— Нет! — поджал губы Иван. — Такая молодая вдова, да всего с одним ребенком, да с таким приданым… Обкрутится снова, ждать не будет… да и мать еще тут… поедом ест.
7
Наконец-то Иван понял, почему его мать так относится к снохе. Вообще, жизнь раскрылась перед ним во всей своей сложности, со всеми неприятностями, все перепуталось в его голове, и чем дальше, тем больше. Ему хотелось найти оправдание для матери и осудить Тошку, но в голове его, как ржавый гвоздь, засела одна мысль: „Но в чем же ее вина? Работает, как вол, нянчится с ребенком и тише воды, ниже травы. Кто знает, может, и не выйдет во второй раз замуж, или от своей доли откажется…“
Сначала он украдкой наблюдал за ней, пытаясь разгадать ее мысли, узнать ее штаны. Но чем больше на нее глядел, тем сильнее росла в нем уверенность, что не проявит она великодушие, все до капельки возьмет себе. Неприязнь рождалась в его душе и перерастала в ненависть, сворачивалась в злобный клубок. Невольно, даже сам того не замечая, он стал видеть в ней чужого человека, даже врага. Он уже прятал от нее глаза, потому что в них вспыхивали искры ненависти и злобы.
Уже на следующий день Тошка почувствовала эту перемену, и сердце ее больно сжалось.
— И его уже настрополила! — всхлипнула она.
Теперь ей неоткуда ждать защиты. Даже если Иван будет только отмалчиваться, избегать разговоров с ней, будет косо на нее поглядывать — и это много. А если начнет придираться? Тогда она долго так не протянет, они ее сведут в могилу…
Пете! Только один он, ее маленький Пете, у нее остался! Он не откажется от нее, не бросит. И она будет жить только ради него! Один он успокаивал ее, один он давал ей силы сносить злые нападки свекрови…
Тошка была уверена, что Иван не станет говорить плохо о ней, слова против нее не скажет. Она знает его мягкий характер, доброе сердце. Но каково ей глядеть на его постоянно хмурое, сердитое лицо?
„Может, он чем другим раздосадован, — силилась она обмануть самое себя, — но почему на меня-то сердится, чем я виновата?“
Она мысленно вернулась к тем счастливым дням, когда еще был жив Минчо, и воспоминания хлынули неудержимой лавиной. Тошка знала все тайны Ивана. Он раскрывал перед ней свои любовные муки и рассказывал о своих победах, она помогала ему при неудачах. Платочки, колечки, фартуки — все это проходило через ее руки. Это она советовала ему, как и когда подарить их приглянувшейся девушке.
И Иван нередко вспоминал об этом, но теперь ему было не до девушек и не до любовных переживаний. Боязнь потерять столько земли словно парализовала его. Что бы ни думал он, на уме было только одно: как бы полегче и подешевле отделаться от невестки. Два-три раза ему даже снился сон, что они делятся с какими-то неизвестными людьми. Раздел заканчивался дракой, поножовщиной и кровью.
До разговора с матерью, когда он узнал о праве Тошки на часть имущества, он любил пройтись по деревне, поболтать с дружками о том, о сем, почитать газету. Но с тех пор, как узнал об этой проклятой Тошкиной доле, он посерел, замкнулся в четырех стенах. Будущее пугало его. Все чаще и чаще он уходил в амбар и сидел там, тупо глядя в одну точку. Унылые мысли одолевали его. Иногда приходил кто-нибудь из товарищей, но Иван не хотел никого видеть. Мать показывалась в дверях и отвечала коротко и сухо:
— Нет его.
— А где?
— Откуда мне знать? Ушел куда-то.
Она следила за ним, как голодная волчица. Знала, где он прячется, но хранила молчание. А сама думала: „Только бы не услышал, что его спрашивают“. Постепенно она привыкла, что он постоянно у нее под рукой, как она сама говорила, без дружков и приятелей. Теперь уже, когда он бывало сидел в кухне и пытался встать, если кто приходил, она останавливала его: „Сиди-сиди, я скажу, что тебя нет!“ и сама выходила во двор.
