Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пророк - Павел Александрович Мейлахс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но его уже ждала новая встреча.

Он беседовал с вычищенным, выхоженным, выхоленным, дорого, свежайше одетым негром. Нет, это было не щегольство — это была выправка. Великолепная выправка. Из-под плоскостей очечных дорогих стекол на тебя смотрели умные страждущие глаза. Негр говорил о рабстве, о жестокости и зле, о вековой трагедии черных, о роковой несоединимости черных и белых, о взаимной ненависти и недоверии, о недостижимом братстве. Он говорил то громче, то тише, то быстрее, то медленнее; и глаза его то туманились, то сверкали.

Ишь ты… думал он, слушая все это. Мальчика стоит попробовать…

На всякий случай он заигрывал с меньшинствами. Меньшинства — хорошие цепные псы, чтобы спускать их на существующий строй. Сейчас ни к чему, но мало ли. Он тщательно расспросил негра о его деятельности, тщательно узнал его координаты и местопребывания.

Негр был неглуп. Неглуп и ограничен. Неглуп — потому что хорошо манипулировал объектами, которые хранились у него в голове. Ограничен — потому что этих объектов было слишком мало.

Секунду он чувствовал сострадание к негру с его болью, гневом и жаждой…

У «Мухомора» — самая мощная охранная структура, теряющаяся в федеральных коридорах. Она стала такой его стараниями. Один из относительно великих сих говорил ему: Твои проповеди — про меня. Все мои мерседесы с перстнями — шкура, в которой я прячусь от мира. Шкуру я добыл комфортабельную: если все равно прятаться, так лучше уж комфортабельно. Ты ненавидишь буржуа; я с виду принадлежу к ним, но внутри-то — нет, и я с удовольствием смакую твои проклятия. И знаю кучу народу таких же, как я.

Римский вельможа, тайно исповедующий христианство.

Он ответил тогда: никаких буржуа давно уже нет. Все только притворяются ими. Буржуа остались в прошлом, если не в позапрошлом веке.

Он никогда не понимал, что это значит: «Не может дать в морду, потому что не так воспитан». Что значит — не так воспитан?! Жрать, например, все одинаково воспитаны. Умение дать в морду — это, может быть, самое основное в жизни и есть, а вовсе не, например, учеба. Он чувствовал, что дать в морду — это нечто базовое. А все остальное — наносы. Наносы и нюансы.

Связано с «социальным неблагополучием». Интересное неблагополучие! Да вы что, смеетесь? Да они владыки, аристократия! Делают что хотят. Семью и школу они имели в виду. Они имели в виду все. Это вы называете неблагополучием? Это мы всего боимся. Пришел из школы, где правят они, а дома — уроки, родители. Родители, эти ничтожества… Имеют их круглый год на работе, а дома можно выеживаться над беззащитным. Почему беззащитным? Но у него не хватало духу послать родителей на три буквы. И не хватит, он чувствовал. Своего отца он уже тогда ненавидел, но все равно не мог не признавать его правоту, не признать и не покориться.

Так, боящимися всего с самого рождения, мы и сходим в могилу.

Он действительно думал так, не мог не думать, точнее, не видеть — торчало перед самым носом.

«Я ничего не вижу, но я тем больше слышу. Это вкрадчивый, коварный, едва различимый шепот и шушуканье во всех углах и закоулках. Мне кажется, что здесь лгут; каждый звук липнет от обсахаренный нежности. Слабость следует перелгать в заслугу, это бесспорно — с этим обстоит так, как Вы говорили».

Дальше!

«А бессилие, которое не воздает, — в „доброту“; трусливую подлость — в „смирение“; подчинение тем, кого ненавидят, — в „послушание“ (именно тому, о ком они говорят, что он предписывает это подчинение, — они именуют его Богом). Безобидность слабого, сама трусость, которой у него вдосталь, его попрошайничество, его неизбежная участь быть всегда ожидающим получает здесь слишком ладное наименование — „терпение“, оно столь же ладно зовется добродетелью; неумение отомстить за себя называется нежеланием мстить, может быть, даже прощением („ибо они не ведают, что творят, — только мы ведаем, что они творят!“ [на этом месте он ржал всегда]). Говорят также о „любви к врагам своим“ — и потеют при этом».

