примеряя на себя взгляды редких в столь ранний час прохожих: этот, кажется, завистливый, этот удивленный, тот — равнодушный… Взгляды, взгляды. Из-под насупленных бровей, из-под надвинутых кепок, шляп, из-под зонтов, из-под вязаных шапочек. А та вон девчонка вообще на него не взглянула. Обидно! На нем сегодня адидасовские кроссовки, шерстяная шапочка — темно-синяя, как мечтал, с надписью — белыми чужими буковками — «viktor» сбоку и яркий зелено-желтый тренировочный костюм, непродуваемый и непромокаемый, аккурат по погоде — осенней, гнусной, сырой. Да и бежит он красиво, ловко перепрыгивая через лужи на красно-бурых в светлую крапинку гранитных плитах. Девчонка осталась позади. Не оборачиваться же!..
Грушенков бросил взгляд на невскую воду, черную от ряби и холода. Бр-р! Там, за гранитным парапетом, была другая среда — так их, по крайней мере, учили в школе на уроках географии. Или физики? Ну да… Грушенков учился плохо, и ему на это в общем-то было наплевать. Но вот про среду запомнилось, про водную среду. Хотя тогда, когда им говорили об этом, на каком-то там уроке, ему представлялось, кажется, теплое море, волна, плавная и ласковая, солнечные блики на воде и чайки или — как их там? — альбатросы. А эта среда, холодная, невская, неприютная, сегодня постепенно переходила в другую среду — с моросью, с мелкими взвешенными крупицами влаги, орошающей разгоряченное лицо, в среду воздушную. Впрочем, для Ленинграда все было нормально, а город он свой любит и не променяет никогда ни на какой другой.
Наверное, он учился бы лучше, запиши его тогда, когда еще записывали, в спортивный класс, или, как у них называли, в класс олимпийского резерва. Ну если и не лучше, то, во всяком случае, старался бы, переживал из-за оценок, страшился бы двоек. А что сейчас? Нет стимула. Сейчас ему на все эти дневники, учебники, уроки наплевать и растереть — все равно выпустят в жизнь, то есть в путягу, то есть, конечно, в ПТУ, — куда денутся? Сейчас больше всего на свете его занимал один вопрос: где взять денег? Нужно было не так уж много, но ведь нужно было сегодня. Иначе…
Дальше думать не хотелось, и он не стал думать о том, что будет, если денег сегодня достать не удастся. Еще один квартал, если считать от выходящей на набережную улицы Фурманова, и он поворачивает. Да, до Литейного моста он не бегал давно. Кажется, с весны. Предпочитал другие маршруты. Хватит ли сил на обратную дорогу? И где взять денег? Вдох — четыре шага, выдох — четыре… Лужа! Пришлось обежать по проезжей части — лужа была большая. Впрочем, сколько Грушенков помнил, в дождливую погоду лужа всегда была здесь, у светофора. Интересно, эти супермены из класса олимпийского резерва тоже каждый день так же, как он, тренируются, выдают на-гора километры? Наверное… Лоси они вон какие здоровые! Да только не в этом счастье.
По набережной туда-сюда неслись легковые машины, желтые «Икарусы», тяжело отпыхиваясь черным смрадным дымом, волочили свои длинные нелепые туловища, тускло отсвечивая в сине-сером утреннем сумраке теплыми, запотевшими окнами. Эти автобусы были для него самыми главными врагами по утрам, из-за них и свой любимый маршрут вот стал забывать, потому что не до конца перегоревшее дизельное топливо, выброшенное в выхлопную трубу, долго не развеивалось, чадило, лезло в нос, в глотку, в легкие.
Какой-то чудик, ну прямо псих, промчался на велике — вся спина в грязи. Грушенков проводил его быстрым взглядом. Наверное, этот костюм ему придется тоже часто стирать — слишком светлый. Зато фирменный, о таком мечтал два года почти, извелся весь, мать затиранил — купи да купи. Ему-то что, что денег нету! Это у матери-то? Купила же все-таки. Теперь бы плейер еще… Но это почти недостижимо после костюма, после кроссовок, да и брат вот-вот из армии приходит — мать для него деньги придерживает. А с плейером бы — кайф: бежишь эдак себе, бежишь, с понтом деловой, под шапкой наушнички, маленькие, с поролоновыми прокладочками, магнитофончик сам легкий, как… в общем, все путем, легче некуда, чуть больше кассеты, мотается на груди, на таких черненьких тесемочках — сколько раз видел у негра, когда бегал по Юсуповскому садику — и музыка, музыка в ушах. Впрочем, что негр? Грушенков даже держал такой плейер в руках. У этого Борика всё есть. Где достать денег? Опять же для Борика — за те две кассеты с рок-группой «Криминал» и с записью последнего рок-фестиваля на Рубинштейна. У Борика там свои люди, все схвачено — записать, переписать не проблема. Пришел, сел на первый ряд, поближе к колонкам, врубил свой магнитофончик… И кайф ловишь, и пленка крутится. Как вообще туда люди попадают, как билеты достают в этот рок-клуб? Хотя Борик достанет. А Грушенков уже сколько раз приходил под двери Дома народного творчества, тусовался, лазал по каким-то подворотням, пытался, значит, перехитрить матерых бездушных оперотрядников с красными на рукавах повязками, подолгу стоял в немой тоске, созерцая сквозь стеклянные двери овальное зеркало в гардеробе, мощный золоченый багет, слушал отголоски музыки и возмущался в душе, если кто опаздывал к назначенному часу. И ведь хоть бы кто попался ему с лишним билетиком, какой-нибудь лопух-благодетель, так нет же! Или хоть в щелочку что увидать. Держи карман шире! Ага… Если и был где рай на земле, то Грушенкову он представлялся иногда залом рок-клуба, куда входят все эти счастливцы с билетами, все эти мальчики, подстриженные по моде, панки с большими булавками на куртках и штанах, с подбритыми висками, металлисты с цепями на груди, красивые девушки с горящими глазами, немного воображалы, конечно, но ведь их можно понять — они имели билеты т у д а.