— Нет его, нет!
Одно только начало ее тревожить. Затосковал он, спал с лица. Видя, как он мучается черными мыслями, как не находит себе места, она всю злобу обрушивала на Тошку, обвиняя ее во всех бедах. „Погубит мне парня, проклятая сучка!“ — шипела она под черным платком.
Ей хотелось успокоить его, приголубить, но днем они редко оставались одни и поговорить наедине не удавалось. Только вечером, сидя под навесом, они обменивались невеселыми мыслями.
Ивану хотелось, чтобы мать снова начала разговор о дележе, но она больше к нему не возвращалась, видимо, считала, что и так все ясно. Однажды, не выдержав, он спросил:
— А ты уверена?
— В чем?
— Да что невестка… имеет право взять…
— Еще бы! — усмехнулась она победоносно. — Вижу ведь, как другие делают.
— Наша-то, может, не такая, а? — с надеждой в голосе спросил Иван.
— Как все, так и она, — ответила мать с холодным смирением.
Он немного подумал.
— А это самое… мама, может, мне в город съездить… какого-нибудь адвоката порасспросить…
— Зачем расспрашивать, сынок, только попусту деньги тратить…
— Я без денег обойдусь… Есть там у меня один знакомый, братов товарищ.
— Незачем туда-сюда шляться! — отрезала мать и нахмурилась. Она знала, что Минчо посылал его прежде к этому адвокату по разным своим делам, и подумала, что, не дай бог, ввяжется во что-нибудь.
Иван не настаивал, но решил про себя, что сделает это потом, когда будет посвободнее. Адвокат был моложавый, улыбчивый. Минчо часто посылал Ивана к нему за газетами и книгами. Иван был уверен, что этот адвокат по старой дружбе постарается разыскать какой-нибудь закон, малюсенькую зацепочку в своих толстых книгах, чтобы спасти их от Тошки. Он упросит его и денег пообещает, только бы тот помог уберечь имущество в целости, только бы спасти их от разорения.
А жизнь шла своим чередом. Справились с молотьбой, ссыпали зерно в закрома, дел стало меньше. Люди кое-как привели себя в божий вид, отряхнулись от соломы и засели в кабаках и кофейнях. Оживились сельские площади. Оставалось еще убрать кукурузу, но это была легкая, веселая работа.
В один праздничный день Иван выгнал волов на пастбище и вернулся пораньше, чтобы привезти на двор два воза глины: гумно поразрылось, надо было выровнять его под кукурузу. На дворе перед навесом на маленькой трехногой табуреточке сидел Димо Стойкое и разговаривал с Тошкой. Димо дружески крепко пожал ему руку, но по его лицу Иван понял, что тот чем-то недоволен, даже сердит. Лицо Тошки бледное, осунувшееся, влажные глаза покраснели. Явно, плакала. Ивану стало неприятно, муторно на душе. Димо молчаливый, замкнутый человек, не из болтливых, но все бывает: поползет слушок по деревне, а потом покатится снежным комом — попробуй останови! Димо поделится с женой. Жена посудачит с сестрой или с женой деверя, а та растрезвонит по всей деревне. Дойдет до Албанки, и она припрется, устроит скандал. Старая и без того зуб на нее имеет. Как вцепятся друг другу в косы — пойдет такой тарарам, на всю округу! И Иван потом отдувайся… Перед соседями стыдно.
— Говорят, за глиной собрался! — повернулся к нему Димо.
— За глиной.
— Когда поедешь?
— Сейчас.
— Давай запрягай волов, и я с тобой.
