Казначеева насторожило, что бывший маршал назван «несчастным», это не предвещало добра. Он помотал головой, отвергая идею позвать кого-то из иных французских постояльцев, и пояснил, что имеет письмо к Ожеро от брата.
— Какая досада! — воскликнул хозяин. — Я бы даже сказал: горе. Ведь господин Ожеро умер два года назад. Вскоре после того, как въехал сюда с друзьями. Такой милый был человек! У него нашли чахотку. Я могу дать вам адрес кладбища...
Саша хотел отказаться, но потом подумал, что, возможно, когда-нибудь жизненные обстоятельства младшего Ожеро изменятся, и он сможет навестить могилу брата. Получив записку и выслушав ещё целую батарею ахов и охов, Казначеев покинул дом. Настроение у него испортилось. Поездка, начавшаяся так хорошо, внезапно приняла траурный оборот. Он попытался погулять по городу, чтобы развеяться. Это ему удалось, потому что Брюссель совсем не Париж. Но к вечеру, когда он вернулся в гостиницу над таверной, грусть опять овладела им. Бедняга полковник даже не знает, что его брат два года как покойник! Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, о чём он пишет. Его собственное положение плачевно...
Саша понимал, что читать чужие письма дурно. Но ничего не мог с собой поделать. В прошлый раз недостаточная щепетильность со стороны адъютанта закончилась получением драгоценных сведений о польско-английском сговоре. Немного походив вокруг стола, Казначеев всё-таки решился, взял конверт, разогрел над свечой сургучную печать и, когда она уже заметно размягчилась, осторожно отлепил её от листа.
Никаких политических откровений в письме не было. «Дорогой Пьер! — говорилось там. — Пользуясь любезностью графа Воронцова, я имею счастье написать Вам. Уповаю на Бога, чтобы Ваша судьба в Бельгии сложилась благополучнее, чем моя в Париже. Если Вы обладаете хоть малейшей возможностью оказать мне одолжение, заклинаю Вас памятью нашей матери, не оставьте меня. Моя участь ужасна. Я часто сижу без обеда. Мне не на что купить сапог. Я страдаю от голода и унижения. Меня преследуют заимодавцы, и я вынужден скрываться, чтобы не попасть в тюрьму. На лестнице дома, где я живу из милости, по очереди дежурят кредиторы. Я всё продал: книги, вещи, платье. У меня остались одни пистолеты. Прощайте. Ваша отзывчивая душа не останется равнодушной к моим несчастьям. Ваш недостойный брат Эжен».
Эти строчки тронули бы и каменное сердце. Саша проворочался до утра. Что ему было нужды в чужом человеке? Но, с другой стороны, что Ожеро было за дело до него самого, когда газеты написали о дуэли с Малаховским? На следующий день Казначеев выехал ещё до рассвета. Он всегда расплачивался с хозяевами заранее, и его исчезновение никого не обеспокоило. Обратный путь занял два с половиной дня. Европа так мала! От Брюсселя до Мобежа оказалось столько же, сколько от Мобежа до французской столицы. В штабе он доложился Фабру. А поскольку граф пребывал в волшебном городе, «у ног мадемуазель Браницкой», как с довольным смешком выразился Алекс, то и задерживаться дорогой не пришлось. Прямиком на улицу Шуазель.
У Саши имелись кое-какие сбережения. В отличие от многих, он умел экономить и ухитрялся кое-что посылать домой, в захудалое именьишко Козенец под Калугой. Ссудить бедолагу Ожеро хоть сотней франков адъютант мог. Даже без особого ущерба для себя. Ведь, в конце концов, если бы не этот посланный ему Богом свидетель, его собственное положение оказалось бы ой каким невесёлым...
Рассуждая так и уговаривая себя, что не совершает ничего преступного по отношению к своей семье, Казначеев направился по обратному адресу на Вандомскую площадь в гостиницу «Шартье». Всю дорогу он придумывал, как уговорить щепетильного полковника принять помощь. Наконец он сочинил малоубедительную историю, о том, что брат перед смертью оставил на имя Эжена крошечное наследство, которое ему, Казначееву, и вручили друзья. Но поскольку покойный маршал не сопроводил деньги прощальной запиской, всё сказанное выглядело подозрительно. Не придумав ничего лучше, адъютант постучался в отель «Шартье» — довольно мерзкое заведение, даром что в центре.
Ему долго не открывали, когда же явился хозяин, то вид этого субъекта — рослого, дюжего, в распахнутой рубахе, обнажавшей чёрную волосами грудь, — вызвал у Казначеева мысли о воровском притоне.
