— И чего только приперлась, гадина такая! — шипел злобно Иван. Он хотел было вышвырнуть ее вон, да в такой день вроде неудобно.
— Шкура чертова! — кидал на нее яростные взгляды дядюшка Продан и смолил цигарку за цигаркой.
— Шпионка! — вторил ему Димо. — Ведь все слово в слово перенесет Ганчовским…
А та, хотя и заговорила с бабами, все равно не упускала ни слова из того, что говорилось около Димо. Но скоро перестала вслушиваться в их разговор, потому что Станка Сарайдаркина рассказывала, как Стефан Хычибырзов выгнал свою жену.
— И как начал он ее, оглашенный, молотить, как начал, всю измордовал до синя. И за что? Не хотела нивы свои ему приписать… Да я такому непутевому лоботрясу не то что нивы — рваный башмак не дала бы.
— Да не бил ее, все это разговоры только пустые, просто выгнали бедную, — тихо вступилась Кина.
— Били, били, как же, сватья! — с жаром стала уверять Станка.
— Стефан в это дело не лез, — настаивала Кина на своем. — Хычибырзиха ее выгнала. Мы, говорит, на одну свадьбу три тыщи ухнули, а ты, говорит, без клочка земли заявилась…
— Вот, вот, правильно говорит сватья Кина, — вмешалась Албанка. — Все надеялись, что вот помрет Крыстан, ну хычибырзовской снохи отец, так возьмут в приданое десяток декаров, а вышло-то что? Тут долги, там векселя — кавардак, господи твоя воля!.. Да хоть бы сам потратил, это еще туда-сюда, дак ведь нет — он, оказывается, поручился за Балю Мангова, а Балю-то возьми да и разорись. Вот теперь крыстановским-то платить… И Хычибырзиха осталась на бобах…
— Господи! — перекрестилась Станка. — Манговиха будет городскую барыню из себя строить, а другие за это плати!.. Ну и народ!
— Народ разный бывает! — возразила Албанка. — Вот молодой Хычибырзов начал людей переделывать, в деревне новые порядки наводить, а сам свою собственную жену из дому выгнал… По мне так, не можешь навести в своем доме порядок — грош тебе цена…
Иван покраснел, словно его отхлестали крапивой. Хычибырзов действительно всюду совался, в каждую сельскую свару, и с товарищами ругался, на всех критику наводил, все на виду быть хотел, а сам ни за что определенное не брался. Чтобы замазать свои ошибки, чужие норовил выставить. А жена у него хороший человек, и умная, и передовых взглядов. И дом как надо вела, и ему старалась помочь в общественных делах. Стефан ее прогнал или мать его — сейчас это не имело значения. Албанка имела в виду другое, она метила повыше. Завтра же растреплет по деревне: „Вот смотрите, люди добрые, жен из дому гонят, в своем доме порядка не могут навести, а других уму-разуму учат, новые порядки устанавливают…“ И все это льет воду на мельницу Ганчовских.
Ивану хотелось сказать Димо об этом, но тот придвинулся к дядюшке Продану и внимательно его слушал. С деревенских покосов, с риса и прошлогодней засухи разговор перешел на анис. Из всего села только один дядюшка Продан регулярно снимал хороший урожай аниса. В это лето анис совсем не уродился, только у него одного все в порядке.
— Уж не колдуешь ли ты, заговоренное слово знаешь какое-то, — шутил Димо, — каждый год у тебя твердый доход, а у нас… что тут поделаешь…
— Слово-то вот где, — ухмылялся, польщенный, дядюшка Продан и указывал пальцем на лоб.
— Я моему-то говорю, — начала одна круглолицая баба, растягивая слова, то и дело облизывая свои сочные красные губы, — ты примечай, когда свояк Продан сеет, и ты за ним. А он мне: я, говорит, все, как он, вроде делаю, а все, говорит, не так выходит, будь оно не ладно! Свояк Продан, говорит, знает и как землю подготовить, и как семена выбрать, а из нас какие земледельцы!
Дядюшка Продан вытер усы, чтобы скрыть свою широкую улыбку, и произнес важно:
— В любом деле свой подход нужен. Меня вот и Ганчо Хаджиолов спрашивает: как, дескать, ты сеешь этот чертов анис, и все без промашки. А я ему: ты, говорю, мне скажи, как ты кукурузу каждый год выхаживаешь, тогда и я тебе скажу.
Некоторые гости уже складывали салфетки, другие еще продолжали трудиться над тарелками. Тошка то и дело заглядывала в комнату, подносила блюда, накладывала на тарелки, угощая гостей:
— Кушай, тетенька, попробуй, сватушка, ты, дядя, кутьи совсем не берешь…
— Присядь и ты, что суетишься, — ласково пожурил ее дядюшка Продан. — Все на ногах да на ногах… Да и нечего больше носить, мы уже сыты…
Гости придирчиво осматривали ее со всех сторон и одобрительно кивали головами. Тошка высохла, вся в черном, юбка висит, как на вешалке. Нет и следа от былого румянца на впалых щеках, огромные, глубоко запавшие глаза горят лихорадочным блеском.