Когда он впервые прочитал эти слова, он удивился, насколько давно знает все это…

В кабинете опять неожиданно возник вице. Он его не вызывал. По лицу вице он сразу понял, что тот принес еще какую-то неприятность. Черт, одно к одному…

У «Гаечного ключа» в подвале бациллу бенгальской чумы нашли, без всякого выражения, но очень четко сказал вице и замолчал, ожидая реакции.

(«Гаечный ключ» — еще одна пророческая контора; небольшая, но весьма энергичная, рассчитанная преимущественно на молодежную аудиторию. «Гаечный ключ» постоянно пребывал на грани закрытия из-за своего, как выражались, «политического экстремизма», из-за него же он хронически судился со всеми сразу. «Мухомора» обвиняли в тайном сотрудничестве с «Гаечным ключом», но доказательств не было ни малейших. Только ни на чем не основанные слухи. Было несколько таких контор, сотрудничество с которыми «Мухомору» постоянно инкриминировали — «Черный беспредел», например. Эхо их судов и скандалов доносилось и до «Мухомора», — так что и мухоморным журналистам, и, ничуть ни менее, мухоморным юристам не приходилось сидеть без дела.)

Он молчал в ответ, давая понять вице, чтобы тот продолжал.

Помещение, аппаратуру — все конфисковали. Зачумленное все, говорят, на переработку пойдет.

Он присвистнул.

Вот так-так… Наша мэрия доблестная. Быстро же наш новоизбранный оборзел.

Вице смотрел на него.

А он продолжал рассуждать вслух:

Если у них чуму, то у нас какую-нибудь ветрянку точно найдут. Эк, мать их… В СМях не было еще этого?

Вице отрицательно покачал головой.

По ящику и не будет.

Это понятно. Ну, ладно, спасибо за пищу для размышлений.

Вице ретировался. Он думал.

Да, тут звонком не обойдешься… И мэр-то совершенно чужой — из совсем других недр. Сели они с ним на жопу. Крепенько надо будет подумать. Консилиум, вероятно, созвать. И не тянуть ни в коем разе.

Ладно.

И он вернулся к своим проповедям, которые никак было не закруглить, хотя все уже было сказано. Как надоели они ему! Глаза бы не глядели…

Черт! Еще же нужна статья для Очень Большой Газеты. Вот с чего надо было начать. С ней тянуть нельзя. И перепоручить нельзя, он должен написать ее сам. Вечно у него в делах бардак. Как был раздолбаем, так и остался. Ну, ладно, три-четыре:

…ОБЯЗЫВАЕТ НАС ВСТАТЬ НА ЗАЩИТУ ВЕЛИКОЙ ЕВРОПЕЙСКОЙ КУЛЬТУРЫ. NOLI MI TANGERE — CIVIS ROMANUS SUM. КАК И РИМЛЯНЕ ВО ВРЕМЯ ОНО, МЫ, ЕВРОПЕЙЦЫ, НАСЛЕДНИКИ БАХА, ЛЕОНАРДО, ТОЛСТОГО, ФОЛКНЕРА (И НАС ЖЕ ЕЩЕ ОБВИНЯЮТ В «БЕЗДУХОВНОСТИ»!) ДОЛЖНЫ ТВЕРДО И НЕДВУСМЫСЛЕННО ЗАЯВИТЬ: НЕ ТРОНЬ МЕНЯ, Я — ЕВРОПЕЕЦ. А ТРОНЕШЬ — РУКИ ОБОРВУ. БЛАГОДАРЯ СВОЕЙ ДРЯБЛОСТИ И НАПЛЕВАТЕЛЬСТВУ, ВЫДАВАЕМЫМ ЗА «ТЕРПИМОСТЬ», МЫ СОЗДАЛИ У ЭТИХ ЛЮДЕЙ ИЛЛЮЗИЮ, БУДТО БЫ ОНИ СПОСОБНЫ СОСТЯЗАТЬСЯ С НАМИ, КАК В ВОЕННОМ ИЛИ ЭКОНОМИЧЕСКОМ ОТНОШЕНИИ, ТАК И В ДУХОВНОМ. НА ПОСЛЕДНЕЕ СЛЕДУЕТ ОБРАТИТЬ ОСОБОЕ ВНИМАНИЕ — ОБ ЭТОМ ЧАСТО ЗАБЫВАЮТ СРЕДИ НЫТЬЯ О ПЛЮРАЛИЗМЕ КУЛЬТУР (ТО ЕСТЬ ПРЕДЛАГАЮТ НАМ ПОВЕРИТЬ, ЧТО ТЕЛЕГА НИЧУТЬ НЕ ХУЖЕ «МЕРСЕДЕСА», А ЭЙНШТЕЙН ПРОСТО СМЫШЛЕНЫЙ МАЛЫЙ, КОТОРЫХ В КАЖДОМ ДВОРЕ (НАРОДЕ) ПРУД ПРУДИ).

