— Ложитесь, — сказала устало и уже даже не нелюбезно, неопределенным, слабым взмахом указав на топчан.
Как это — «ложитесь»? Это уж она, скорее, должна ложиться! Я извиняюсь, конечно. Впрочем, тут не поспоришь. Соображай, куда пришел. Ты что, в конторе у себя?! Это там выделывай, что хочешь. Здесь быстро вышибают всякие легкомысленные глупости из головы.
Подавив гробовой вздох, он покорно улегся, как на операционный стол, отдельно, осторожно перенеся ноги, покоряясь идиотизму, обещающему только нарастать. Она примостилась где-то сбоку. Ему некуда было девать руки, и он сложил их на груди, как покойник. Холодными пальцами она надела презерватив на его скорчившийся мальчик. Он с брезгливым интересом наблюдал, скосив книзу глаза.
— Хм, — она вдруг презрительно хмыкнула, вспомнив что-то, — тут одному надевала, а он, блядь, уже все, кончил!
С тем же презрением она бегло оглядела свои ладони, на секунду прервав свое занятие. Плохо надевался. Неохотно.
Ему самому ничего подобного не угрожало. Вот за что можно было быть абсолютно спокойным. Сюда, наверное, надо ходить с таким, чтоб под горло подступал, чтоб можно было подбородком опереться. Странно, впрочем, что она недовольна. Ну, кончил и кончил. Ей меньше мороки. Руки вымоешь, душ рядом.
И она начала двумя своими пальчиками — туда-сюда, туда-сюда. Грубо так, как коровью сиську. Что-то в этом было также от терки моркови. Его страдалец оставался абсолютно безучастным ко всем творимым над ним издевательствам.
Когда ж это все прекратится-то…
— Ладно, так ты его оторвешь. Может, еще пригодится, — с мученической улыбкой сказал Саша, мягко убирая ее руку. Она нисколько не обиделась на то, что он невольно поставил под сомнение ее квалификацию (ничего подобного у него, естественно, и в мыслях не было). — Приляг-ка рядом.
Она спокойно прилегла рядом.
Вдруг он решил быть попроще. Поменьше комплексов, старик! Молодая симпотная баба рядом с тобой, голая, чего тебе еще? Вперед! Он знал, что и это лицемерие, ложь, не такой он простой, душевно здоровый парень, чтобы вот так, запросто, но что еще было делать?! Все-таки лучше, чем молча взгромоздиться и поехать, туды-сюды. Не дорос он до такого, не дорос. И он притянул ее к себе, коснувшись грудью ее груди, поцеловал нежную выемку чуть повыше ключицы, провел ладонью по прекрасным волосам, а сам чувствовал, как ни на что не похожий жар разливается по телу, как там внизу мощно наливается, восстает из ничтожества…
Она резко, моментально отстранилась, кажется, он даже почувствовал маленький, но очень определенный, упрямый толчок в плечо: «Нет».
Очень холодно, твердо. Она смотрела прямо ему в лицо. В первый раз за все это время.
В темных, злых глазах нет ничего, кроме готовности защищаться, раз ты такой оказался. И ни тени испуга. Вздумал хулиганить, так есть кому призвать тебя к порядку.
Он растерялся, он абсолютно ничего не понимал.
— А-а-а… Что случилось-то?
— Нельзя.
— А что можно? Трахать только? — криво ухмыляясь, упавшим голосом.
Он тоже слегка отодвинулся, давая ей понять, что никаких эскапад от него ждать не надо. Она это поняла.
— Можно трахать, лапать, мацать, щупать, — методично, размеренно произнесла она, как на диктанте иностранных слов в младших классах и чуть кивая при каждом слове. Каждое слово произнесено отчетливо, педантично, как новый для аудитории академический термин. Ни тени сарказма или эпатажа, столь здесь ожидаемых. И неожиданно прибавила:
— В махонах не целуются.
Чуть ли не сочувствие послышалось в ее словах, сочувствие к несмышленышу. Но сказано это было, так сказать, в сторону. Замечание в скобках.
— Ложитесь, — точно таким же тоном, как и в первый раз, сказала она, одновременно отрезая, оставляя позади всю эту только что произошедшую ерунду.