— Высохла, бедняжка, — шепнула Станка Сарайдаркина на ухо Албанке.
— Тебя бы на ее место, и ты бы высохла, — ответила Албанка, зло взглянув на Тошкину свекровь.
Старая сидела под навесом в углу и лениво жевала. Время от времени она обращалась к гостям: „Кушайте же, кушайте…“ И только, когда видела, что у кого-нибудь из гостей тарелка пуста, тяжело поднималась, со вздохом выпрямлялась и, опираясь рукой на спины сидящих вдоль стола баб, нарочито шаркая ногами, направлялась на кухню принести еды. И так раза три-четыре.
— Да что ты все ходишь, Марела! — упрекнула ее, наконец, Кина, почувствовав себя неудобно. — Если чего нужно, так скажи, Тошка помоложе, принесет.
— И я еще могу, сестрица, — ответила она спокойно, как будто не делала это нарочно.
— Только из снохи жилы тянуть, вот что ты можешь, — прошипела Албанка; гости сделали вид, что ничего не слышали, но лукаво переглянулись. Старуха и бровью не повела. Она шамкала ртом, низко наклонившись над столом, и только время от времени вскидывала голову, словно пробуждаясь от тяжелой дремоты.
— Всего сорок дней прошло, а как скрутило ее, на себя не похожа, вроде и не Марела.
— Со снохой не ладят, — шепнула круглолицая соседка.
— Это уж сроду так: без хозяина и дом сирота, все не так, как надо…
— Ивана женят! — снова доверительно придвинулась к ней соседка.
— Да пора уже.
Бабы шушукались, обменивались многозначительными взглядами, важно кивали головами. Кое-кто уже заворачивал просвиры, убирали салфетки, народ начал подниматься.
— Куда же вы, — забеспокоилась Кина. — Кушайте, кушайте, на помин души Минчо.
— Спасибо, будет уже, — ответила Гана, вставая из-за стола.
Поминки кончились.
Тошка и свекровь прощались с гостями, провожали до ворот, наказывая передать поклоны и приветы, доканчивали последние разговоры. На улице высказывались самые скрытые тайны, обменивались самым сокровенным, выуживали на дорожку забытые сплетни. Там и старая увлеклась разговорами, каждому сказала по словечку и в свою очередь узнала массу интересного.
Когда Тошка вернулась под навес и зашла в кухню, Албанка, выбрав удобный момент, дала ей знак, кивнув на боковушку. Тошка поколебалась: идти или не идти, а потом решила пойти. Тетка молча дернула ее за руку и увлекла в комнату.
— Тошка, родная! — укоризненно покачала она головой. — Что ж это ты так похудела, дочка? Да разве можно так, на кого же ты похожа стала, да краше в гроб кладут! Что с тобой? В чем дело?.. Где красота твоя, доченька? Где твое дородство?
— Ничего, тетенька, здорова я, — ответила Тошка дрожащим голосом.
— Как ничего, дочка, да ты только глянь на себя! И до сих пор не зайдешь ко мне, не поделишься бедой?
— Да как зайдешь? — начала оправдываться Тошка.
— Как зайдешь? — переспросила с жаром Албанка. — Неужто боишься ее, эту холеру? Да ведь ей только в могиле угодишь, сычихе проклятой! Что ж ты до сих пор мне слова не сказала, почему молчала?
Тошка едва сдерживала подступившие к глазам слезу.
— Да кто же тебе ближе, чем я, дочка? Да ведь я тебе за мать была, от вот такусенькой тебя выходила, выкормила… И я позволю ей над тобой измываться? Да знает ли она, что такое дочь воспитать, сучка бешеная!
Албанка перевела дух. Глаза ее горели. Тошка всхлипнула.
— Мучит тебя, а? — обняла ее Албанка.
— Мучит.
— Ах она, змея подколодная! Ах, подлюга проклятая! — скрипнула Албанка зубами.
— Тетенька, прошу тебя, — прижалась к ней Тошка. — Ни словечка никому, слышишь?.. Как матушку родную прошу… Ославят меня по деревне, жизни мне не будет…
— Тебя ославят, доченька? Да ты что? Вся деревня знает, какая ты у меня смирная да кроткая, словно голубонька! Уж коли кого ославят, так эту сучку ославят; думаешь, люди не знают, что это за штучка, а ты о ней тревожишься?
— Нет, нет! Я рассержусь, так и знай! — решительно стиснула зубы Тошка.