КОНЕЧНО, НАМ НЕОБХОДИМО ОСТАВИТЬ В ПРОШЛОМ ВЕКЕ НЕЛЕПЫЕ РАЗБОРКИ МЕЖДУ РАСАМИ И НАЦИОНАЛЬНОСТЯМИ, А ОСОЗНАТЬ СЕБЯ ЕВРОПЕЙЦАМИ, ЕДИНОЙ КУЛЬТУРНОЙ ОБЩНОСТЬЮ. СОВЕРШЕННО НЕВАЖНА НАЦИОНАЛЬНОСТЬ ЕВРОПЕЙЦА — ГЕРМАНЕЦ ЛИ ОН, КЕЛЬТ, СЛАВЯНИН ИЛИ АРАБ…

…ЧЕМ БОЛЕЕ ОСОЗНАННО ЖЕСТКИМИ МЫ БУДЕМ СЕЙЧАС, ТЕМ МЕНЕЕ ПСИХОТИЧЕСКИ-ЖЕСТОКИМИ НАМ ПРИДЕТСЯ БЫТЬ В БУДУЩЕМ…

…476 ГОД С ПОСЛЕДОВАВШИМИ ЗА НИМ ВЕКАМИ МРАКА НЕ ДОЛЖЕН ПОВТОРИТЬСЯ…

И вдруг он нестерпимо затосковал. Пальцы, тараторящие по клавиатуре, замедлили свое тараторенье. И стали… Собственно, что планировано на сегодня, сделано. Со статьей для Очень Большой Газеты он явно управится. А на похороны брата еще рано. Передохнем. А проповеди вообще подождут.

Велел подать себе машину.

Шоферу сказал: вот что, голубчик. Съездим-ка в детство.

В какое прикажете?

Да знаешь… Пожалуй, в осеннее…

В осеннее, так в осеннее, бойко ответил шофер.

И они поехали.

Там всегда осень. Осень и тоска. Ему захотелось тоски. Но не этой своей теперешней офисной, конторской тоски, а какой-то другой, освежающей, одухотворяющей, животворящей…

Здесь жили жадные, недобрые частники и милые, интеллигентные дачники. Дачники давно разъехались. Остались только частники. Сказав шоферу: «ну ладно, покеда», он вышел из машины и пошел вдоль дач.

Он шел и узнавал. Такое же опьянение тоской, какое было тогда. Изморозь на траве с утра. Сейчас ее, правда, не было, день был в разгаре. Как он слонялся тогда среди пустынных дач, и какие-то видения оживали в нем, и мир двоился, троился из-за проступающих сквозь него видений.

Деревянные крашеные заборы. Вот, кратко брякнув цепью, где-то пошевелилась собака. Вот кто-то невидимый чистит, должно быть, картошку, он узнал полый, чуть дребезжащий звук упавшей в ведро очищенной картошины. Пока он не замечен.

Но вот хозяин вышел на крыльцо, недоброжелательно его разглядывая. Пялился совершенно в открытую. И тут же завозилась, а потом вскочила и злобно залаяла на него собака. Он знал, что надолго остаться одному не удастся.