А может, уйти? Просто уйти, вежливо откланявшись. Засиделся я у вас, мол. Но он не ушел.
Он лег. Голая, она стояла перед ним. Он смотрел и ждал, что будет.
И тут она вдруг сжала в ладонях обе свои прекрасные сиськи, приподняв их и сблизив, и начала сладострастно извиваться, выгибаться, медленно обводя языком губы, полуприкрыв закатившиеся глаза.
Гос-с-поди Боже ты мой!
Он офонарел. У него даже не сразу достало сил, чтобы попросить ее прекратить это. Прекратить это.
Он мягко взял ее за руку. Что-то стало прямо аж худо.
— Слушай… давай не надо.
Она тут же остановилась. Будто кнопку нажали.
Он, в страхе, чтобы она что-нибудь не сказанула, опередил ее:
— Слушай, может, просто… поговорим?
Он сказал это почти умоляюще. Чтобы она поняла наконец, что он придурок, ну просто придурок, но совершенно же безобидный, ведь ничего же плохого он не сделал, ведь да? Деньги он заплатил и вообще скоро уберется; ему было жутко совестно за этот кошмар, который она над собой учинила, и было совестно за то, что ее извивания произвели на него впечатление, обратное ожидаемому, и он не сумел этого скрыть.
А зачем еще «говорить»? Надо уйти, вот и все. Вежливенько уйти. Но он почему-то не мог.
Она абсолютно не выглядела чем-либо недовольной. Они легли. Места было мало, и он лежал на боку. Она лежала на спине. Его как будто рядом и не было. Он молчал. Она тоже молчала. Осмелившись, он вгляделся в ее лицо.
А глаза-то — больные-больные. Зверь в зоопарке.
Молчание становилось нестерпимым. Он спросил:
— Как тебя зовут? — ожидая, что она ответит: «А твое какое дело?» И впрямь, какое?
Она откликнулась:
— М-м-м?..
Звуком, промежуточным между «у» и «м», как будто очнулась и не сразу поняла, где она и что происходит.
— Марьяна.
— Марьяна, — пробормотал он, как будто припоминая, не знает ли такую, хотя, ясное дело, что знать он ее не мог. И еще что-то как будто начальственное было в этом припоминании, как если бы он разговаривал с подчиненной. Ужасно глупо вышло.
— А лет тебе сколько?
На этот раз — с суровым участием. Перевоспитывать пришел. Даже лучше — святой и блудница. Она — голая, святой — голый, в презервативе и чуть ли не на ней лежит. Сильно.
Нужного тона было не найти. Звучало бы либо праздным приставанием, либо того хуже: как ты до такой жизни докатилась? Даже сочувствие — и то что-то сомнительное в этих обстоятельствах. Но и делать вид, что ничего особенного не происходит, ему тоже было не по силам.
— М-м-м?..
Опять как очнулась.
— Двадцать.
Он еле удержался, чтобы, как окончательный недоумок, не переспросить: «двадцать»?
— А давно ты здесь?
— Три месяца, — что-то быстро прикинув.
— У-гу… А-а-а… ты откуда?
— Из Молдавии.
Ну, еще раз переспроси: «из Молдавии?»
— А какой город?
Она назвала какой-то совершенно незнакомый ему город.
— Это…
Она привычно кивнула:
— Приднестровье.
— Лебедь, — усмехнулся он, сразу выложив практически все свои познания о Приднестровье.
— Был и Лебедь. Были российские миротворческие силы.
Просто констатируя факты, и больше ничего. «Российские миротворческие силы».
— Там у вас вроде как-то хреново было.
— Война была.
Могло бы прозвучать наставительным уточнением: не «хреново», а война. Могло бы, но абсолютно не прозвучало.
— А почему ты тогда не уехала?
— Я не могла. Я тогда в школе училась.
Хорошенькое дельце.
Он подумал, что бы такое спросить. Вспомнил, как она сказала, что у нее болят глаза. Поколебался.
— А что с глазами?
— Болят. Не высыпаюсь. Езжу все время.
— А днем что, не отоспаться?
— Днем надо с ребенком сидеть.
Сконфуженный, он приумолк. Но ей было абсолютно все равно.
— А живешь ты где?
— В Хайфе.
— А почему ты в Хайфе, — он сразу нашел нужное слово, — не работаешь?