— Ну спа-си-бо! — удивленно протянула Албанка. — На меня рассердишься? На меня, что добра тебе желаю?.. Ну что ж — сердись. Сердишься, не сердиться, все равно я свою кровиночку в беде не оставлю…
Тошка утерла слезы краешком своего черного передника и отодвинулась от нее.
— Я пошла, а то, неровен час, увидит, — испуганно огляделась она.
— Кто? — вскрикнула Албанка. — Да что с того, что она увидит? Ты не вор, не душегуб. Смотри-ка ты! Увидит! Да пусть видит! Ты не вольна делать все, что захочется? Ого! В этом доме ты такая же хозяйка, как и она. Что может она тебе сделать? Как она распоряжается, так и ты распоряжайся. А если уж очень станет язык распускать, знаешь, где наш дом… Перебирайся ко мне, я тогда покажу ей, где раки зимуют…
— Ох, тетенька, не надо, прошу тебя!
— Что? — склонилась к ней Албанка. — Цепляется к тебе, а?
— Цепляется.
— А за что, подлюга такая?
— Да так просто. Тяжело ей. Да разве мне легче?
— Чтоб она сдохла! — Албанка совсем вышла из себя. — Ты-то в чем виновата перед этой лахудрой? Да ты ведь еще ребенок, тебя только холить да нежить, а она?.. Ну погоди, я ей покажу, я ей…
— Тетенька! — бросилась ей Тошка на грудь. — Никому ни словечка… Христом богом прошу!
— Да почему же, доченька?
— Совсем со свету сживет.
— А-а-а! Чтобы я ей это да позволила?! Пусть перво дочь вырастит, потом измывается над ней…
— Ох, впутаешь ты меня… погубишь…
— Т-с-с! Ты молчи, положись на меня! — И Албанка быстро шмыгнула под навес.
Старая проводила гостей и шарила глазами по двору. Увидев их вместе, она нахмурилась и затрясла головой:
— Ага! Вот кто ее подзуживает!
Тошка свернула за огород, набрала немного сухих сучьев и вошла в кухню. Черный платок был низко надвинут на лоб свекрови, но ничто не укрылось от ее злобно сверкающих глаз:
— Опять ревела, тварь такая!
5
Иван был вне себя. Гости поняли, что в доме у них неладно. Старая все время посматривала на них искоса, молча жевала ртом и двигалась по комнате как в полусне. Со своими новыми родственниками словом не обмолвилась, на Младена, который ей теперь был за сына, даже не взглянула. „Ну и вредная баба! — чертыхался Иван… — Злится, что не по ее вышло. Ничего, на сердитых — воду возят…“
Иван теперь был главой семьи. Его охватывало неясное чувство какой-то гордости, которого он стыдился. Он вроде бы сразу возмужал, стал другим, более серьезным. Но вместе с этим чувством в душу его прокрадывалось и смущение, растерянность перед житейскими вопросами, которые вставали теперь перед ним. И тогда он впадал в какое-то позорное, унизительное отчаяние. Ему казалось, что после смерти Минчо жизнь стала труднее и сложнее. Теперь он должен был кормить, одевать, от него требовали денег. Но денег не было, а достать их было неоткуда. До весны с хлебом не перебиться, пшеницы не хватит, а на мелкие расходы откуда взять денег? Ходили слухи, что скоро в деревню нагрянет сборщик налогов, и на этот раз никому не отвертеться. „Плохо дело!“ — вздыхал Иван. Виноградник у них невелик, виноград упал в цене, а вино никто не берет. Раньше крестьяне подрабатывали немного на табаке, а теперь и сеять его запретили, да и цена-то ему плевая… Забот невпроворот, и дома того и жди беды, да и с чужими людьми не лучше.
До смерти Минчо с хозяйством управлялись и легче и проще. Тогда все шло как-то само собой, одна была забота — ходить в поле и работать. А оно, оказывается, не так все просто. Земли у них мало, а хлопот с ней много. Да и земля-то слабая, едва родит, удобрений не хватает. Все нужно заранее прикинуть, подсчитать и оценить.
Лето уже на исходе, пора думать, что и как сеять. Сколько земли засеять пшеницей, сколько отвести под кукурузу, стоит ли под паром оставить несколько декаров? А бахча, а хлопок, а подсолнух, а фасоль? Одну только полосу не тем засеешь, совсем увязнешь.
Да и жили впроголодь. Месяцами ели одну только фасоль да соленья. Летом с едой полегче: тут помидоры, тут перец, картошка да зеленый лук. Тошка умела на скорую руку и похлебку, и яхнию[5], и салат приготовить, и готовила как заправская кухарка. Но и эта еда была слабовата для тяжелой работы в поле. Не было ни яиц, ни мяса, ни сала. Когда случалось в деревне у кого-нибудь скотина ногу сломает или тяжело заболеет, тогда ее забивали, и в мясной лавке перед кооперативом появлялась синеватая мясная туша. Мясо было жилистое, и продавали его дешево, но Иван старался купить чего подешевле: голову, требуху или ноги. Да и это случалось очень редко.