— Да не сто́ит, — вяло начал было Иван, — и я сам в один момент управлюсь…
Но Димо уже взобрался на козлы. Не успели выехать из ворот, как Димо начал издалека: все дела да дела, не видимся, некогда словом перекинуться… Ребята сердятся: избегает, мол, по углам прячется. Димо им пытался объяснить, дескать, теперь он всему голова, ведь дом на нем, не стоит осуждать человека.
Иван слушал и от стыда не знал, куда себя деть. Даже в пот ударило. Если бы Димо отчитал его прямо в глаза, даже выругал, все бы легче. Тогда огрызнулся бы, как-нибудь вывернулся. Но Димо ни в чем не обвинял. Выходило даже так, что он, собственно, встал на его сторону. А на самом же деле он его отчитал, да так мастерски, так ловко, что и возразить-то нечего.
Потом Димо перевел разговор на Тошку. Иван так и онемел, так и прошибло горячим потом. Он боялся выдать себя, боялся, что вспылит, если Димо начнет осуждать его. Но Димо и здесь вел себя очень осторожно. Дескать, в деревне поговаривают, что старая придирается к Тошке, хочет из дому выгнать, и всякую такую несусветную чепуху.
— Кто это треплет языком? — сердито глянул на него Иван.
— Кто, говоришь? — поджал губы Димо. — Да таким сплетням конца-края не найдешь. Один слышал от того-то, тот от другого-третьего и пошло-поехало. Да мало ли у нашего брата врагов?.. Вот Албанка болтает языком на каждом углу. Ну, да бог с ней, с Албанкой. Тетка Кина намекала что-то насчет имущества, там моя жена была, слышала собственными ушами. А ты ведь знаешь, что все эти разговоры на руку Георгию Ганчовскому. Он и тысячи готов отвалить за такие слухи, а тут даром… И то сейчас, когда готовится собрание по поводу выпасов, мы не должны отпугивать людей… Ведь они что подумают? Дескать, берутся за общественные дела, а сами в собственном доме грызутся, как собаки… После ярмарки надо крепко взяться за подготовку общего собрания… Если у нас будет все, как надо, этому разбойнику не сдобровать. Ну, а если… распустимся, дадим повод для сплетней да пересудов, тогда все наши усилия — псу под хвост… Ты не думай, что дела семейные тут ни при чем… Минчо большим авторитетом был, ради него и тебя уважают, потому и всякое дурное слово о вас общее дело пачкает…
Иван слушал, и в душе его рождалось чувство тихого, глубокого восторга. До сих пор он видел в Димо только хорошего хозяина и крестьянина прогрессивных убеждений, но не знал, что он может так ясно и убедительно говорить. „Все уладится, все уладится, со всем будет покончено!“ — клялся сам себе Иван.
— Мама что-то дуется, злится, но, по правде сказать, и сам не знаю, почему, — солгал он.
— А ты-то на что? — хитро прищурился Димо. — Если повздорят, помиришь, если ошибутся в чем, исправишь… Только ни на чью сторону не становись… Если мать начнет больно кипятиться, укороти ей язык… Вот так.
— Бабы ведь, браток, — поднял брови Иван. — Разве с ними сладишь?
— Ну, ты не маленький, нечего мне тебя учить, своя голова на плечах, — сказал ему Димо, не то советуя, не то намекая на что-то. И добавил, прощаясь: — Я еще загляну…
Вечером Васил Пеев зашел к ним и передал, что его ждет Марин Синтенев. Но чтобы шел он огородами, через гумно, за сеновал.
Два месяца как Иван никуда не выходил, и когда начал пробираться через заросли высохших метелок, спотыкаясь о тыквенные плети, сердце его испуганно забилось.
За сеновалом его уже ждали, он немного опоздал. Васил Пеев и Стефан Хычибырзов, низко согнувшись, курили, пряча цигарки в ладони. В углу сидел Младен и осторожно прислушивался к каждому шуму. Он был немного труслив, робок, но все поручения выполнял точно и аккуратно. Марин был коренастый, неуклюжий, небрежно одетый парень, и если бы не его мать, живая и энергичная умная Гина Синтеневиха, давно бы спился с деревенскими сорвиголовами, известными своими пьяными похождениями. Она и сейчас сновала вокруг гумна, отвлекая внимание дворовых собак.