Он не заметил, как повернул у Литейного, спохватился уж возле Летнего сада. Вдох-выдох, вдох… Ноги несли послушно, мелькали голубые замшевые носки кроссовок, болтался помпончик на шапочке, мягко, ласково торкаясь в голову то с одной, то с другой стороны. Вдох-выдох… Мать денег не даст. Тут и думать нечего. Отцу позвонить? Не стоит. Отцу — в последнюю очередь, да и помнит ли он о нем, о своем сыне? Занять тоже не у кого. Может, правда, у новенького? У него еще не занимал. Кажется, еще тот лопух — «Циферблат» от «Прессинга» отличить не может, да что там — ему что тяжелый рок, что диско, как с луны свалился, темнота. Да есть ли у него магнитофон дома? И вообще какой-то он псих, юмора не понимает… Грушенков в плане проверки на вшивость в первый же день вынул из-под новенького стул в классе, но даже не успел посмеяться вдоволь. Этот шизик как дал ему под дых — полчаса кисло в животе было. Откуда у таких деньги-то? От верблюда, ага. Небось до сих пор по двадцать копеек в день у родителей послушно на завтраки берет. А вырастет — жена ему будет рубль по утрам в штаны совать — на обед из трех блюд и на сигареты, как мать Грушенкова когда-то своему последнему мужу, его, значит, отцу, от чего он скорее всего и ушел. С таким, как этот новенький, за одной партой сидеть — тоска собачья. Отличник он, что ли? Ох, и не любил же он отличников!.. А Борик шутить не будет, после уроков подождет, поглумится по-тихому и процент накинет. Славка тоже не даст, даже если есть. Друг-то он друг, но про Борика слышать спокойно не может. А что такого? Музыка — она денег стоит. Да и все остальное — магнитофон там или плейер, усилитель, колонки — тоже не бесплатно. Даром только двойки в дневник ставят. Это, правда, пока брат из армии не вернулся. За тройку — и за ту придется попахать, книжки читать занудные, на уроках не отвлекаться. Скорее бы уж восьмой класс закончить, а там… Там хоть трава не расти, там путяга и в армию. Хорошо, если как брата — в десантные войска. А что? Он тоже выносливый, не хуже Сереги, хоть и отцы у них разные, хоть и родился он у матери до срока маленько, но тоже вот бегает и до сих пор не начал курить. Если надо, пойдет с Алексом из десятого «Б» во Дворец молодежи и через год сможет брейк ломать, не хуже него, хоть высокий, хоть низкий. А с парашютом там или кирпичи пополам ребром ладони — так научат же. Брат писал, что первое дело — выносливость. А подтянуться на перекладине ему, может, единственному в классе, хоть тридцать раз, хоть сорок — не слабо́. Вон Славка-друг — здоровый-здоровый, а только еле-еле десяток тянет. Да что Славка, тот же Алекс, он же, кроме брейка своего и гитары, ну, песни писать еще, а так, что он может? И ему тридцати раз не подтянуться. Есть, конечно, умельцы в спортивных классах, но им же сам бог велел. Нет, главное — выносливость. Это для олимпийского резерва, может, важно, чтобы мяса было много, чтоб гора мускулов — на эту фигуристку Светку Тишкову из параллельного класса смотреть ведь больно, а чтоб в ВДВ — бег, турник, отжимание от пола, уголок держать минут пять…
Знал бы, где украсть, украл бы, наверное. Мать давно от него деньги прячет — в сейфе, на работе. Брал несколько раз без спросу. Позарез ведь были нужны, ага! Она и засекла, милицией стращала, плакала, грозила брату в армию отписать, какой он, сладу с ним никакого нету, уже ворует и вообще. Это у собственной матери-то!.. У родителей ведь если, то не воровство, а как-то по-другому называется. Вот мать, кажется, того… В общем, кто ее, конечно, знает. Товароведом она давно. Оно, может, и все товароведы такие? Но он-то ее милицией не пужает, ему-то что — лишь бы жить давала, морали не читала, потому что сама-то, сама… Сначала брату, теперь вон ему. Если костюм там, или плащ, или пальто, или кроссовки эти, к примеру, — все по сниженной цене, по дешевке, все как бы со скрытым брачком. А где он скрыт и как, если еще ни разу его обнаружить не удавалось? Серега-то, брательник, тот матери верил, а он вот раскусил. Ага! Так что молчала бы… И брату не напишет — ему там и без этого не сахар, да и сам скоро пожалует. Чего писать-то? Только грозится…
Грушенков миновал Дворцовую набережную. Впереди, в промозглой серой мути маячил медный Петр на коне и доцветали последним цветом осени черные деревья Александровского сада. Сквозь мешанину веток просвечивал поверху тусклый купол Исаакия. Грушенков любил это место, его же еще маленьким тут возили в колясочке, любил эти утренние минуты возвращения с пробежки, когда надо было решать — свернуть ли здесь, у сада, или чуть позже, чтобы мимо бывшего Сената или Синода — он всю жизнь путал — до бульвара Профсоюзов, а там по переулку Подбельского и на родной Фонарный. Впрочем, по такой погоде нечего было долго думать. Он избрал второй вариант пути. На Исаакиевской площади на одних переходах у светофоров настоишься. А стоять нельзя — разогрелся же. Дома — сразу под душ, если соседка не в ванной. И есть, есть очень хочется. Денег, значит, взять негде…
Вот вернется брат Серега, он ему покажет деньги. Это Грушенков знал точно. Брат за него возьмется. А заодно, может, и Борику перепадет. Да нет, Борику вряд ли. Это ему, ему все шишки от брата получать. Серега, он, может, и накостыляет, если за дело да под горячую руку. Ладно, годится. Оно, наверное, и неплохо, чтобы кто-нибудь взялся за него. Да и с Бориком с этим… На чистую, значит, воду его. Ага! А то дает корсету послушать — ты ему уже должен. Назад не вернешь — заметано. Деньги можно сразу, можно потом к определенному сроку, но назад — ни-ни, не было еще такого. Потому что Борик не напрокат, Борик бизнесмен — только продает или уступает в долг. И еще проценты… Он не дурак, этот Борик, и губа у него не дура. За нашу дрянную кассету, которых вона в магазине по четыре-то с полтиной хоть пруд пруди — никто не берет, за запись и за сервис — по червонцу! У меня, говорит, как в кооперативе, только там того, что у меня есть, нету и никогда не будет. Цены, конечно, скромные, почти как за первую черешню на Кузнечном рынке, зато записи и вправду самые свежие — вчера сыграли, сегодня можешь слушать. Грушенков терпеть не мог фанатов, поклонников одной какой-нибудь группы, этих психов недолеченных, которые весь город изрисовали своим «Сюжетом». Он предпочитал иметь в виду всех, он как бы листал тогда книжку с картинками, он любил смену ритмов, впечатлений, красок и рисунков, как в калейдоскопе, как, точнее, в поезде — все новые и новые виды за окном, и остановки короткие, и выходить не скоро.
Матери дома уже не было. И что она всегда так торопится в свой магазин? Медом ей там намазано, что ли? Куда-то собиралась соседка, наводила марафет в коридоре у зеркала. Ну и шляпу она себе напялила! Глаза бы не смотрели…
— Здрась, теть Рит! — впопыхах крикнул ей Грушенков и стал расшнуровывать кроссовки, в который раз сожалея, что у матери там на липучках не нашлось.
— Сколько уже раз говорила, — отозвалась соседка недовольно, — что я тебе не тетя! Тетя — это сестра отца или матери. Тоже мне — племяш нашелся, родственничек выискался! У меня таких тыщи полторы-две за день перед кассой проходят. И все родные до слез. А я тебе — Маргарита Матвеевна. Понял, олух? Так и зови!
