— И тебе, старуха, не стыдно за такие слова, — вскипел он. — Совсем из ума выжила? Да ты понимаешь, что говоришь? — И повернулся к Тошке. — Не слушай ее, сестрица. Черти чего несет, старая…
Словно дитя, приголубленное после несправедливой обиды, Тошка залилась навзрыд. По впавшим щекам заструились неуемные слезы.
Старая не промолвила ни слова, даже не взглянула на сноху. Она прижимала к себе внука, медленно макала куски хлеба в соус и еще медленнее жевала. Глаза смотрели холодно и сухо, лицо казалось вырезанным из дерева.
„Что же я ей такого сделала? — спрашивала себя Тошка и всхлипнула еще сильнее. — Слово ли какое поперек сказала, косо ли поглядела, сделать ли чего поленилась?..“
Иван резко встал из-за стола, вынул перочинный ножик и начал строгать какую-то тутовую веточку. Жестокость и бессердечие его матери было поразительно. Такие грубые, обидные слова! Как только язык повернулся! Да раньше не была она такой. И к Тошке относилась по-матерински. „Тошка то, да Тошка это“, — только и слышно было. Да так ласково, умильно… А теперь вдруг?.. Но почему? Ивану и в голову не могло прийти, что Тошка могла ее чем-нибудь огорчить. „Вот чудеса в решете! — думал он. — Еще недавно была так добра, а теперь вдруг…“
Иван думал о том, как трудно им будет после смерти Минчо, ему казалось, что месяцы, а то и годы, у них в доме будут слезы и стенания. Бог знает почему, но ему казалось, что общее горе еще больше сблизит Тошку и его мать, что они будут выплакивать одна другой свою боль и муку. Надеялся, что в доме воцарится любовь, мир и согласие. А оно вон как вышло… И во всем была виновата старая. Ведь именно она озлобилась на Тошку, уже как только вернулись с похорон. Сначала все молчала, а теперь вот и словами начала грызть сноху.
В доме воцарился мрак и пустота, слова нормального не услышишь, улыбки не увидишь — все ходят понурые и молчаливые. Закончив домашние дела, Тошка забивалась в какой-нибудь угол, прятала лицо в ладони, и плечи ее содрогались от неудержимых рыданий. Плакала она о своей беспомощности, о том, что некому ее защитить мужской крепкой рукой, о своей невыносимой жизни, от обиды на свекровь. Умер Минчо, и все в доме встало вверх дном. Старая так и зыркает на нее глазами, как разъяренная буйволица. „Как, значит, она меня ненавидела, — всхлипывала Тошка, — давно уже на меня нож точила, но скрывалась до времени. Минчо опасалась. Но почему? Что я ей такого сделала?..“ Тошка забывалась на минуту. Перед ней проносились роем мечты, желания, смутные мысли. Дай бог доброго здоровья, вот подрастет Петю, женит она его, на руках будет сноху носить. Как свою родную дочь будет холить и нежить, каждый ее каприз предугадывать… Какая бы ни была, все же человек, поладят между собой! Да и за что ее будет ненавидеть, колоть ее такими обидными словами, травить душу, как ее свекровь?.. Тошка припоминала всю свою жизнь в этом доме, от первого дня до похорон. Сначала, когда Минчо с головой ушел в деревенские истории и в доме его то и дело разыскивали единомышленники по общественным делам, старая попыталась было его урезонить. „Ты теперь женатый человек, дом на руках, брось ты эти глупости, холостяком был — куда ни шло, а теперь… — выговаривала она ему. — Не дай бог, завтра затаскают тебя по делам, по рукам — ногам свяжут, кому ты тогда будешь нужен, кто тебя пожалеет, кто уладит твои дела? Те, за которых ты сейчас в драку лезешь, первые в тебя камень бросят…“ Она заводила этот разговор при каждом случае. Минчо слушал ее, улыбался, потом клал ей руку на плечо и говорил: „Ты, мама, не разбираешься в этих делах. Но я как-нибудь тебе объясню. И ты поймешь, сама мне будешь помогать“. Так было, но два-три раза при таком разговоре Тошка поддержала Минчо. С тех пор старая стала косо на нее поглядывать. „Конечно, — бросила она как-то вскользь, — его погубить могут, а тебе и горюшка мало!“ Тошка молча проглотила горький ком, вставший в горле, и пожалела: „И нужно же было мне ввязываться!“ Но ведь она так сильно любила Минчо, ей так хотелось, чтоб и свекровь могла понять его правду!