В деревне она была известна как отчаянная спорщица на всех сельских сходах, но никто не осуждал ее и не подшучивал над ней: тетка Гина вела дом лучше самых образцовых хозяек, и при этом у нее хватало времени и на политику и на деревенские проблемы. На разных поминках и домашних вечеринках она выступала неизменным оратором.
Но насколько она была бойкая, умная и скорая да умелая во всем, настолько ее муж, Син Теню, был ленивый, вялый и безалаберный. Когда о нем заходил разговор, дед Боню Хаджиколюв говаривал: „Так уж от бога устроено: ленивому мужику — справная, домовитая баба“.
Тетка Тина встретила Ивана, схватила за рукав и повела к сеновалу:
— Здесь они, здесь! — заведя его туда, она сказала: — Смотрите только, чтобы не учуяла вас Тошавра… Это не собака, а черт-те что…
Иван вернулся домой очень поздно. Старая собиралась пробрать его за это, ждала до полуночи, но не дождалась — уснула. Он прокрался тихонько на гумно, примостился в углу в амбаре и закрыл глаза. Нужно было уснуть, было уже за полночь, завтра рано вставать на работу. Но сон не шел. Он думал одновременно о стольких вещах, был радостно возбужден, словно заново на свет народился. В состоянии такого внутреннего очищения все эти тревоги и заботы о дележе земельных участков, о паях и долях казались ему смешными и мелкими. Он даже удивлялся, как мог косо смотреть на Тошку, слушая бабью болтовню своей матери…
8
На другую ночь Иван снова вернулся поздно. Старая ждала его и опять уснула, не дождавшись. На следующий день она убрала одеяло из амбара и постелила ему под навесом, рядом со своей кроватью. Иван рассердился, не говоря ни слова, сдернул одеяло и понес его на старое место, но она была тут как тут: бросилась ему на грудь и повисла, крепко обняв его за плечи. Хитра была старая: покажи она, что хочет удержать его, он рассердился бы и назло ей все равно забрался бы куда-нибудь на сеновал. И потому она начала его упрашивать:
— Ложись здесь, сынок, дай матери на тебя посмотреть, дай сердцу нарадоваться, на тебя глядя… Даст бог, завтра женишься, тогда и самому захочется, да нельзя будет… сын ведь ты мне родной, мил ты мне… Да не силком тебя тяну, прошу только… Останься со мной, хочется по душам поговорить, а то я все одна да одна, сердце от тоски ноет…
Не выдержал Иван, вернулся.
Через два дня снова задержался допоздна. Старая караулила до первых петухов, но все же уснула, уверенная, что услышит, когда он вернется. Но Иван бесшумно, как кошка, пробрался под навес, шмыгнул под одеяло и притих. В воскресенье он вернулся очень поздно, после двенадцати. Он вошел в дом на цыпочках, но на этот раз старая не спала. Когда он накрылся одеялом, она сделала вид, что только что проснулась, и, приподнявшись на локте, сердито спросила:
— Где ты шлялся так поздно?
— На посиделках был.