— Я там не могу. Там у меня знакомые.
Ну, довольно, ямщик, разогнал ты мою неотвязную скуку.
Он устал от разговора. И решительно не знал, о чем еще говорить, точнее, спрашивать. Она все так же неподвижно лежала, практически не замечая его.
В дверь застучали. «Марьяна!» — раздался глухой женский голос. «Иду!» — Марьяна проснулась на этот раз уже окончательно. Пошевелилась, слегка освободившись от него (было тесновато), вполне шустро села на топчане, повернулась, опустила ноги на пол. Презерватив все еще сидел на нем, он начал было его снимать, но она коротко сказала: «Не надо». Быстро сняла сама, опять же каким-то медсестринским движением, и быстро вытерла то, что упаковывал презерватив, салфеточкой, после чего салфеточку вместе с презервативом бросила в пластмассовое ведро у изголовья кровати.
Мило.
Она быстро одевалась. Он тоже быстро, без задержек. Она оделась раньше и теперь стояла, ждала. Он одевался, как по тревоге. Наконец оделся. Они вышли.
Он подумал, что, может быть, что-нибудь сказать ей, утешить. Не на всю же это жизнь, в конце концов. Но ничего не сказал и сразу понял, что правильно.
Коридор, коричневая лестница, спускание, скрип. Марьяна быстро куда-то подевалась. Он отодвинул коричневый полог и вышел в ночное тепло.
Ярко светила луна. Кусок луны с неаккуратно отъеденным другим куском, поменьше. Пустынная старая тахана без обычной людской суеты, залитая лунным светом. Жутковатое спокойствие ночного кладбища при луне. Темные пивные пятна на пластмассовых белых столах. Хвойно-песчаная рощица поодаль, днем манящая уголком открыточного рая, светлым песком и мягкой субтропической хвоей, теперь видна плохо, теперь она что-то темное, неразборчивое, ничего хорошего не сулящее. Кривая улица, ведущая вверх; пройти ее, мимо бетонных сараев, мимо ночной лавки, мимо пальмы, накрепко вбитой в асфальт, — и очень быстро ты очутишься в другом мире, там, где приличные люди ездят каждый день на работу.
Дикий, степной бунчук пальмы, означающий, что когда-то здесь был разбит половецкий стан.
Сам он сейчас на большой улице, ограничивающей трущобный квартал от нормального города для нормальных людей. Впереди еще, правда, небольшая пограничная полоса — кривая улица с бетонными сараями. Он сидел на никому сейчас не нужной автобусной остановке. Две открытые бутылки стояли рядом, на желтом пластмассовом сиденье. Иногда он мял глаза жестом усталого лектора. Небоскребы горят вверху и справа, на высоте, с высоты. Во фруктовой лавке напротив прозекторский свет освещает масляные поверхности крупных, молодецких апельсинов. Тоже напротив, но левее уже не столь невинная лавка, где весело и проворно орудует арабчонок с сосательными комочками в щеках, он открыто и простодушно улыбается, как дитя-туземец. Компания забулдыг перед лавкой.
Крыса перебежала через дорогу, в полуметре от него. Медленно, тяжело; было слышно, как брюхо шуршит об асфальт. Протрусила через дорогу, как пенсионер.
Ему почему-то вспомнились старухи в переполненных советских больницах, выставленные на своих кроватях в коридор. Одна, помнится, все ныла, все скулила, весь день и всю ночь. К утру померла, и ее увезли.
Да-с.
Тяжелый, от мрачности, от пива, уже хороший, Саша медленно, но твердо пошел назад к людям. Он шел в махон бриют. Тупо шел.
Глаза ему подавай! «Медовые», видите ли. Ему чего-нибудь попроще бы… Выдумал еще — глаза!