Эффект лавины.

Он шел в сплошном лае. Собачья канонада обрушивалась на него справа. Он шел мимо домов, и с каждым новым домом новый хозяин выходил на крыльцо, чтобы посмотреть, а это еще кто? и к предыдущим собакам присоединялась еще одна.

Черноплодная рябина везде. Веская гроздь черноплодной рябины. Как давно он не держал ее в руках! Взять бы в ладонь, почувствовать ее небольшую, но уверенную полновесность. Да нельзя. Чужая. Он шел мимо черной рябины, тоскуя от того, что она так близка и так недостижима. Ладонь тосковала. На крыльцо вышел очередной хозяин — старуха, и, продолжая вытирать ладони о фартук, с близорукой зоркостью стала вглядываться в него. Старуха была старая, но крепкая, простоит она еще столько же, сколько и этот деревянный крашеный дом — старость только лучше это подчеркивала. Он шел дальше. Очередная собака, устремившись к нему, ринулась на свою будку и гулко лупила лапами по ней, не переставая заходиться лаем. Она рвалась выдрать, выкорчевать с корнем цепь, чтобы настичь его и изорвать в клочья, но жестокие хозяева хорошо охраняли его, хороша была цепь, надежна, как все у них.

Человек — препятствие на пути к совершенству.

Да, нес бы я веру Христову! Но я один, что я могу один! Я опоздал. Я хотел бы примкнуть к вере и нести ее. Я рожден, чтобы носить чужое, но чужого не было, и пришлось нести свое. Но нельзя примкнуть к своему.

Христианство — самое прекрасное зло, которое изобретало человечество. Что-что, а христиане умели убивать! Они убьют какую-нибудь тысячу так, как какой-нибудь Гитлер не убьет и миллион. Жалкие кустари-подражатели, брали только нулями, а ноль — все равно ноль, неважно, где он стоит, до или после. Я верну злу его былую красоту! Я презираю кровавых бюрократов двадцатого века, которые всего лишь были жестоки, как средний обыватель, и везучи, как средний обыватель, выигравший «Волгу».

И он увидел самого себя.

Он увидел себя, одетого в какой-то немыслимый средневековый наряд. Он самый главный тут начальник, все обязаны ему подчиняться. И он говорит, громко, властно, и все его слышат: «Убивайте всех, Господь своих спознает». Клочья сажи летают в небе. Солнце светит тускло сквозь сажу и копоть, но по-прежнему нестерпимо для глаза. Оно уже как будто не дает света, осталась лишь его нестерпимость. С ним юноша, его помощник. Он смотрит на его страдающее лицо. Он говорит юному помощнику: Не жалей их. Они поступили бы с нами точно так же. Все мы достойны костра. Что есть истина? Все мы одинаково достойны костра — вот что есть истина. И рано или поздно все мы будем гореть. Борьба идет за то, кому гореть сегодня, а кому завтра. Только ты никому не говори, что я это тебе сказал: тогда попытаются сжечь меня самого, и мне придется сжечь тебя.

Что-то прокаркало в уши: Каркассон!

Учитель с указкой. Он на уроке истории. Часы на руке у учителя блестят так же холодно, как и его очки.

Он дошел до «жигуля», под которым кто-то возился. Почему-то он сробел идти дальше. Да и достаточно он уже прочувствовал. И он пошел назад той же дорогой, так же вызывая лай, только слева и в обратном порядке.

Сел в машину.

Что ж, вкусил, вкусил, сказал он, кривя рот, шоферу.

Теперь назад? спросил шофер.

Так точно, ответил он.

И они поехали. Машинально ехали назад в контору. Он не сразу сообразил, что сегодня делать ему там нечего. Попросил шофера выбросить его на одной из площадей, относительно близко от собора, где состоятся похороны.

А вы как же, пешком? даже испугался шофер.

Да. Разомну кости.

И вышел из машины.

Все. Нет меня. Я отключаю мобильник.