3
Со дня смерти Минчо прошел уже месяц. Старая начала готовиться к сороковинам, самому большому поминанью по сыну. Для обряда нужен был молодой паренек, неженатый, моложе Минчо, переодетый в его одежду. Он должен был стать как бы вторым ее сыном, утехой взамен умершего. Она уже выбрала одного парня на эту роль и думала теперь только о том, где бы достать побольше денег, чтобы не ударить лицом в грязь и перед новыми родичами и перед соседями. А денег было взять негде. Иван, как говорили в селе о ранней молотьбе, намолотил „пустой ток“, на поминки смолотил две-три меры пшеницы, а остальную, на каждый день, смешал с рожью и ячменем. Старая собирала свежие куриные яйца, выскребала пшеницу до зернышка по сусекам и тайком продавала помакам[1]. Тошка все это видела, но молчала.
Сначала Иван не хотел, чтобы справляли сороковины. „Все это пустые затеи, — думал он. — Да и денег сколько уйдет. Но старая… Попробуй ее убедить. Она вон из кожи вылезет, но сделает по-своему, и не только из богобоязни, а так просто, ему и Тошке назло“. Но все же без него ей не управиться. И он ждал, чтобы она завела разговор первой.
— Слушай, — начала она как-то в воскресенье под вечер, — отвези-ка завтра в город мешок пшеницы на базар, выручишь немного денег брату на сороковины.
— Надо бы поскромнее как-нибудь, я считаю, — осторожно начал Иван.
— Сделаем все, как положено, — вспыхнула она, — нечего нам от людей на отличку…
— По-моему, вообще нет нужды во всем этом, но…
— А тебя никто и не спрашивает! — резко перебила она.
Он тоже вспыхнул, но сдержался, только проворчал:
— Что я тебе, батрак?
Старая ничего не ответила, только сверкнула глазами из-под черного платка.
— Сколько денег нужно? — спросил он примирительным тоном.
— Сколько, сколько… Нужно пару ботинок, не в постолы же его наряжать… Потом, немного конфет, платки нужны, свечи…
— А, это самое… кого обряжать-то будем? — спросил он, недоверчиво поглядывая на мать.
— Я уже выбрала, — быстро ответила старая и мотнула головой. — Не мужское это дело.
— Выбрать-то ты выбрала, посмотрим, мы выбрали ли, — сказал он немного раздраженно.
— Парень хороший…
Иван начал беситься.
— Хороший, хороший… Да кто же?
— Стаменко, свата Пеню сын.
— Какого свата Пеню? — насторожился Иван.
— Сват Пеню, Трендафилов. Один он на селе, не сто.
— Ну уж нет, — решительно заявил Иван.
— Да, да и да!.. Я уж и человека послала с приглашением…
— А мне плевать на твое приглашение!
— Да ты что, сынок! За что же ты меня так? — нахохлилась она как разъяренная клушка.
— Вот за это самое… Этот мерзавец… Этот сучий ублюдок… Да чтоб я его на двор пустил? Его вместо брата принял?.. В родственники взял этих бандитов?
— Какие они бандиты, да ты что?
— Потому что подпевалы Ганчовских. Что, не знаешь?.. Дак он в прошлом году чуть не убил брата за сельские выпасы… А ты его обряжать вместо брата будешь?! Фу-у! Совсем от старости ума рехнулась!
— A-а! Вот, значит, какого я сына-умницу вскормила, вспоила! — всплеснула руками старая. — Все он больше всех знает, все других учить будет… Ну, да ладно, сынок. Что старое поминать… — начала она, немного успокоившись, — коль ругались — помиримся… Довольно тебе с разными оборванцами якшаться, мало ли тебя по участкам таскали… Пора нам со справными людьми, которые посолиднее, дружбу водить… Не век же с голодранцами ходить…
— Смотри-ка ты! Самой, прости господи, нечем срам прикрыть, а она голодранцев чурается… Давай, давай, иди к богатым… Иди к своим Ганчовским! Плюй на братову могилу! — И он, вне себя от ярости, ударил ее по плечу.
— Бей, бей, убей меня, старую! — мать кричала, вся дрожа от злобы. — До смерти прибей за то, что тебя выкормила, такого здорового да сильного! И за что, спрашивается? За то, что добра тебе желаю… Все ведь ради тебя стараюсь? Хочу, чтобы породнились мы с богатыми людьми, авось и тебе счастье улыбнется… В силе ведь человек, и помочь может, и на службу куда-нибудь пристроит…
— Не желаю я его службы! И не твоя это печаль! Поняла? Холодный, голодный ли я, ходить ли мне не в чем — это мое дело, моя забота… — Побледнев, дрожа как в лихорадке, Иван грозил ей кулаком. — А выпасы он вернет, как миленький…, а службы у этого мироеда мне и даром не надо…
— Вернет он тебе, как раз! Жид! Да и чего выгадаешь, если вернет выпасы? Все кметы[2] к рукам приберут, тебе ничего не достанется… Ты о себе, о себе думай. Не то обернут тебя вокруг пальца, из-под самого носа кусок утянут…
— Ну хватит! — отмахнулся Иван. — А твоей задумке не бывать, так и заруби на носу. Трендафиловского ублюдка я на двор не пущу, слышишь?