Впрочем, все это она говорила ровным голосом, почти без злобы, и поглядывала даже кокетливо в зеркало на себя, на нелепую свою шляпу, которая напоминала Грушенкову солдатскую каску с фетровой розочкой сбоку. Вообще-то эта Маргаритка или Маргарин, как иногда он кликал про себя соседку, была не очень старая — всего-то лет двадцать пять, даже меньше. Но молодилась. Ишь ты — тетей ее не зови! Девушка она, что ли? Куда там!.. А что ворчала, так мать говорит, посиди целый день на кассе, как она, да еще в рыбном магазине, в «Океане», где что ни день, то дефицит выбрасывают, народу тьма, нервы на пределе, а замуж все не берут и не берут, не то, что заворчишь — завоешь в голос, на людей потихоньку начнешь кидаться. Грушенкову, собственно, до фени было, как его обзовут. Олух, так олух. Хоть, как говорится, горшком, лишь бы в печь не ставили. Ему очень хотелось в ванную, под душ. Он туда и направился, скидывая на ходу куртку.
В ванной было замочено соседкино белье, лежали так нахально и кисли Маргариткины кофточки и ночные рубашки, трусики с кокетливыми сердечками и вышитыми цветочками, халаты и маечки — все вперемешку. Не, ну так и знал, так ведь и ждал какого-нибудь подвоха! Ну что за дела? Ага. Соседка вообще-то любила вот так поднакопить, поднакопить грязного белья и замочить на полдня, и вывесить потом в коридоре на всеобщее обозрение, а Грушенкову ходи вокруг да около, любуйся, значит. Фига с два! Он тихонько выглянул в коридор. Маргарин уже надевала пальто. Каску свою она все же забраковала, оставила на вешалке, а повязала цветастый такой платочек. Ага, самый что ни на есть по погоде!
— Мрит Твейна, — ласковым голоском окликнул он ее. — Там дождь будет. Уже накрапывало. Зонтик бы взяли…
Соседка взглянула подозрительно, но зонтик с вешалки сняла, сунула в сумку.
— Ишь, нашелся! Заботливый… — привычно проворчала она и потопала к выходу.
Хоть бы замуж ее кто взял, что ли? И не найдется ведь никак одного-единственного олуха из тех полутора-двух тысяч посетителей «Океана», что пробивают у нее чеки ежедневно!.. Грушенков послушал, как хлопнула входная дверь, подождал, не вернется ли за чем Маргаритка, и разделся. Было, конечно, противно ступать по мокрому чужому и главное грязному белью в ванной, давить пяткой разные там фривольные сердечки, попирать цветы на халатах, но ноги скоро привыкли. Он еще малость понежился под чуть теплой водой из душа и стал растираться полотенцем. Воду из ванной пришлось немного спустить, чтобы соседка не догадалась, чем это он в ее отсутствие занимался. Ничего, все равно ведь ей стирать… Но и по-человечески с нею нельзя. Знает же, что он по утрам бегает, что после этого ополоснуться под душем — святое дело, а ванну занимает, зараза. Один раз Грушенков попробовал об этом заикнуться, — мол, теть Рит, мол, мне бы, значит, на пять минут белье ваше куда-нибудь, — так пожалел потом.
Раньше у них другая соседка была — бабка Наташа со смешной фамилией Пробейголова. У той другая страсть имелась: чуть что, сразу кричала диким голосом: «Кто свет на колидоре не гасит?». Под конец вообще стала со свечкой по квартире шастать, как привидение, чтобы на электричестве экономить. Экономила, значит, экономила, а померла, не на что ведь хоронить было — все состояние свое так спрятала, что до сих пор не найти. А что, мать нет-нет, а ищет. Не могла, считает, бабка Наташа капитала не скопить. Может, Маргарин нашла да извела давно?
Он заткнул дырку в ванной, чуток подлил воды — кажется, именно такой был уровень в самом начале — и пошел завтракать, безнадежно мечтая, дескать, хорошо бы сейчас ему найти клад, было бы чем с Бориком расплатиться и вообще не помешало бы.
Однако вовремя он из ванной-то смылся, Маргаритка то ли забыла что — вернулась, то ли что заподозрила, то ли дело у ней рядом с домом было, во всяком случае, прошла одетая в кухню, бросила синюю курочку на клеенку. Желтые лапищи куриные противно свесились со стола. Грушенков отвернулся и не увидел, как соседка прошмыгнула в ванную, заметил ее только, когда она уже выходила оттуда. Что-то было странное в ее лице, по крайней мере Грушенкову почудилось нечто, он даже не мог бы связно объяснить, что именно, но какая-то тревога вдруг тронула его.
— Мрит Твейна, — поспешил он навстречу этой не понятой еще тревоге, — дайте в долг двадцать рублей на неделю…
Как уж вырвалось у него такое, он и не знал, то есть не знал он, что же будет теперь с Маргариткой после этих его слов.
А соседка как-то боком вошла в кухню, машинально отирая влажную почему-то руку прямо о пальто.
— Чего это вода в ванной теплая? — опросила она напряженно.
Грушенков нашелся:
— С улицы вы. Показалось с холода.
— Ну да, — кажется, согласилась Маргаритка. — Наверное. А зачем же тебе денег столько?
— Надо, — сказал Грушенков, понимая, что она не даст.
— Мне и самой надо, — сказала Маргарин рассеянно. — Надо ему. Я вот тебе дам денег! Я вот матери-то скажу! В школу-то сообщу! Милицию-то вызову!..
Ну вот, завела… Учуяла что или так бакланит? Ладно. Как будто ему самому приятно по ее белью босиком топтаться! Вот дали бы им с матерью соседкину комнату, когда она освободилась, и не было бы сейчас ничего, никаких проблем, и состояние бабкино, глядишь, нашлось бы, и зажили бы себе припеваючи, а то опять подселенку подсунули, чтоб ей… Великое все же дело — отдельная квартира! Сам себе хозяин и вообще, наверное. Грушенков всю свою жизнь прожил пока в этой вот коммуналке, но давно и твердо решил, что когда вырастет, обязательно переберется в отдельную — это уж как пить дать. Хватит с него коммуны, хватит соседок, чужого грязного белья, ненайденных кладов…
— Так бы и сказали, что денег вам жалко. А то на что-то намекаете все — не понять! — огрызнулся он и ушел из кухни.