После обеда он прилег отдохнуть на гумне, но ему не спалось. В Балювдоле у него посеяна кукуруза, и, судя по всему, уже пора метелки обламывать. Не хочется тащиться в такую даль, но нужно взглянуть на кукурузу. Да и приятно сознавать, что теперь он глава семьи, на него в доме вся надежда, от него все зависит. Сунул он кусок хлеба за пояс, накрылся салтамаркой и отправился в поле. Тяжелое марево трепетало впереди над холмами, стерня ослепительно блестела на солнце. С полей поднимался тонкий прозрачный пар, едва видимый глазу. Горизонт плавился в послеобеденном горниле, бледно-голубое небо взлетело высоко-высоко, словно испарилось — ни облачка, ни пятнышка, ни морщинки. Благодать! Самое время для подрезки, косовицы и молотьбы!
Но и этот прекрасный день был омрачен, опоганен обидными словами на никому не нужных поминках.
Иван шагал босиком по горячей пыли узкой проселочной дороги и думал о людской простоте и серости, будто завещанной дедами и прадедами. Вот, пожалуйста, — большинство крестьян сознает, что всякие там поминки и прочее — это пустое и вредное суеверие, но совсем отказаться от этого не могут. Поддаются женам, дочерям и бабкам, боятся деревенского огласу да сплетень. Даже он сам. Иван, знает, что поминки — пустая утеха, вековое заблуждение, но и он уступил своей матери, потратил столько времени и денег… Если бы он попал под дерево, а не Минчо, тот не позволил бы устраивать это представление. Он ни за что бы не согласился, помянул бы его совсем по-другому.
Иногда скрип встречной телеги отрывал его от этих мыслей. Свозили с полей остатки снопов. Волы, напрягая последние силы после тяжелого дня, медленно тянулись по кривой пыльной дороге, высунув язык.
— Куда ты, Ваню? — спрашивал какой-нибудь знакомый парень.
— В Балювдол, кукурузу посмотреть.
Некоторые останавливались перекинуться словечком, закуривали и потом ехали дальше. Иван перевалил через один холм, другой и, наконец, добрался до кукурузы. Стебли уже высохли, стали серого цвета, листья по краям пожелтели, пора срезать метелки. Опоздай он еще на несколько дней, без кормов бы остался. А и без того кукуруза в этом году не уродилась…
Под вечер, возвращаясь домой, Иван шел мимо кофейни Пею Алатурки. Кофейня была пуста. Пею сидел под виноградной лозой и скоблил перочинным ножиком арбузную корку.
— Что, Ваню, да ты никак отмолотился? — окликнул его Пею, облизываясь и утирая усы.
— Какое там. Сегодня по брату сороковины справляли.
— А-а! — понимающе протянул тот с преувеличенным сочувствием. — Да-а! Значит, сорок дней, говоришь? И не заметил, как пролетели… Помер, бедняга… ох-ма! Ничего не поделаешь, так уж свет устроен.
— Да, помер, — глухо повторил Иван.
— Хороший парень был Минчо, башковитый… Они любого ученого, бывало, за пояс заткнет… Люди помнят, пока жив, а протянешь ноги…
Но Иван его уже не слушал. Явно ища кого-то, он заглянул через полуразвалившийся забор внутрь двора, где в глубине был низенький домишко. Пею поглядел на него искоса, потом зевнул, потянулся и спросил:
— Чего ты там не видал?
— Вот на груши твои любуюсь, — схитрил Иван. — Ишь сколько уродилось в этом году. — А потом добавил небрежно: — Васил дома?
— Нет его. Поехал в город за рахат-лукумом.
— Когда вернется, пусть заглянет к нам, — попросил Иван и попрощался. — „Привезет газеты“, — обрадовался он про себя.
— Все неймется этим ребятам, надо же! — нахмурился Алатурка, косясь на Ивана и согнув, как бык, голову. — Старший подох, а младший по чужим дворам шляется…
На токах уже бухали веялки, густые облака пыли слоились над деревней. По улицам телеги громыхали своими разболтанными колесами. Возчики, сидя высоко на телегах, заглядывали в пустые дворы, устланные соломой. Собаки повылезали из хлевов и клетушек, вертелись перед домом, с рычаньем отгоняя злых осенних мух. Иногда через двор пробегала детвора. Ребятишки карабкались на яблони, груши, сливы, а потом опять мчались на токи, где около веялок мелькали вилы, грабли и лопаты.