— Мне нужен полковник Ожеро, — нарочито резко бросил Алексей.
Хозяин закашлялся.
— Он ушёл.
— Куда?
— Откуда мне знать? Это не моё дело.
Поняв, что по-доброму толку не будет, Казначеев напёр плечом и, помимо желания мужлана, протиснулся за дверь. В тёмном коридоре пахло кошками, сырым тряпьём и вчерашней едой.
— Может, освежишь память? — осведомился адъютант, вынимая пистолет и крутя им у носа хозяина.
Тот не испугался.
— Видали, что с нами делают русские! — заревел он. — Врываются в дома, угрожают убить!
На его вопль из кухни высунулось голов пять не менее отвратных субъектов, которые недружелюбно уставились на гостя. Впрочем, видя в его руках оружие, они не торопились нападать. Их пинком растолкала здоровенная бабища в грязном чепце, из-под которого торчали засаленные чёрные волосы. Вероятно, это была жена хозяина, потому что она обратилась к нему грубо и по-свойски.
— Ну ты, Жано, сказал бы господину, что ему надо. Он бы и убрался восвояси.
— Чёрта с два! — взвыл мужлан. — Ему нужен негодяй Ожеро! Из-за которого у нас столько неприятностей с полицией! Должно быть, это его дружок! Вздуем его как следует!
— Я те вздую! — Казначеев перестал крутить оружием и упёр его мсье Жано в пузо. — Говори, куда делся полковник...
— Куда, куда? На дно пруда! — передразнила Казначеева женщина. — В аду он, гадёныш, жарится. Где самоубийцам и место! Отпустите моего мужа, мсье казак. Застрелился ваш Ожеро. Неделю как. Полиция нам все кишки вынула. Что да почему? А на нём долгов не счесть! И нам скотина должен остался. С кого теперь взыскивать прикажете?
Адъютант опустил оружие. Застрелился? Как же так? Но... Этого и следовало ожидать. Если бы неделю назад он открыл письмо! Если бы ещё до поездки в Брюссель нашёл в себе силы сходить сюда и сказать Ожеро спасибо за показания. Может быть, тогда всё развернулось бы иначе? Но Саша медлил. Думал, что, оказав полковнику услугу, легче сможет поговорить с ним. На равных. Не хотел быть обязанным... А доведённый до отчаяния человек не знал, как свести концы с концами. «Я часто сижу без обеда. Мне не на что купить сапог... Меня стерегут на лестнице дома, где я живу из милости...»
— Господа, — сказал Казначеев холодно. — Я знаю, что у полковника оставались пистолеты. Пара дуэльных лепажей. Где они?
— Мы взяли их в оплату его долга, — бросил Жано. — С него никакого прибытка. Жил здесь на нашей шее...
— Я их куплю. Назовите цену, — оборвал его гость.
Вперёд протиснулась хозяйка.
— А с чего ты взял, голубчик, что мы их тебе продадим?
Казначеев смерил её оценивающим взглядом.
— Тебе, красотка, дуэльные пистолеты явно ни к чему. А я дам больше, чем перекупщики.
Пошептавшись, хозяева сошлись на пятидесяти франках. Саша, будучи прижимист, сбил цену до сорока. И господин Жано, очень недовольный торгом, вынес-таки «оккупанту» коробку с лепажами. Глянув на них, адъютант понял, что не продешевил. Ожеро недаром берег их до последнего. Тонкая работа проявлялась не в богатстве отделки, не в золоте, перламутре и резной кости, а в прекрасном исполнении каждой детали. Пожалуй, такой пары нет даже у графа. Судя по тому, что пистолеты были вычищены и смазаны, бедняга полковник возился с ними до последних дней.
— Вот из этого он себя и жахнул, — сказала хозяйка, показывая на нижний. — Здоровенная дырища была во лбу. Все мозги на стену. Я ещё толком и комнату не успела отмыть. Желаете посмотреть?
Саша отказался. Мозгов он, что ли, не видел? Сколько угодно. Русские с французскими даже цветом не различаются.
Забрав коробку, адъютант вышел на улицу и побрёл через Вандомскую площадь. Он чувствовал себя несчастным. Смерть дважды на этой неделе помахала ему рукой из окон гостиниц. Оставалось надеяться, что, по милости Божьей, в аду ли, в раю братья Ожеро наконец встретились.
— И что из всего этого будет? — Паскевич поднял голову над столом и упёрся мутноватым взглядом Шурке в лоб.