Пора было в школу. Пока медленно, уныло тащился длинным, полутемным, узким коридором, нарочно, небрежно так пошаркивая себе тапочками по полу, чтобы Маргаритка не решила, что он сбежал или еще там чего, Грушенков все же нет-нет, а постукивал наугад костяшками пальцев в глухую кирпичную стену, привычно ища пустоты, но стена монолитно, тупо и безнадежно молчала под серенькими захватанными обоями. А что, найти бы и вправду оставленный, захороненный бабкой Наташей клад. Ведь вполне возможно, что лежит он где-то рядом, голубчик, рублей этак в двести, нет, в пятьсот, таится без толку, а как вот, скажем, сейчас пригодился бы, как бы в масть был, — и долг бы вернуть, и еще на что-нибудь хватило… Впрочем, это, конечно, чудо, а в чудеса уже как-то плохо верилось или не верилось вовсе. Короче, унесла старая тайну клада своего с собой в могилу — это точно, и нечего на него зариться, варежку-то разевать, ага, стеночки простукивать…
Когда Борику Юдину исполнилось шестнадцать, у него уже было две тысячи триста семьдесят рублей — живых денег, наличных, добытых самостоятельно, без помощи отца или матери. За последние же четыре месяца сумма эта увеличилась на семьсот восемьдесят, — а, да что там! — на все, если округлить, восемьсот рублей. И это не считая японской стереоаппаратуры, нескольких магнитофонов и плейеров с наушниками, четырнадцати блоков магнитофонных кассет «denon» и «sony», еще не распечатанных, — неприкосновенный запас на тот случай, если вновь исчезнут надолго из продажи, а значит, подскочат в цене; не считая той доли, можно сказать — львиной доли, вложенной в инструменты и аппаратуру их школьной рок-группы «Завет», фотоаппарата «Яшика», которым он еще ни разу не пользовался, японского спиннинга с японской же безынерционной катушкой и с набором лесок разного сечения и летних блесен, абсолютно точно имитирующих движения подраненной рыбки, и прочих там дефицитных книг, приборов, усилителей и приставок, всяких интересных вещиц, вроде выкидного американского ножа с хищным лезвием, или настоящего канадского шелкового флага, распростертого у него в комнате вместо ковра на стене, или там пуленепробиваемого английского портфеля-дипломата, тяжелого, но уж надежного, с секретными наборными замками, с титановой цепочкой и наручником, который можно бесшумно закрыть на запястье, и тогда дипломат разве только с трупом твоим могут спереть, а иначе никак. Дома этот дипломат, в котором Борик хранил деньги и купленные по случаю журналы для настоящих мужчин, был у него пристегнут к трубе батареи центрального отопления — простенько и со вкусом. Все они, фирменные его безделушки, тоже стоили денег, и немалых, в каждую из них был вложены труд Борика, его смекалка и хитрость, находчивость и просто удачливость. Поди-ка попробуй достать это в наше время. Набегаешься, накрутишься, наломаешься… А что уж совсем по мелочи или там что предки дарили — это он и в расчет не брал: облегченный складной велосипед, который отец привез из Финляндии, электронные игры с приставкой для телевизора — оттуда же, теннисные ракетки — подарок деда и вообще кое-что из шмоток, за какими гоняются все и которых все равно на всех никогда ведь не хватит. В школу, разумеется, шмотки эти не наденешь, но в рок-клубе появиться можно, даже приятно — все смотрят на тебя, а ты ни на кого не смотришь. Хотя хвалиться своим барахлом Борик не имел привычки. Гораздо чаще ему приходилось быть незаметным, неброским, будто бы как все.
В свои шестнадцать с хвостиком Борик знал, что мир как раз и делится на тех, кому всего хватает, и тех, кому чего-то обязательно недостает, — ведь кто-то должен приходить первым, кто-то вторым и так далее, потому что всюду жизнь, а в жизни — не в учебнике, в жизни только так, короче, побеждает сильнейший. Борик даже знал, что в принципе нужно делать, чтобы всего ему хватало и доставало. Просто ему с рождения крупно повезло — с отцом, а уж дальше все пошло как по маслу.
Это отец внушал Борику с малых лет и внушил-таки навсегда, что мир жесток и груб и нет в нем места благотворительности, а если таковая и существует, то, значит, в данный момент кому-то просто выгодно быть филантропом. Это отец объяснил ему, что каждый человек — сам кузнец своего счастья и что поговорочки типа «лучше меньше, да лучше» или «лучше быть бедным, но здоровым, чем богатым и больным» — удел слабых людишек и иванушек-дурачков, вроде Груни из восьмого «Б», которые плывут по течению и которым мало надо для счастья.
Борику Юдину для счастья нужно было много, очень много. Он даже сам пока не знал, сколько же, но «лучше больше, да лучше» и «лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным». Прежде всего для счастья ему нужны были деньги, много денег, как можно больше, потому что в свое еще время отец ему здорово втолковал, что все на свете можно купить. Нельзя сегодня — можно будет завтра. Только имей терпение, копи деньги, выжидай и помни о своей цели. Главное — твердо знать, что в принципе то, что имеет другой, если оно тебе нужно, просто находится у того, другого, во временном пользовании. Ведь у тебя есть деньги, а значит, у тебя есть все. Не надо только стараться все свои проблемы решать разом, не надо жертвовать малым ради большой, всеобщей победы. Малая победа — тоже победа. И это Борик Юдин знал в свои шестнадцать с хвостиком. Иногда ему казалось, что он старик, что знает уже все, но Борик понимал, что это не так, что как богатству, так и знанию нет предела, что все движется в этом лучшем из миров, течет и изменяется, как принято говорить, и надо день и ночь, день и ночь, день и ночь воспитывать в себе лидера, властелина, всегда и везде надо быть первым, ежечасно, ежеминутно, даже в мелочах не уступать никому и ни в чем, надо всем интересоваться, все помнить, везде бывать и лично возглавлять любые начинания, а не можешь лично, то через преданных людей. Кто-то там, в их десятом классе, поговаривал, что в школе все равно ничего не добиться, что вот, мол, в большой жизни, вот за порогом школы, вот тогда… Борик и это знал, знал, что нужно сейчас, что школа — тоже жизнь, и от того, каким он сделает себя в школе, зависит дальнейшее. Для этого, не имея слуха, он возглавил — практически, а не формально — возглавил школьную рок-группу. А чем? Опять же деньгами взял! Потому что без него они бы ни в жисть не вылезли бы за пределы актового зала, не выкарабкались бы из убогой обреченности на жалкую игру на школьных вечерах, на отдающую провинциальностью необходимость обслуживать танцы. Он точно поставил на них, на эту группу, на Алекса Пустовойта, на самую красивую девочку в школе — Лиду Варенью, на то, что рок сегодня — знамение времени, эльдорадо, клондайк. А потом эта Лида — может быть, даже из-за нее он сунулся в эту музыку — ведь она самая-самая, как раз для него.