ПРОЩАНИЕ

Он шел по проспекту, нарезанному вдоль тусклыми трамвайными линиями. Проспект был пуст. Серые, тоталитарно-величественные дома были стенами проспекта. Они не были построены из кирпича или из камня; каждый из них был высечен из цельной скалы. Когда попадаешь на этот проспект, только видишь его, моментально хочется пить. Сохнут губы, глотка. Только среди ржавых, давно не используемых трамвайных путей было немного дикой, спутанной травы. Зеленая соседствовала с прошлогодней, высохшей. Проспект был пуст, только бабка брела впереди. Бабка согнулась каргой под грузом тяжелого мешка, который она несла на спине. Мешок был сер, а бабка была черна. Но так же сер был и ее платок. Он подумал, что у него кончаются наличные, подошел к банкомату и снял немного. Похороны начнутся часа через два. Так что у него пока было свободное время.

Он дошел до небольшого сквера и присел отдохнуть. Он вспомнил о доме отдыха, в котором он был вместе с матерью, о чесночном соусе, о клопоморе, попавшем в харчо, он лежал и блевал целый день, и не мог переносить чеснок с тех пор, все это напомнило ему о линии фронта через Гумисту, о страшных небритых сванах; о колючей проволоке, рвущей мясо. По комнате, где они тогда жили, бойко побежал членистый, весь из члеников, панцирный, поблескивающий скорпион.

Ангелочки на соборе перед сквером казались ему нехороши. Что-то развратно-пухлое было в них. Столь их ранняя развращенность показалась ему омерзительной. Он встал и опять пошел. Мучительно хотелось пить. Свернул с проспекта при первой возможности.

Площадь с фонтаном. Он опять присел передохнуть. Что-то плохо ходилось сегодня. Самсон раздирал пасть льву. Изо рта льва прерывисто, конвульсивно прыскало, вызывая неприличные ассоциации. Самсон казался сделанным из округлых булыжников. Тени мягко подчеркивали рельефность. Лев с унылой покорностью раззявил пасть, как на приеме у ухогорлоноса. Вода напоминала о жажде. Он подумал, что «угоголонос» — имя древнего царя, жестокого завоевателя. Ухогорлоносор.

Он вспомнил, что здесь неподалеку есть кафе, и направился туда. Свернул на знакомую улицу, самый короткий путь, но всю улицу заполонили пожилые мужики, одетые явно слишком тепло, распаренные, вытирающие лысины шарфами. Он пробирался сквозь них некоторое время и свернул в ближайший переулок.

Он увидел растянувшуюся по тротуару, шедшую под серой стеной процессию туристов. Они норовили на ходу выстроиться в шеренгу по два. Впереди них, на некотором расстоянии, шла экскурсоводша, неся на палке знак «7», обращенный к ним. Она несла его, как факел. Она молчала. Туристы тоже.

А вот с этим переулком ему повезло. Кафе, телевизор.

Он взял мандариновой воды и сел за столик. Одна стена была аквариумом, подсвеченным куинджиевским свечением. В аквариуме быстро, легко шмыгали чуткие рыбки. Они были прекрасны. Они были бабочками подводного царства. Отдохнуть душой на них. Продлись, продлись очарованье… Нет. Все. Я уже не вижу бабочек, я уже высосал их, и жадно ищу глазами, чтобы еще высосать, но ничего нет. Только эта вежливая, вышколенная буфетчица за стойкой. Настолько вышколенная и выхолощенная, что ее почти и нет. Сквозь нее можно видеть совершенно свободно. Бутылки наливаются винами за ней. Вина скапливаются и настаиваются в бутылках.

Скапливается и скапливается во мне отвращение, как грозовые тучи у горизонта. Сейчас что-то взорвется во мне, и я погибну, захлебнусь в потоке отвращения. Оно затопит не только меня, оно затопит весь мир. Дерьмо из засорившегося унитаза, дерьмо, вспухлое, утоплое дерьмо моей души.

В какую такую игру играют эти рыбки? Как они носятся! Какая-то непонятная командная игра. Он всматривался в аквариум, чтобы постичь тайну этой игры, но тайна так и осталась тайной для него.