— Очень-то ты ему нужен! Раз не хочешь, силком тебя никто не тянет к нему в родственники… А ты со своей дурной головой еще достукаешься! — закачала она головой.
— Достукаюсь, не достукаюсь — мое дело, — начал понемногу отходить Иван.
Но старая вскипела снова:
— Выбирай тогда ты, ты выбирай! Я встревать не буду. Возьми Вылюоловчева, даром что вдовый. Пусти козла в огород…
— Как так Вылюоловчев?.. Ничего не понимаю… — не сообразил он, что мать издевается над ним. — Дак ведь нужен неженатый, да и моложе брата?
— Не знаю, не знаю… Я не хозяйка в этом доме, не мать, а собака дворовая… Да и чего это я надумала о сыне своем заботиться, он у меня такой умный да разумный, вырастила, называется, на свою голову…
— Я еще раз повторяю: не нужны мне твои заботы.
— И не буду. Сяду вот тут и пальцем не пошевельну. Делайте, что хотите, вмешиваться не стану… Ничего я не понимаю, дурная стала, неграмотная… Сам себе брата выбирай.
— И выберу.
— Давай, давай.
Утром она сухо спросила:
— Ну, кого выбрал?
Иван немного подумал и, сообразив, что она спрашивает всерьез, сказал тихо, но решительно:
— Младена, Димо Стойкова сына.
Старая облегченно вздохнула. Парень был хороший, и походка у него точь-в-точь Минчова, да и отец — справный, умный хозяин. Нивы у него, как картинка, все у него в руках спорится, и в селе ему уважение. Одно только ей не нравилось, что и он на старости лет ввязался в эту политику, будь она неладна…
4
Низкий круглый стол был накрыт под навесом во дворе. Гости доканчивали обед, стряхивали крошки, обтирали губы платками. Бабы оценивающе осматривали Младена, шарили глазами по груде подарков, сложенных около него, и давали свою оценку.
— Славно его обрядили, — шепнула Станка Сарайдаркина на ухо Гане Малтрифоновой, а сама подумала про себя: „Одно только слово что наряд, а так-то…“
— Нового ничего не справили, — ответила Гана.
— Обувка новая.
— Разве только обувка…
Прямо против Младена сидела Гела Албанка. Младен был одет в пасхальную салтамарку[3] покойного Минчо, с новым кушаком и в летних потурях[4], слегка потертых и побелевших по швам.
— Широковаты ему, — наклонилась Албанка к соседке, указав глазами через стол.
— Минчо, царство ему небесное, поздоровшее был, — ответила соседка, зацепив ложкой пшеничной кутьи и медленно отправляя ее в рот. Она уже давно осмотрела переодетого парня со всех сторон и все оценила и взвесила, поэтому, даже не глядя на него, подвела итог:
— Но сидит на нем неплохо…
Но Албанка уже ее не слушала, она навострила уши в сторону Димо Стойкова.
— И докуда, говоришь, дошло дело с выпасами Георгия Ганчовского? — спрашивал дядюшка Продан.
— Да от этой общины ничего толком не добьешься, — объяснял Димо, широко размахивая руками. — Следствие, говорят, началось, а докуда дошло, не скажу. Ганчовские-то прямо взбесились: угрожают свидетелям, деньги сулят, а других грозятся выселить из деревни, которые против…
— Тогда почитай всю деревню выселять надо, — встрял в разговор один старичок в светло-коричневых потурях и лукаво глянул из-под густых поседевших бровей.
— Ничего у них не выйдет, — успокоил его дядюшка Продан. — Встанет народ за правду, совладать с ним трудно… Когда Минчо начал эту бучу, я не верил, чтобы у него что-нибудь вышло. Чтобы удалось поднять все село против Георгия Ганчовского, говорю ему, дохлое дело… А оно вишь, как повернулось… Постепенно да помаленьку расшевелились люди, и откуда взялось только… Потому как общее дело, не очень-то уж напирают, но и этого достаточно…
— Некуда скотину выгнать! — загорячился Иван. — Что общее-то оно верно, но потому-то все и используют эти выпасы. Хорошо тем, у кого свои луга. Да сколько их таких найдется? А остальные на общее надеются…
— Народ… что с ним поделаешь? — отозвалась Кина.
— Ты умей его приласкать, — важно произнес Димо. — Поставь против Ганчовского таких людей, чтоб и пикнуть не смел.