Впрочем, конечно, не только из-за нее. Чтобы он и из-за бабы голову терял!.. Рок-группа была только частью его большого плана, который он решил осуществить еще в восьмом классе. Только тогда плана не было, было лишь желание, а сам план появился позднее, оформился, так сказать, окончательно. Хотя дело было, разумеется, в другом. Борик мечтал захватить власть в школе. Нет, не явную власть, которая годилась только директору, завучам, учителям и комитету комсомола. Такой власти ему и даром не надо. Да и власть ли это? Что, собственно, они могут? Оценки ставить? Характеристики давать? Прорабатывать на собраниях? Кому нужны их оценки-то? Жалкой кучке отличников, которые мечтают о высшем образовании? Разве только им… Но не они в школе погоду делают. Борик мечтал завладеть большинством. А большинству — им чего попроще, им бы билетик в рок-клуб достать или хотя бы на выступление собственного «Завета» попасть — тоже мечта кое для кого несбыточная, им бы прикинуться, в смысле приодеться помоднее, побалдеть на дискотеках, им бы выклянчить у предков на магнитофон, стереонаушники, где-нибудь отхватить кассету с записью «Антиквара» или «Градуса», или, на худой конец, «Фиаско» с «Содомом» и кейфовать на тахте, глядя в потолок, им бы походить толпой в черном, им бы цепи на шею, булавки, заклепки в одежду, волосы торчком и в рыжий и в зеленый цвета, им бы серьгу в ухо и потусоваться у метро, ловя взгляды прохожих, им бы так, как вообще модно, как все и чтобы как бы свое, им бы выделиться тоже, выпендриться, высунуться, хоть по пояс. Это Борик знал точно, потому что давно на этом дела делал. Ну тому же Груне-меломану из восьмого «Б», ну что ему оценки и характеристики, что разбираловка на педсоветах и собраниях-заседаниях? Он ведь прост, этот убогий Груня, прост и противен, но нужен, полезен, необходим. Потому что таких, как он, не один, не два, а имя же им легион. И пусть отличники и примерные становятся поэтами и композиторами, как Алекс, пусть выбиваются в люди, в академики, в инженеры и капитаны. Ну сколько их будет всего, сколько всего наберется? Единицы, десятки, сотни?.. А Груня — это миллионы, это повара и шоферы, рабочие и строители, это труд, но и досуг, за который надо платить, платить деньгами, полученными за труд, это настоящая власть, доступная, реальная, опьяняющая, потому что это — большинство. Но это потом — труд, профессии, повара и шоферы, а пока школа, и все как бы равны, неотличимы в массе, и кто их знает, что из них выйдет в будущем, там, за их дурацким порогом, в их большой жизни… Борик давным-давно понял, а чего не понял, спросил у отца, — короче, ему было, ясно, что жизнь одна, не делится, она и большая, и маленькая, и высокая, и подлая, и красивая и постыдная. И тогда он задумал этот эксперимент с захватом власти, но не явной, которая тяготит своих же носителей, он решил попробовать, потому что надо же когда-то начинать. Почему не сейчас? Во всяком случае, если что и сорвется, хотя не должно, то сейчас безопаснее всего — какой с него спрос, со школьника, с ребенка? А если не сорвется? Если получится? Это же такое, такое!.. Одна мысль об этом пьянит похлеще любого вина. Ради этого стоило жить, трудиться, ломаться и горбатиться. Потому что если получится, то окупятся все труды сторицей. Ведь что деньги? Это власть. А как она дается? С помощью денег. Круг замыкался. Все было просто.
Каждый вечер Борик подсчитывал прибыль, каждое утро вспоминал, чей черед возвращать ему долг. А в должниках у него ходило полшколы, и чтобы всех упомнить, ему не надо было, как раньше, заглядывать в тетрадочку. Он просто натренировал память и всех теперь держал в голове. Вот они, тут, в его черепной коробке, сидят, как в клеточке, и никуда уже им не деться, пока не расплатятся. Он помнит, помнит, помнит! Он считал, что у него была теперь память властелина. Собственно, тренировки продолжались недолго — год или полтора, и взялся за них он совсем по другому поводу. Тогда он учился в шестом классе, поторговывал еще по самой что ни на есть мелочи — вспоминать стыдно! — марки там, значки, фирменные пуговицы, лейблы на штаны или рубашки, зажигалки, американские сигареты, жвачка не отечественного, разумеется, производства, шариковые ручки… Как-то раз толкнул выгодно кроссовки, так счастлив был до безобразия. Одно слово — простота. Но времени свободного и тогда было мало: бизнес, школа, шахматы. Позарез понадобился способ сократить хотя бы время подготовки домашнего задания. В общем, кто ищет, тот всегда найдет. Да и нужно-то было всего-навсего внимательно слушать учителя, опять же не целый урок, а лишь когда новый материал объясняли, стараться, значит, запомнить с первого раза. В принципе просто ведь, как все гениальное, наверное, даже примитивно. И главное — этому уже не отец его научил. Сам он дошел, своей башкой. Отец только подсказал потом, какие книжки почитать о воспитании и тренировке памяти, назвал самые первые упражнения, даже пошутил тогда, что лучше, мол, всего в преферанс играть, масти и карты вышедшие и оставшиеся запоминать, но есть и другие, более приемлемые способы. Например, идешь мимо витрины магазина, глядишь в оба глаза, миновал ее и стоп, пытаешься в уме перечислить все, что в этой витрине было, а потом возвращаешься и проверяешь, не упустил ли чего. Или входишь в незнакомую комнату, оглядываешь ее и тут же выходишь, а потом пробуешь воспроизвести в уме все, что увидел: величину комнаты, цвет обоев, число стульев, форму оконной рамы, люстру, книги на полках… Борик уже давно перед тем, как заснуть, не только подсчитывал прибыль, но и вспоминал все дела, провернутые за истекшие сутки, кропотливо восстанавливал в памяти лица людей, с которыми общался, их слова и свои ответы, даже походя пойманные на переменах отрывки чужих разговоров, старался догадаться, что упущено, докопаться до смысла, даже запахи иногда всплывали в его напряженной, тренированной голове. В общем, все это потом уже пригодилось и для учета долгов, и в шахматах, чтобы на разряд выйти.
Вот и сейчас по дороге в школу, чтобы не терять даром времени, Борик привычно вспомнил их, несчастных, которым сегодня был срок вернуть ему деньги: Игоря Белоярова из параллельного класса, Груню-меломана и Нинку Худобову из девятого «А». Что-то на этот раз не густо. Игорь с Груней — за кассеты с новыми записями «Криминала» и фестиваля в рок-клубе, Нинка — за три пакета модных колготок с каким-то — не рассмотрел толком — узором, вытканным или вышитым, черными не то бабочками, не то цветочками у щиколоток. Впрочем, колготками он отродясь не занимался, конечно, так подвернулись, по случаю взял, не пропадать же добру. Эта Нинка как увидала, так сразу и кинулась к нему пантерой и схватила товар, не раздумывая. А ему что? Какая разница — Нинка там или Зинка? Ему главное чтоб с каждого пакета по законной трехе сверху. Не так и густо, если присмотреться, но все же имел навар, Да и жизнь брала свое — не он же ей диктовал, а она ему. Подбросила колготки, он и взял. Подумаешь!..