— Знаю я твои посиделки! Такие посиделки ни к чему тебе, понял? С брата пример берешь? Я не позволю, так и знай… Дай мне хоть последние годы пожить спокойно, хватит мне прежних тревог… — сердитые, резкие нотки в ее голосе постепенно смягчились. — Занимайся своим делом, сынок, — продолжала она мягко. — Политика не для таких бедняков, как мы, ею сыт не будешь… А коли свяжешься — потом не развяжешься, даже если захочешь… И пользы от нее никакой… Ты меня слушай, я свой век прожила, старая уже — больше видела, больше знаю… Зацапают тебя завтра, как раньше брата, останусь я одна куковать в четырех стенах. И зачем все это? „Для людей“, — скажешь. А ты думаешь, тебя кто-нибудь пожалеет, поможет тебе в трудную минуту? Никто не пожалеет, никто не поможет. Крепко запомни. Наоборот, вместо того, чтобы где помочь, еще больше напакостят. Таковы люди. Если засядешь где-нибудь по колено, утопят по горло… Такой народ пошел, сынок. А ты решил за его добро бороться…
— Я за себя самого борюсь, — ответил он глухо. — Мне тоже ничего даром не достается и с неба не валится.
— За самого себя борешься? Нет, не за себя. Что это за борьба такая — с людьми браниться, с соседями в неладах жить… Ни к чему все это, сынок, не лай попусту на ветер, этим никого не испугаешь, только себе навредишь… И с богатыми не цапайся, они этого никому не прощают… А будешь с ними ладить, глядишь, на какое-нибудь место пристроят, службу дадут…
Иван виновато моргал, ворочался в постели и не знал, что ей ответить. Смутила она его душу, стало ему как-то не по себе, радостное чувство, которое еще недавно им владело, постепенно потускнело, смешалось с сомнениями, растерянностью, колебаниями и досадой. Мать не права, конечно. Но как ее разубедить, как ей объяснить его правду? Вот брат мог бы, он был другим человеком. Когда старая начинала ворчать, он брал ее за руку и, глядя ей прямо в глаза, говорил с шутливой улыбкой:
— Накрой меня стеклянным колпаком, мать.
Поддаваясь его шутке, начинала улыбаться и она.
— Ты, Минчо, о доме, о хозяйстве больше пекись, — переходила потом на серьезный тон, — не маленький поди.
Минчо умел и шутя говорить людям правду.
— Кто только о доме своем да о хозяйстве печется, дальше носа своего не видит. А я думаю, что ты сама скоро помогать мне станешь, а не держать у себя под юбкой.
И вот теперь, когда мать выговаривала Ивану, как несмышленышу, тому вдруг стало стыдно перед братом, он рассердился на самого себя и раздраженно оборвал мать:
— Ну, довольно! Мои дела тебя не касаются!
— Вот, вот! — рассердилась она. — Вырастишь сына, а потом тебя не касается, куда он ходит и с кем лоботрясничает.
— Это я-то лоботрясничаю? — вспылил Иван.
— Иисусе Христе! — перекрестилась старая, не вставая с постели, — возвращается домой к утру, да еще спрашивает! — Потом опустилась на постель, повернулась к нему и вздохнула. — Ходи, сынок, ходи! Как это в песне поется: „Был Ванюша молоденек — мать забот не знала…“ А мне уже теперь — один черт. Молода была, счастья не видела, так чего же на старости лет дожидаться?.. Ходи, ходи!.. Вот сдохну, тогда находишься вдоволь…
— Ну, хватит! Дай мне уснуть.
— Ладно, ладно. Мне уже в могилу пора… Выспись хорошенько, — а завтра снова пойдешь шляться по деревне с разными бездельниками…
— Болтаешь попусту. С какими это бездельниками я шляюсь?
— С какими? А Хычибырзов? Куда с добром: людей уму-разуму учит, а сам жену из дому выгнал.
— Это мать его ее выгнала, — ехидно поправил Иван.
— Все матери вам виноваты… Ну, ладно, пусть матери… А сыновья — святые угодники?.. Да разве мать о своем сыне не заботится, плохое ему думает? Не хочу я, чтобы ты с них пример брал, с этих негодников, слышишь? Не хочу, чтобы с ними дружбу водил!
— Вот и их матери обо мне то же говорят.