Тот запустил пальцы в остатки волос на висках и попытался сосредоточиться на вопросе.
— А будет, любезный Еганн, то, что лет через десять тебе, как Суворову, придётся штурмовать Варшаву.
Бенкендорф раскрошил ржаной мякиш и принялся старательно собирать им водку со стола. Такого никчёмного разбазаривания добра его душа не принимала.
Шёл уже четвёртый час веселья, и многие господа отвалились от кормушки в самых неожиданных позах. Шурку провожали в Петербург. А коль скоро знал он буквально всех, то все и притащились. К счастью, не на улицу Шуазель. Погрома в своём особняке граф не планировал. Зато в лучший погребок «Прокоп», на улице Старой Комедии, который посещал ещё Вольтер — отец всех бесчинств нынешнего века. Шумная компания человек в пятьдесят требовала столов, вина, эльзасских копчёных колбасок, лимонных пирожных — словом, чего угодно, только не лягушачьих лапок. И была потрясена, узнав, что для них давно заказано и накрыто. По случаю пришествия пьяных русских хозяин с утра решительно отказывал всем посетителям и подгонял прислугу на кухне. Подавали треску с шафраном и луком, телятину-бланкетт в сливках, бёф бургиньон, заливали всё это... Впрочем, водку гости принесли сами и воспротивились любым попыткам отговорить их от столь варварского напитка. Хуже того, в благородный французский погреб были доставлены более сотни бутылок тёмного британского портера.
— Ты ещё и пива у союзников купил? — с сомнением спросил у Шурки Воронцов.
— Пиво купить нельзя, — философски ответил тот.
— Ну, смотри, — бросил граф. — Лучше три стакана виски, чем три бутылки портера.
— Лучше три стакана виски на три бутылки портера...
И кто бы мог оказаться таким догадливым? Паскевич после пары стопок терял весь свой придворный лоск, а с ним и осторожность. Трудно поверить, что именно он, такой сдержанный на язык, расслабившись, начнёт бубнить то, что у всех накипело.
— Я в толк не возьму, зачем это надо? Вооружать поляков на свои деньги? Мало мы беды знали от их буйства? Зачем давать им конституцию?
— Ну, положим, в конституции нет ничего плохого, — вмешался Мишель Орлов, тоже довольно крепкий на голову, чтобы после трёх часов пира вести политические разговоры.
— Согласен, — гнул своё Паскевич. — Но и нам тогда давайте. А так что получается?
— Что? — Мишель опёрся щекой на кулак, в котором сжимал нож. Лезвие под его тяжестью постепенно входило в доску стола.
— Им и законы отдельные, и армия за наш счёт. У меня в полку, столько не платят! Мы что, не люди?
— Уймись, Еганн, не тебе государя судить, — одёрнул его Шурка, любивший блюсти казённый интерес. Но тут же сам пустился в рассуждения. — Им Литву и Волынь насовсем отдадут. Или как?
— Для округления границ, — вставил Алексей Орлов, брат Мишеля. Во всём похожие, они отличались только тем, что у младшего на голове ещё буйно произрастали каштановые кудри. — Читали, что государь сказал по этому поводу полякам: «Литва, Подолия и Волынь у нас считаются русскими провинциями. Мои подданные привыкли видеть их под скипетром своего монарха». Стало быть, раз он теперь короновался, как польский король, то может землю из кармана в карман пересыпать? Тут Карамзин хорошо ввернул, мол, не вы, ваше величество, эти губернии завоевали, не вам и разбазаривать!
Теперь уже решительно все заинтересованные лица обсуждали гордую записку историографа на высочайшее имя, ходившую по рукам в копиях и вызывавшую неизменное восхищение: «Никому ни пяди своей земли, ни другу, ни врагу — таков наш принцип».
— Срал государь на этот принцип, — с обидой бросил Шурка. Его грубость показывала, что он уже порядком захмелел. — Помните, как на Венский конгресс притащили Костюшку, и император с Константином Павловичем взяли этого бунтовщика под руки и повели через зал, крича: «Дорогу народному герою!» Страматища! Сколько он наших перевешал!..
— Это всё политика, — бросил Воронцов, которого положа руку на сердце тоже коробило поведение Александра Павловича. — Государь хотел приобрести популярность в Польше. Мы ведь тоже порядком развлеклись...
— А хоть бы и так! — Паскевичу надоел портер, и он потребовал себе алеатико.