Подойдя к школе, он огляделся. Нужных людей на горизонте не было — так, мелюзга одна, ей вечно дома не сидится, подрастающие клиенты, которым еще не надоело каждый день видеть одни и те же морды одноклассников. Если честно, то Борик давно уже еле терпел эту обязаловку, десятилетнюю повинность. Нужен был аттестат, бумажка, без нее нет пути в институт, к диплому, без которого, конечно, можно прожить, но отец говорит, что с дипломом все-таки выгоднее, чем без. Проще бы наплевать на этот институт — еще ведь пять лет мороки — податься после школы в путягу, где официантов готовят, и либо потом в кабак для интуристов пролезть, либо в загранку куда, хоть на белом пароходе виски с содовой в баре смешивать. Но отец сказал институт, и Борик институт ему сделает. Отцу, ему виднее… разумеется…
На углу, прямо возле школы, мелькнул рекламный щит с цветными фотографиями полуголых танцовщиц супер-варьете. Вчера еще их не было тут, а теперь, значит, повесили. Вернулись небось из очередной гастрольной заграницы. Барышни задирали длинные ножки выше головы, этакие цап-царапочки в кокетливых цилиндрах и с пижонскими тросточками в руках. Какие-то перья торчали у них отовсюду, и взгляд их был неистов и приятно нагл. Надо будет сходить к ним на концерт, может, что-то новенькое залудили… Борик давно понимал, что карточки с чем-нибудь подобным пошли бы у него за милую душу — нарасхват, но в школе было опасно. Впрочем, фотоаппарат у него есть, журналы интересные тоже… Можно бы и попробовать, испытать судьбу. Эти всеядные Груни и Игори, Коли и Миши клюнут на такое — только дай! — без всякой подкормки. Рискнуть и в самом деле, что ли? Как отец, бывает, скажет: кто не рискует, тот не пьет шампанского. Надо обмозговать…
Борик снял куртку в раздевалке — в школу приходилось напяливать на себя что похуже, спереть могли, оглоеды, да и незачем выделяться. Он занял свое привычное утреннее место напротив входной двери, встал, сутуло опершись о стену. Ну, кто сегодня первый? Плывите, рыбки, ловитесь и большие и маленькие. Вообще-то он старался держаться расслабленно и непринужденно, будто случайно очутился в школе за пятнадцать минут до первого звонка, будто притомился с утра пораньше и прислонился вот к стене. Да и на входную дверь он как бы невзначай взглядывал, рассеянно и ненароком.
А вот и он! На ловца и зверь, как говорится.
— Поди сюда, юноша, — позвал он Груню-меломана.
Тот подошел покорно. Покорно-то покорно, но как-то без трепета. Борика давно раздражала эта Грунина невозмутимость. И как бы ни был он противен, меломан несчастный, а всегда ведь было не понять, что на уме у него. Вечная эта мина на фейсе, как у сфинкса, без эмоций, эта шаркающая, развязная походочка, бесцветный голос… Пробовали Груню и пугать, унижать пробовали до слез — одна и та же реакция, будто плевать он хотел на все заранее. Сейчас вон тоже — глядит спокойно из-под шапчонки вязаной, и не разобрать по кислой его роже, принес он долг или, как уже бывало, не осилил. Лучше бы, что ли, принес. А то еще бить его, воздействовать. Груню бить было скучно, неблагодарно — не орал, не вырывался, не звал на помощь. Ладно еще процент можно накинуть, а так бы вообще с него взятки гладки. Но бить таких, как Груня, надо! Это Борик усвоил круто. Если их не бить, то в трубу вылететь недолго. Они ведь — стадо, им хлыст нужен. Ну зачем вот он эту фирменную шапочку на стороне взял? Ведь предлагали же ему и «puma», и «adidas» — на выбор. Ведь все берут, а ему, значит, в лом? Дешевле где достал, не иначе. Ну как, как не бить-то его после этого?
— Ну? — первым не выдержал Борик, и это его тоже разозлило.
— Нету пока бабок, — развел Груня тонкими ручонками с длинными чувствительными пальцами, и некое подобие улыбки промелькнуло по его невозмутимой физиономии.
Борика чуть не взбесила эта ухмылочка. Чему, дурак, радуешься? Скалишься чего? Бить здесь нельзя было, а жаль! Ничего, он и подождет, конечно, не гордый. Но ударить прямо сейчас, в челюсть, без замаха, по-боксерски резко и неожиданно, ударить хотелось. Борик почувствовал, как засвербило даже где-то внизу живота, и, привычно подавив в себе желание, выцедил сквозь зубы:
— Принесешь к шестому уроку. Если нет!..
Он сделал внушительную паузу. Должен же этот кретин понять, что ему будет, если он не принесет.
— Ага, — сказал Груня охотно. — Знаю.
— Что ты знаешь, идиот? — прошипел Борик устало.
— А новенького ничего нет? «Грачей», к примеру, или «Циркуля»?.. — спросил Груня простодушно. — Если в долг, конечно, опять…
Борик махнул на него рукой. Ну что с него взять-то, с юродивого, кроме анализа?
— Ты этот-то долг отдай, птенчик, — вяло напомнил он.
— Ага, — сказал Груня и взглянул, осиял своими ясными, серо-зелеными, ни черта не выражающими глазами.
Борик увидел своего приятеля Толика Бузу, входящего в обнимку с Генкой Измайловым в школу. Надо же, приоделись, как нарочно, в одинаковые куртки, только разного цвета. Это Борик им продал недавно. Вырядились! А что, смотрятся даже ничего, особенно когда, как у Генки, чем-то набиты, оттянуты карманы. Может, зря себе не оставил такой? Хотя нет, конечно, все и так кругом в них ходят.
— Я пошел? — вежливо, но бесстрастно осведомился Груня.
Борик чуть не сказал: «Иди».
— Постой! — вовремя спохватился он. — Чего же ты шапочку не у меня взял? Все берут, а ты?
Груня сорвал с головы темно-синего цвета своего «viktora» и сказал:
— Мать с работы принесла. А что, ничего, да?
Борик махнул приятелям рукой, а Груне бросил в нетерпении:
— Пшел вон, дурак. Не мешай!
— Ага, — согласился Груня и побежал в раздевалку.
Утро было сырое, хмурое, одноцветное. Дома, облетевшие деревья, вода в канале, земля и небо посерели и поскучнели. Знобило. Славка Протасов опаздывал к первому уроку. Впрочем, шел он не спеша, точно зная, что не успеть даже бегом. Все же когда восьмой год ходишь одной и той же дорогой в одни и те же пункты назначения — школа-дом, дом-школа, как А и Б, то становишься чем-то похож на тот поезд из задачника, о котором все заранее известно, потому что ведь ответ черным по белому отпечатан на последних страницах, и только такому простаку, как Груня, может прийти на мысль, даже не на мысль, а у Груни и непонятно, на что приходит, но, короче, могут возникнуть сомнения: не опечатка ли там, в задачнике? Это когда ответ у него не сходится. А когда у Груни ответы сходились? У него все не как у людей. Он вообще был какой-то беззащитный, что ли, будто без кожи, будто сразу нервами соприкасался с миром. Но при этом будто боль его была так велика, что он, оглушенный ею, как бы уже и не чувствовал ее. И уж кому-кому, а даже Славке, все знающему наперед, разуверившемуся и разочаровавшемуся почти во всем на свете, даже ему всегда было Груню жалко. Сначала жалко, а потом уж все остальное — в смысле дружбы там, товарищества, общих интересов, поговорить если о чем или помолчать рядом. Сколько Славка помнил, он все время опекал Груню, как старший брат, как вообще старший, опекал вопреки всему, — просто жалко было, — даже вопреки тому, что был у Груни и настоящий старший брат, Серега, и тому, что Груня сам был на три месяца старше Славки — все равно опекал. И так с первого класса, с того самого мига, как увидел он этого худого ушастика с наивными глазами любопытного кролика, с тонкой прозрачной шеей, с длинными, как у девчонки, ресницами и с букетом красных, отчаянно крупных гладиолусов в его жалких, в голубых венах, жилистых ручонках. И эти ярые, эти мощные, эти нахальные цветы-великаны норовили упасть на асфальт школьного двора, перевесить, выворотиться и, может быть, опрокинуть собою и самого хозяина букета. «Не тяжело?» — спросил его тогда Славка, еще не зная, что тем самым на долгие годы вперед как бы притягивает к себе этого мальчика, как бы заранее обрекает себя на него, а его на себя, как бы берет под свое крыло. «Ага, — кажется, сказал тогда Груня свое коронное словечко, — тяжко. — И спросил: — Когда же дарить пора будет?»