— И правильно, — подхватила она. — У вас ведь как? Соберетесь в одну кучу, один другого стоит, и давай друг перед дружкой выхваляться, кто поважней да побойчей выйдет… Когда человек подальше стоит от таких компаний, сам по себе он и за ум быстрее возьмется, и в толк добрый совет возьмет… А ты заради чего все дела забросил? Заради людей. Сам свои дела не устроил, а о людях печешься. Был тут у нас один учитель. Никифоровым звали. Ты еще тогда в школу не ходил, но, может, помнишь, он все брата твоего настрополить норовил с этой партией, будь она неладна… Кабы я знала!.. К нам ведь ходил. Думаю, вот ученый человек. Минчо добрым делам от него научится… А оно вон как вышло… Если бы брат твой за другое взялся, может, сейчас бы положение имел… не нужно было бы деревья выкорчевывать…
Иван только сопел, слушая слова матери. Странно, думал он, откуда это у ней? Как она поняла, что в людях, когда они вместе, кроется такая сила? Ни прочитать она не могла об этом, ни от людей услыхать. Без поддержки товарищей человек может не выдержать, согнуться, сойти с прямой дороги, впасть в отчаяние. Совсем другое, когда есть кому тебя поддержать.
Одно плохо: Иван не мог спокойно ее слушать. Осточертели ему эти вечные попреки, эта слежка, постоянный страх за его жизнь. В какой-то степени он ее понимал и оправдывал: ведь он один у нее остался. Но вместе с досадой на ее ветхозаветные истрепанные поучения и советы в голову тайком, как вор, прокрадывалась мысль: а, может, она и права?
Иван делал мучительные усилия, чтобы прогнать эту мысль, но она досадной осою вертелась в голове и время от времени выпускала свое жало.
— Я так тебя не оставлю, заруби себе на носу, — пригрозила старая, ободренная его молчанием. — Я твоя мать, добра тебе желаю, поэтому ты должен меня слушаться.
Он дал ей слово, вроде только чтобы отделаться, но где-то в глубине души чувствовал, что сбит с толку. Да и вообще…
После этого столкновения с матерью Иван старался допоздна не задерживаться, но невозможно решить все дела за час, два. Встречались вроде бы на минуточку, на пару слов, но потом слово за слово, то да се, вопросы, разные мнения — а время, будь оно неладно, летит незаметно…
Однажды ему удалось вернуться вовремя. В другой раз еще на крыльце снял обувь, чтобы не шуметь, и незаметно прокрался к постели. Или, может быть, она притворилась уснувшей? В третий раз она не спала, ждала его. Сердитая, с всклокоченными волосами, видно, только что проснулась, она не сказала ему ни слова, только упала на подушку и начала причитать тихим, печальным голосом, как по покойнику:
— Почему господь не прибрал меня вместе с отцом твоим, почему оставил здесь горе мыкать, зачем, для чего только живу в этом доме? Здесь меня ни во что не ставят, только измываются да насмешки строят… Боже всемилостивый, возьми меня к себе поскорее, пусть они, куда хотят, ходят, не стану им мешать, досаждать своими советами. Помоги им отделаться от меня, от постылой матери!
Иван усмехнулся: она говорила так, будто Минчо еще жив. Хотел было одернуть ее, но не посмел. Эти слезы и причитания оставили в душе его какой-то горький, противный осадок. Он не ожидал, что она так его встретит. Что он мог ей сказать? Как объяснить? Сам-то он понимал ее: один он у нее остался, вот она и трясется над ним, как бы чего не вышло. Ну, как ей понять? Попытаться объяснить? И слушать не станет, только попусту время потеряешь…
— Ну, довольно! Это в последний раз, больше не буду, — дал он слово, чтобы только остановить эти жалкие причитания и слезы. — Поздно уже, спи.
— Земля черная — моя постель. Не вставать бы мне, не просыпаться больше… А ты ходи себе куда хочешь, можешь вовсе домой не возвращаться, ни забот у тебя будет, ни тревог!
— Хватит, сказал!