— Да ведь Ганчовский купил эту землю, — отозвалась Албанка с той стороны. — Как так у него отберешь?
— Сделка незаконная, — пояснил Иван.
— Община продала ему эту землю, — настаивала Албанка.
— Продала, когда Ганчовский был депутатом, — рассердился Димо. — Распустил совет, поставил своих прихлебателей в трехчленку и устроил торги. Так и каждый дурак сумеет.
— Да и торги-то, торги-то! — воскликнул Иван.
— Как и остальные его мошенничества. Напечатал в городе, в ихней газете, объявление о торгах, скупил все номера, чтобы никто прочитать не смог, вот так и обтяпал свое дельце… — Димо рассказывал, злобно посматривая на Албанку. Дядюшка Продан увлеченно слушал его, одобрительно кивая головой.
— А на торгах, на торгах-то как было? — погрозил он пальцем. — И в здание никого не пустили.
— Да что тут говорить, грабеж средь бела дня да и только. И невиданное и неслыханное дело, — повернулся к нему Димо. — А земли-то сколько? Тысяча декаров, что ли?
— Тысяча и сто, — сказал Иван.
— Тысячу сто декаров купил по полторы тысячи левов за декар, а в том же году сдал их в аренду Нико Оризарину за тысячу восемьсот в год…
— Триста тысяч чистых — левой рукой в правый карман, — заметил Младен.
— И это только за один год, — обернулся к нему дядюшка Продан. — А потом? Миллиончики, миллиончики…
— Кто смел, тот два съел, — вступилась Албанка. — Ум надо иметь.
— Тут большого ума не надо, — огрызнулся Иван. — Продают тебе землю по полторы тысячи левов за декар, когда и слепому ясно, что ты тут же сдашь ее в наем за тысячу восемьсот…
— Слушай, сватья, — обратился дядюшка Продан к старой, — это в каком году было?
— Торги-то? — переспросил его Иван. — Торги были в тридцатом.
— Да, в тот год землю на Джендембаире продавали по пять тысяч за декар… А ты чего заладила: ум да ум надо иметь… Махинация это, и говорить нечего, но ты мне скажи, вернет он денежки, которые тогда прикарманил?
— Вернет, как миленький, — бросил Иван.
— Держи карман шире! — парировала Албанка и отвернулась к бабам.
Ее муж Михаил, по кличке Албанец, работал на мельнице Ганчовских. Ее на поминки никто не приглашал, всем было известно, что Минчо и Тошка ее терпеть не могли. Но она юлила около них, выслушивала да подсматривала, а когда чего-нибудь вынюхивала, тут же докладывала Ганчовским. Тошка выросла у нее в доме, и Албанка постоянно твердила, что любит ее, как мать.
„Ох, какая ты мне была мать — только я знаю“, — вздыхала с горечью Тошка. И в голове ее проносились воспоминания о тяжелом, безрадостном детстве и еще более горьком девичестве.
Когда после войны родители Тошки померли от испанки, тетка Тела взяла ее к себе. Первого своего отца Тошка не помнила. Он умер молодым на военной службе. Тогда они жили в Сватове. Дед их выгнал из дома. После смерти отца мать второй раз вышла замуж. Отчим работал путевым обходчиком. Домой возвращался редко, лишь когда его ненадолго подменяли. В деревне у них был домик с приусадебным участком в полдекара земли. Одна часть его отошла при новой планировке, другую — продали. Но Тошка и в глаза деньги не видела, тетка Тела прибрала к рукам все до грошика.
С Минчо она познакомилась, когда тот вернулся в деревню после трехлетнего заключения. Чего только не делала тетка Тела, чтобы их разлюбить. И ворожбу напускала, и проклятьями осыпала, и в общину жаловалась!.. А все почему? Норовила за богатого старого вдовца в Брягове отдать. Торговец, земли сколько хочешь — как принцессу будет тебя на руках носить… „Не нужны мне ни земля его, ни царство его, — уперлась Тошка, — и дело с концом“. Тогда Албанка чуть не задохнулась от злобы. „Дура ты, дура, — взялась она за Тошку, — от своего счастья нос воротишь, не знаешь, что хорошо, что плохо, из-за этого негодяя свое счастье упустишь, все равно не отдам за каторжника, лучше своими руками удушу…“ Но Тошка стояла на своем, и тогда Албанка взялась за скалку… На другой день Тошка собрала свои вещи, оставила узелок у подружки и вечером вошла невестой в дом Минчо.
Гости не знали, как она раньше ее мучила, но им было известно, что после ухода Тошки тетка какие только гадости не разносила по селу. Минчо поклялся ей ноги повыдергать при первой же встрече.