Славка шагал по набережной канала Грибоедова, вжимая голову в плечи, зевая и часто моргая, пытаясь сморгнуть полуреальные зелено-серые какие-то пятна, мельтешащие перед глазами. Пятна, если сфокусировать на них внимание, норовили уплыть куда-то к краю глаза, словно амебы, чем-то напуганные, плавно перемещались, как под объективом микроскопа, и трудно их было разглядеть, да и кружилась голова от слишком пристального вглядывания. Спал сегодня Славка от силы часа четыре, никак не больше. Он целый, наверное, квартал — от Фонарного до проспекта Майорова — вспоминал, на какой именно урок он опаздывает и от кого ему получать сейчас нагоняй. Вроде бы биология стояла сегодня первой. Или это завтра? А тогда какое нынче число, какой день недели? Если вторник, то биология. Ну а если среда уже, тогда что? Можно, конечно, было бы посмотреть в дневник, но было лень, и Славка остановил свой выбор произвольно на вторнике и, стало быть, на биологии. Все равно ведь не учил. Какая разница? Он вяло представил, как Марпетка, в смысле — Марина Петровна, учительница биологии, — как сурово она поглядит на часы, сначала на общие, большие, что над доской в кабинете, которые давным-давно не идут, потом на свои, маленькие такие, на тоненьком ремешке, глубоко врезающемся в ее пышную белую руку, и уж как она различит там крошечные циферки, тонюсенькие стрелочки, там, на сиреневом циферблате величиной с копейку, не больше, но различит и скажет точно, можно не проверять, на сколько он опоздал. Марпетка во всем точна и въедлива, короче, известная зануда. Когда вела у них еще ботанику, так пока про все лепестки, тычинки и пестики у тебя не выведает, не отстанет ведь. Но в отличие от других школьных зануд она не жмотится на хорошие оценки, щедро ставит четверки и пятерки, даже если выбивала из тебя нужные сведения по своему предмету полчаса, упорно и трудно, как у шпиона на допросе. У нее, наверное, метод обучения такой — следственно-дознавательный. Но это что касается обучения. В остальном Марпетка не любопытна, если не сказать — равнодушна. И сейчас это Славку очень устраивало. Вот, значит, посмотрит она на часы, скажет, на сколько Славка опоздал, а потом покачает головой укоризненно, мол, ни в какие ворота, и велит садиться. Но главное в том, что ни о чем больше она не спросит. Никаких там: «Почему опоздал? Что случилось?!» Эх, если бы была биология!.. Славка бы, пожалуй, до конца дней своих школьных согласился бы за такое счастье Марпетку даже в мыслях называть уважительно — Мариной Петровной. А впрочем, что волноваться? Славка усмехнулся невесело. Все равно ведь он ничего не учил и все равно никому не скажет, почему опоздал, даже под пыткой.
Как-то все было сложно и в то же время примитивно в этом мире. Ведь, собственно, почему он не спал сегодня почти всю ночь? Потому что все сложно. Хотя мог бы и спать себе. Это если принять второй вариант — все примитивно. Да-да, примитивно, как камень на дороге. Его отец — не гений. И если бы мать понимала это, то не говорила бы ему так часто: «Ты не мужчина!..» Потому что это же зверски обидно, когда тебе так говорят. Наверное, отец не очень мужественный мужчина, не сильно пробивной, как другие, не сумел сделать карьеру и до сих пор сидит в старших инженерах, тогда как их группой руководит там какой-то выскочка, как говорит мать, которому и лет меньше, чем отцу, и талантов бог не дал, а вот мужчина и руководит, и будет дальше процветать, подниматься по служебной лестнице, не то что некоторые, не умеющие ни сесть, ни встать, ни сказать, ни послушать, ни кулаком об стол, ни дверью хлопнуть… Славка остановился, заглядевшись в мутную серую воду канала. Последние листья слетали с тополей, плыли медленной водою, прилипали к сырым камням набережной. Отца было жалко, и жалко было мать. Что-то он сегодня расчувствовался. От общего упадка сил, видно, и оттого, что как-то вдруг остро, пронзительно и нежно всех их понял: отца, мать, Груню, себя, может быть. Отец и попивать-то начал, наверное, с горя. И этой ночью заявился домой часам к трем, тоже с горя. И если бы мать не полезла к нему с вопросами, он бы, как обычно и бывало с ним, тихонечко заснул бы себе, никого не беспокоя. Но мать завелась: «Ты и пить-то не умеешь! Разве пьют так настоящие мужчины? Ну вот с кем, скажи, ты пил? С Бурыкиным? С таким же размазней, как ты сам? И плакались небось друг дружке… Тьфу! Прости господи! Настоящие мужики либо все уже побросали это занятие, либо уж если пьют, так с теми, от кого что-то зависит…» Это-то все и было примитивно, и Славка все понимал. Но дальше начиналось то, что сложно, очень сложно. Вот почему он, например, вместо того, чтобы дрыхнуть себе без задних ног, всю ночь слушал материны излияния и отцовы ответы, малодушные клятвы, жалкие обещания? Люди они интеллигентные — ругаются всегда шепотом, да и до крупной ссоры, до скандала с битьем посуды у них не доходило, конечно. То есть в этом смысле можно ведь за них не беспокоиться. А он почему-то извелся весь, неинтеллигентно вслушиваясь в материн холодный голос в ночи — благо стенка между комнатами тонкая, — вслушиваясь в отцовский лепет, в себя, наконец. Хоть бы он, что ли, действительно назло матери обеденный сервиз кокнул? Но этому не бывать. А почему? И это сложно. Гены у отца такие? Все сложно и всех жалко… И лишь ранним-ранним утром, когда забрезжило серое небо в просвет их двора-колодца, и шустрая старушка-дворничиха загремела мусорными бачками под аркой флигеля, отец с матерью уморились ругаться, и Славке удалось задремать, вырубиться на какие-то полтора-два часа. В общем, жалкая добавка к тем двум часам сна до отцовского прихода — она вовсе не освежила. Впечатление было такое, будто только закрыл глаза, сразу зазвонил будильник.
Он свернул на улицу Пржевальского. Ветер подул в спину. По безлюдной Гражданской бежала бездомная грязная собака неясной породы, как-то настороженно бежала, как по минному полю, точнее, как по диким джунглям, в которых каждый поворот, каждая подворотня — ага, сказал бы Груня, в джунглях и подворотня — короче, все там у них таит боль или смерть. Собака стороной обежала Славку по перекрестку, затравленно и совсем по-человечьи, словно с укором, взглянув на него через плечо. Шерсть слиплась у ней на брюхе и была грязна и влажна, хвост трусливо подобран, уши она, будто навсегда, прижала в отчаянии и страхе, и так вот бегала, не доверяя людям. Славка подумал об отце. Почему вдруг о нем? Наверное, и он малость ошалел уже от жизни, как этот пес, и побаивается матери, всех побаивается, и вообще почти разуверился в себе. По пустому мокрому тротуару были распластаны тусклые, серовато-желтые тополиные листья, затоптанные, несвежие, как давние чьи-то следы или как воспоминания. Собака была уже далеко впереди и вдруг шарахнулась в сторону, поджав хвост еще сильнее, засеменила как-то боком, пустилась что было мочи наутек. Из-под арки дома выкатил мотоциклист на грохочущем мотоцикле, погарцевал, будто в раздумье, куда ехать, и дал газу следом за обезумевшей от страха псиной.