— Не надо мешать, — попытался удержать его Орлов.
— Я дегустирую. — Получив желаемое, Иван Фёдорович, вместо того, чтобы впасть в благодушие, ещё больше озлился. — Хоть бы и так! Ему всё-таки стоит решить, чей он царь. Наш или польский? Очень умно, заботиться о любви ляхов, а что думаем мы, плевать?
— В польском войске питаем змия, готового в любую минуту излить на нас свой яд, — изысканно завернул Христофорыч. — Почему финнам дали конституцию, а нам нет?
Всем разом захотелось конституции, только потому, что ею украсили жизнь одного скандального и одного незаметного народа. Русским тоже любопытно было узнать, хороша ли репка.
— Мне вся эта система сугубо непонятна, — ныл, откупоривая портер, Мишель Орлов. — Мы что, рыжие?
— Некоторые рыжие, — тут же подал голос Христофорыч. — Ты против?
— Да я не против рыжих! — взвыл генерал. — Я вообще нашей государственной системы не понимаю. Почему калужских или рязанских мужиков можно купить? А эстляндских в мае позапрошлого года указом освободили?
Вот этого Воронцов тоже понять не мог. Выходило, как с конституцией. Время шло, а блага ломились в чужие руки. Война, очень тяжёлая, далась с надрывом пуза и мужикам, и дворянству. Обе стороны были вправе ожидать от государя гостинца.
— Флигель-адъютант Пашка Киселёв в августе месяце подал императору записку «О постепенном уничтожении рабства». У меня есть копия. Толково составлено. По две десятины на душу. За выкуп от казны. С рассрочкой на несколько лет. Я всегда был того же мнения. И что? Где теперь Киселёв? Командует штабом второй армии в Тульчине. Укатали сивку за крутые горки. — Тут Михаил Семёнович понял, что ничем не отличается от своих друзей, которых понесло на скользкие темы. Как и его самого, помимо воли.
— Про поселения уже слышали? — бубнил Орлов. — Помаленьку начали. С Новгорода. А теперь, глядишь, чуть не в каждой губернии. До трёхсот тысяч довести хотят. Это что ж за армия? Аракчеев во главе на белой лошади. Набрал офицерами всякой дряни, ни из армейских, ни из гвардейских полков. Те, что у него под рукой ходили, гатчинские последыши, поганцы. Производства в чины у них там свои. С нами не пересекаются. Из солдат наверх тянут. Это бы и неплохо. Но всё совершенно закрыто. Как будто другое войско в стране. Люди, говорят, мрут как мухи. Бьют там нещадно. Строем пашут...
— Ты ври, да не завирайся, — обрезал его Шурка. — Где это видано, чтобы строем пахать? Да и вообще, что за чушь эти поселения? Говорят много всякого, да. Вроде как экономия денег на содержание войска. Пусть само себя кормит. Но я так считаю: либо человек — солдат. Либо крестьянин. Иначе толку не будет.
— Чему их научить, если они всякий месяц на полевых работах? — заявил на минуту проснувшийся Паскевич. Оказывается, он всё слышал, но не мог подать голос с устатку.
— А им не надо учиться, — услышал Воронцов свой голос как бы со стороны. — У них занятие будет нехитрое. Вкруг себя, кого прикажут, резать.
Всем стало не по себе. А граф понял, что набрался. Мрачные пророчества появлялись в его голове только в особом состоянии. «Сон разума рождает чудовищ».
— Ей-богу, братцы, обидно, — продолжал Христофорыч. — Государь был в прошлом году в Москве, а на Бородинское поле не поехал. Ездил и под Лейпциг. И на Ватерлоо. А тут чего же? Неприятные воспоминания? Я там проезжал. Пошёл побродить. Страшно. Вроде все тела сожгли, а копни на штык — кости. Деревни вокруг выгорели. Люди туда не вернулись. Которые пришли, нищенствуют. И хоть бы копейку им кто дал на подъём хозяйства. А Ватерлоо, где ни одной русской пули не просвистело, Александр Павлович пожаловал два миллиона рублей. Почему? За что он с нами так?
Весь этот скулёж Михаил мог свести к одной мысли: «Отчего государь нас не любит?»
— А правда, что наш заграничный поход оплатили англичане? — Алексей Орлов старательно возил куском бургундской телятины в клубничном креме на донышке вазочки от пирожного.
— Правда, — нехотя признался Воронцов. — Англичанам тоже одним в Европе задницу надрывать надоело.