В следующем махоне его встретила почти полная темнота. Тетенька средних лет сидела, пригорюнившись, подперев голову ладонями. Больше никого не было. «Это махон?» — недовольно спросил Саша. «Махон», — испуганно подтвердила тетенька, глядя на Сашу из темноты. «Хочешь зайти?» — «Ага». — «Сто шекелей». — «Восемьдесят», — нахально сказал Саша. Она со вздохом согласилась, мирясь с такой уж своей судьбой. В каморке для траханья Саша уже привычно расположился, сидел, голый, на топчане, оглядывая и оглаживая себя, как купчина перед баней. «Ну, что ты? — сказала ему тетенька с мягким укором, как бы даже слегка расстроившись, после того как глянула на его „струмент“. — Значит, в тебе какие-то комплексы есть», — успокаивающе-урезонивающе, как над укладываемом спать ребенком. Она действительно как будто укладывала его спать: он лежал, а она делала какие-то свои приготовления, иногда что-то негромко говоря с южным акцентом. «Увы мне», — сказал Саша и по-дружески попросил ее взять в рот. Что-то он устал за сегодня. Но и просить бы не пришлось. Очень быстро она поставила больного на ноги. Потом он трахал ее, драл, налегая, как гребец на весла. Ее безмятежное лицо с закрытыми глазами, как будто упокоившееся на дне под прозрачной недвижной водой. Таз, расплющенный о топчан. Он слегка даже пожалел, что выпил многовато. А так все проходило нормально, если не считать, что где-то посредине в наружную дверь махона громко и требовательно застучали, забарабанили, заорали в два, не то в три мужских голоса: «Илона! Илона!», а она — безмятежность сразу исчезла с лица, — слегка приподнявшись с подушки, неожиданно громко, зычно, зло крикнула им туда: «Подождите, мать вашу так и так! Я работаю!» — и вернулась в свое прежнее состояние, с теми же безмятежно закрытыми глазами, мягко тронув его за руку: можно продолжать. Он продолжил, немного осталось. Все. «Вот видишь, какой молодец, — сказала ему тетенька, надевая трусы, двигая задом вправо-влево, — пьяный в дымину, а как быстренько».
Такова была их короткая, но романтическая встреча: молодка вынесла красноармейцу воды, и он поскакал дальше.
Ну, теперь-то он успокоился? Отнюдь. Точнее, наоборот. Случка в сарае принесла лишь временное облегчение, а так он, как говорится, аппетит только растравил. Какая-то противная неусидчивость, глубокая саднящая неудовлетворенность только возросли в нем после встречи с этой тетенькой. Расчесал комариный укус. И он уже чувствовал непреодолимое желание еще зайти в махон, такое же непреодолимое, как добавить, если выпил. Нужно прихватить еще денег, плевать он сейчас хотел на деньги. Это близко, но чтобы не скучать в дороге, он еще выпил пива и с собой прихватил. Возвратился в родные края еще пьянее. В махон он решил пока не ходить, а подкопить силы. Провести время, копя силы, он решил в забегаловке на пересечении той автобусной улицы и румынской. Сидел, пил медленно, надо было не наливаться, а то не будешь годен для дела. Негр, неспокойно сидевший рядом (он не сел рядом, а именно подсел, как сразу почувствовал Саша), наконец решил Саше открыться и попросил добавить шекель. Саша, с безумными деньгами в бездонных карманах шорт, решил расщедриться, погарунальрашидничать. Взял негру пива и себе еще — за компанию. Негр пылко благодарил. Поговорили. Негр оказался из Кении. Саша спросил, как там в Кении, оказалось, вовсе даже неплохо; негр как-то даже ревностно защищал Кению. Сам он прибыл в Израиль, чтобы перебраться в Европу, где он собирался учиться медицине. И семья у него здесь (жена, одна девочка и один мальчик). Саша с полным сочувствием слушал. Просто так спросил, сколько тот в Израиле. Оказалось, одиннадцать лет. Вот как? Ну что ж, медицина — дело крайне ответственное, серьезное, поспешность в выборе тут неуместна. Надо все как следует обдумать, взвесить, по крайней мере, еще столько же лет. А в Кении, наверно, не столь уж и здорово. Саше сразу стало как-то неинтересно с негром. Негр, отработав языком свое пиво, тоже поскучнел, еще немножко посидел для приличия и слинял.
Телевизор, установленный наверху, орал в никуда. Саша взглянул в него. Там несколько человек, зло оря, били кого-то, корчившегося на полу, смертным боем. Саша вгляделся и узнал в избиваемом Сталлоне. Потом, уронив голову, Саша долго смотрел на пол, усеянный мягкой ореховой шелухой. Потом еще с кем-то говорил, на этот раз с нашим, из Караганды. (Кстати, только в Израиле Саша понял, насколько огромной, гигантской страной был СССР.) Новый его собеседник малосодержательно рассказывал о былой жизни в Караганде. Саша, решивший, что сил в нем скопилось достаточно, вынужден был мягко его прервать и откланяться.