«Вот сволочь!» — подумал Славка о мотоциклисте, вспомнил, как еще совсем недавно клянчил у матери к своему дню рождения такую же двухколесную дорогую игрушку и, может быть, впервые не стал расстраиваться, что мать ему тогда отказала.
И еще он подумал об отце: как же он работать будет сегодня после такой ночи, как станет выбиваться в люди, в настоящие мужчины? Хорошо хоть, матери не надо рано вставать — у них в журнале лафа, раньше полудня никто и носа в редакцию не кажет.
Мотоциклист развернулся, не доезжая улицы Плеханова, и протарахтел мимо. За сверкающим плексигласом красно-бело-синего шлема Славка, кажется, узрел лицо Борика Юдина — он, не он? — во всяком случае, у Борика имелись черные, как у металлиста, одежды, в заклепках пояс, штаны, забранные в черные высокие сапоги. И этот парень на мотоцикле тоже был выряжен во все черное. А Борика Славка видел как-то в толпе металлистов возле выхода из метро на канал Грибоедова — с цепью на шее, с зачесанными кверху волосами, с подведенными тушью глазами и с ненатурально алым румянцем на скулах. В школе он так не появлялся, конечно, и Славка тогда удивился: как же Борик живет так двойной жизнью? Или он в парике был тогда? И что Груня нашел в нем, что бегает вокруг да около, деньги на музыку переводит? Славкина бы воля, он бы и сейчас Борику палку в переднее колесо вставил. Обирает, гад, ребят, как данью, половину школы обложил и разъезжает себе на мотоцикле во время уроков. Надо, значит, с Груней работу провести, чтоб от Борика отвадить. Да с этим Груней!.. Проводил он уже с ним работу, и не раз ведь. Только с Груни все равно как с гуся вода. Водят его на веревочке, доят как сидорову козу, последние медяки высасывают, а ему хоть бы хны. Славка свернул на улицу Плеханова. До школы было рукой подать.
Борик, конечно, еще думал, брать ему мотоцикл или нет. Просили вроде недорого, и тачка была справная, сгусток энергии, комок лошадиных сил, какое-то кошмарное количество кубических сантиметров в цилиндрах — если бы Борик еще петрил чего в этих цилиндрах и кубиках. Но ездить ему на мотоцикле нравилось. Когда-то научили ребята во дворе, еще помнил. Какой русский, как говорится, не любит быстрой езды. И эти подрагивающие на длинных ножках зеркала, в одном из которых отразилась и скрылась за углом сутулая фигура Груниного приятеля, кажется Славки, и ровный стрекот за спиной, и надежный фирменный шлем на голове, и ручные тормоза, и черные краги с высокими раструбами — романтика, мечта любого молодого мужчины, юноши. Опять же можно девочку сзади посадить и чувствовать ее ручки у себя на поясе или на плечах, можно неожиданно тормознуть, чтоб она как бы невольно прижалась к твоей настороженной, чуткой спине открытой, волнующе юной грудью, можно по делам, можно за город, можно на скорости, можно хоть в лес по грибы, можно вообще рокером заделаться, виртуозом, ночным ездоком, можно без глушителей, от милиции дворами и переулками, можно куда все, к «комплексу» или на «восьмерку»… Но опасно! Отец недаром мотоциклистов смертниками зовет. Лучше уж подождать и купить «Жигули». На фига ему рисковать? Пусть уж другие, у них небось три головы на плечах, как у Змея Горыныча. А у него голова одна, и ее жалко. Подумаешь, девочки! И так все его будут. А пока перебьется.
Он развернул мотоцикл, промчался на скорости по безлюдной улице, давая выход какой-то злой, свербящей внизу живота удали, и, тормознув, вкатил под арку. Грохот мотора сделался невыносимо громким, с трудом находя выход из каменного мешка. Борик вырвался на крошечный простор дворика и подрулил к хозяину мотоцикла Алехе Стылову, снял шлем со взмокшей от напряжения и опаски головы.
— Не, Леха, не возьму, — вяло сказал он, заглушив мотор и внимательно глядя в глаза продавцу, ожидая ответной реакции.
— Чего? — удивился Леха, принимая из рук Борика руль мотоцикла.
— Поездил, подумал, прикинул… — рассудил Борик, не спуская глаз с Лехи. — А на хрена он мне сдался, твой дрындулет? Мне его и закатить некуда. Не покупать же к нему гараж! Лучше пока на велике перебьюсь — до машины.
Леха расстроился. Небось очень ему деньги были нужны. Борик это видел, и некое подобие радости промелькнуло у него внутри, будто все эти смотрины мотоцикла и затевались им только для того, чтобы полюбоваться на Лехину кислую рожу.
— Впрочем, я предложу кой-кому, — смягчился Борик, сам не ведая, с чего бы. — Может, помогу тебе его толкнуть. Но сам знаешь, туда-сюда, хлопоты — придется накинуть комиссионные. Ты как?
Леха, видать, раззявился, уверен был, что тут же у него и купят эту тарахтелку, с руками оторвут, поэтому расстроился, кажется, еще больше. Надо было бы дать ему привыкнуть к мысли о комиссионных, но Борику было некогда, и он спросил напрямик:
— Десять процентов от продажной цены мои. Идет?
В принципе, нет, так нет. Пусть сам ищет покупателя. Но и мимо возможных дивидендов пройти Борик не мог — вдруг да обломятся. Так что привычно примолк на несколько секунд, ожидая завершения Лехиной мыслительной деятельности. Ох, что там у него в башке творилось сейчас, наверное. Впрочем, плевать, конечно. Согласится, не согласится? Вот что самое главное.
— Пять процентов, — сказал наивный Леха грустно и неуверенно.
Кто ж так торгуется? Теперь надо просто стоять на своем. Этот быстро, похоже, скиснет. Оно, естественно, и пять бы сошло — деньги из воздуха, из ничего, но десять-то было бы лучше. Борик отрицательно покачал головой.
— Я подумаю, — неопределенно промямлил Леха, все еще привыкая к десяти процентам.
— Сейчас! — жестко вдруг велел Борик, понимая, что думать давать нельзя. — Завтра-послезавтра будет покупатель.
Как и предполагалось, Леха сдался.
— Ладно, — сказал он уныло, с глубоко затаенной мстительностью или с обидой в голосе.
Сразу бы так. А куда ты денешься? Борик радостно подумал о том, что все-то он умеет в этой жизни, знает людишек, умеет играть с ними, как кошка с мышками…