— Ага, — кивнул Паскевич, — поэтому понадобилась наша. По кускам нас разделили, отдали под команду пруссакам, и мы в любой драке были крайние. В атаку идти — нам впереди на убой. Отступают, мы прикрываем и опять теряем больше всех. Миш, ты вспомни, как Париж брали. Снова здорово русские на стены! Шесть тысяч положили под этим сраным городом. Спрашивается, почему мы, а не пруссаки с австрийцами?
— Получается, нас продали, что ли? — возмутился Алексей Орлов. — Как наёмников? За деньги?
Воронцов потянулся к хрустальному графину, опрокинул его в бокал, потом залпом осушил воду — противная, тёплая, хуже пива... Плеснул на ладонь и всей пятерней поправил волосы, отчего они стали влажными.
— Ребят, вы чего от меня ответов на такие вопросы ждёте? — осведомился он. — И вообще, не передвинуть ли нам стол в угол?
Боже, как же все сдержанны и осмотрительны на трезвую голову! И что из людей прёт под пьяную лавочку! Благоразумный Алексей Орлов тут же согласился. А Паскевич — верх армейской благонамеренности — встал и взялся за края стола, но не смог его поднять, поскольку удерживался в вертикальном положении, только вцепившись в столешницу. Всех спас Шурка, который, растопырив длинные руки, схватился за крышку, рывком поднял стол и повлёк его к дальней стене, при этом посуда с грохотом посыпалась на пол.
— На чём мы остановились? — осведомился он.
— На том, что отымел нас государь по самые уши.
Это была последняя фраза Мишеля Орлова, которую Воронцов запомнил. Он ещё успел подумать: «Нет, маленько осталось». Но успел ли сказать? Бог весть. Далее наступила темнота, прорезаемая сполохами неясных огней, картинами всеобщего разрушения и наконец преобразившаяся в пустоту и глухоту.
На следующий день после веселья в «Прокопе» граф имел бледный вид и подрагивающие руки. Он не часто набирался. Тем более так, как вчера. Голова трещала, и белая фарфоровая чашка мелко стучала о зубы, когда он подносил её ко рту. Который час? Двенадцать. Это уже ни в какие ворота не лезет! Весь день испорчен. Воронцов привык вставать в шесть. Выпивать горячего крепкого чая, заедая его сухарями, галетами или печеньем. А потом обедать уже около восьми вечера. Сегодня он чувствовал себя несчастным. Чтобы взбодриться, командующий выпил далее гадкий колониальный отвар — кофе, приказав приготовить покрепче и после второго глотка ощутив на губах густоту. Нет, эти американцы не внушали ему доверия. Отказываться от чая — почти такое же святотатство, как гнать джин из картошки!
Настроение у Михаила было отвратительное, поэтому когда в кабинет приплёлся Бенкендорф — тоже зелёный и тоже с раскалывавшейся головой — и рухнул в вольтеровское кресло напротив стола, Воронцов ядовито заметил:
— «Злонравия достойные плоды». Это была подпись под знаменитой картиной Хогарта из цикла «Леность и трудолюбие», изображавшей утренний бедлам.
Шурка ни словом не выразил обиды. Он был в накинутом на плечи, но незастёгнутом мундире, а на белой рубашке красовались багровые пятна. Тончайший батист оказался погублен злодейски опрокинутым стаканом.
— Я вот что хотел сказать. — Бенкендорф потянулся к графину с водой, но бессильно уронил руку. — Слушай, прикажи подать крынку молока. Холодного.
— Может, рассолу? — съязвил граф.
— Молока.
Воронцов распорядился. Благодушно кивнув вслед удаляющемуся лакею, Шурка продолжал:
— Я завтра уезжаю. Не знаю, вернусь ли. Но насчёт того польского письма... Я, конечно, передам его государю с собственные руки, — он явно колебался. — Но, видишь ли, и тебе тоже кое-что надо знать.
Михаил отставил чашку и с усилием зафиксировал взгляд на лице друга. Христофорыч заёрзал.
— Ты ведь прекрасно понимаешь, что я не на блины к Ришелье приезжал. Характер моих поручений не терпит огласки. Я благодарен, что ты не позволил себе ни единого вопроса.
Воронцов пожал плечами: мол, служба есть служба. Но Бенкендорф остановил его жестом.
— Подожди. Я не имею права тебе ничего говорить. Хотя и не понимаю, как можно осуществлять подобные меры, не ставя в известность командующего...
В это время явился лакей с запотевшей в подвале крынкой, и собеседники на мгновение замолчали.