Он бродил по району, как полуночный таракан по кухне, и, шевеля усами, искал махоны. То их было видно сразу много, то они разом куда-то пропадали. Долго ссал на каком-то пригорке в углу между глухими стенами; держась рукой за стену, он с пьяной тщательностью контролировал, чтобы не попало на башмаки, а то заявиться в обоссаном «Адидасе» было бы, пожалуй, чересчур экстравагантно. Нашел-таки махон, ткнулся туда, там его избранница спросила его тоном строгой и добродетельной супруги: «Ты пил?», он отвечал в том смысле, что да, был грех, душа моя, но прощен он не был, и во взаимности было отказано. Потом он вновь оказался на автобусной улице перед старой таханой и направился проведать арабчонка. «Что-то с тобой не в порядке», — просто и по-хорошему сказал арабчонок, извлекая и открывая ему пиво. «А что со мной не в порядке?» — почти вскинулся в ответ Саша, на что арабчонок ответил: «Не знаю. Что-то не в порядке», улыбаясь еще проще и открытей. «Уже по мне все видно», — тоскливо подумал Саша. Тоска вдруг поднялась в нем, расплылась, как клякса на промокашке. И все из-за этого проклятого арабчонка с его устами младенца. Но Саша решил не поддаваться этому чувству и, чем грустить понапрасну, сделал три добрых глотка, и эффект не заставил себя ждать. Тут же в лавчонке работал еще один, вполне взрослый парень, накачанный, что твой Шварценеггер. «Шварценеггер», — сказал ему чрезвычайно расположенный к людям, переполняемый чувствами Саша. Шварценеггер сурово улыбнулся углом рта, но видно было, что он польщен. Потом Саша обнаружил, что слишком много и противно икает, и, совершенно справедливо рассудив, что не мешало бы поесть, направился к старым добрым вращающимся курам. Там он усидел, ужрал аж целую курицу, уперченную, упряненную. Потом еще махон, там в полутьме передвигались какие-то фигуры, он сидел, ждал, с ним ждали еще пара пацанов с очень славянской внешностью, по говору, да и по виду они были откуда-то из Белоруссии. Малые дети Хатыни. Они возбужденно перешептывались, перехихикивались; ушли, потом опять пришли, долго маячили. Саша выбрал одну блондиночку с лицом глуповатой, но много о себе понимающей учительницы начальных классов. На сей раз пьянство не явилось помехой. Но, надо сказать, долго он проволохался с ней, долго. Переоценил-таки свои силы. Разумеется, стоял из рук вон плохо (о том, чтобы кончить, и говорить не приходилось), гнулся, как пластмассовая линейка; сто раз падал, и сто раз училка восстанавливала его ртом и руками, она оказалась на редкость добросовестным и ответственным работником. Образ противной училки как-то гнусно распалял, но все было никак, он переворачивал и перекладывал ее и так и этак, как подушку во время бессонницы, но безрезультатно; все это почти в полной темноте, среди покачивающихся синеватых отсветов, что усугубляло сходство с поездом, несущимся черт-те куда, в какие-то тартарары; только ее лицо время от времени появлялось, выплывало какой-то цветной заплатой в черно-белом фильме, все такое же, все с той же прохладной провинциальной усмешечкой, что-то такое себе знающей, чего вам, дуракам, недоступно; времени ему не хватило, но у него были деньги и на этот случай, он сказал, что доплатит за еще столько же, она исчезла, а он лежал в темноте, один. «Без проблем!» — услышал он ухарски-приказчичий голос в современном криминализованном исполнении; наконец после тяжких трудов, мытьем, катаньем, не знаю чем там еще, из него слабо, бессильно излилось, младенчик срыгнул на слюнявчик. Он рассыпался в галантных благодарностях, пока она под локоть выводила его. Краснорожий, с липнущими ко лбу волосами, мало чего соображающий, он стоял у дверей бардака, очухиваясь. Он, наверное, сдал лыжную норму.