Через несколько столиков от него сидела дама под вуалью. Это была та самая дама, изображения которой висели в каждом доме, когда он был ребенком. Один раз она чуть приподняла вуаль, и он увидел очаровательную родинку возле угла рта. Да, это та самая.

Из телевизора пел русый кудрявый розовый молодец. Красивый, похотливый голос, сдобренный нежным жирком. Что-то было подлое в его лице, голосе, во всем.

Еще здесь был красавец-брюнет в белой рубашке и черной жилетке. Глубокие порочные тени лежали под его печальными глазами.

А прямо перед ним была могучая спина. Мужика лет за пятьдесят с широкими покатыми плечами, в бесформенном свитере на расплывшемся торсе, и эта бесформенность только лучше сообщала всем видящим его, сколько полезной мощи в этом еще не старом теле.

Он сидел, медленно пил мандариновую воду и думал.

Я вижу все черным. И я торгую чернотой. Я могу жить только питаясь страданиями других. Мне делается легче, только когда я вижу, что и других я ввергаю в отчаяние. Я — чумная крыса, порожденная нечистотами. Я кусаю других своими чумными зубами, потому что иначе эти зубы прорастут мне в мозг и убьют меня самого. Вот такая дилеммочка. Как же мне жить? Избавить мир от своего присутствия? Это было бы честнее всего, потому что живой я могу только паразитировать на чужих страданиях и разносить чуму.

Людям — горе, мне — барыш. Смуты, войны. Катастрофы внутри и вовне. А я только жирею от этого. Чем хуже для других, тем лучше для меня.

В детстве его часто не то чтобы дразнили, но чуточку иногда прохаживались насчет его «упитанности». Но его почему-то выделил один, Грыжа, довольно-таки авторитетный человек, и просто шагу не давал пройти.

Грыжа был не из их двора. В тот двор надо сначала было идти вдоль путей, а потом по лесной, но заасфальтированной улице, дачи маячат из-за деревьев. Можно было туда и не ходить, но очень уж хорошо там было, если бы не проклятый Грыжа. Но тот был и старше, и крупнее. Он боялся Грыжу. А тот наглел все больше и больше.

Грыжа и еще кто-то, кажется, Парамон играли в шашки что-то такое Грыжа сказал и вдруг он понял, что теперь уже не боится Грыжу и трахнул его доской со всей силы, отлетел один угол от доски, на котором она держалась, неэффективно, но безошибочно, но надо все же было не этой легкой доской, Грыжа ринулся на него быком в красном свитере, и он моментально получил от него прямой в рыло и он все махал руками, которые пропадали, которых уже не было почти, и все больше заполняла его огромная мысль о передышке, о передышке, о передышке секундной, любой ценой, но это значило сдаться, и вдруг его подхватило второе дыхание, не легких, не неизвестно чего, а второе дыхание ненависти, непослушания, упрямства, он почувствовал себя как на Луне, где все весит в шесть раз меньше, даже не на Луне, а в каком-то огромном странном пространстве, где он ни вверху, ни внизу, где он нигде, и он вдруг кинулся под ноги Грыже, схватил за ногу и оторвал ее от земли, продолжая бодать, Грыжа, оставшись на одной ноге, завалился, пытаясь увлечь и его, но он, вмиг сообразив, ляпнул тому в морду пятерней — кулак не было времени сжать — и мгновенно почувствовал ощущение слюней и соплей на ладони, и Грыжа его не держит, нога! он дал коленом что есть мочи тому в харю, уже на лету сумасшедше обрадовавшись, что не промажет, колено долетит, куда надо, брызнуло из расквашенного помидора, и Грыжа исчез, стал плоским, лежачим, он испытал идиотическую микросекундную эйфорию, что теперь можно его будет бить, бить, топтать и рвать, но тут же и мгновенную острую тоску, что это будет нарушением кодекса драки, точь-в-точь такая же тоска при пробуждении от прекрасного сна, но он запомнил навсегда, как нужно бороться со страхом, он запомнил это жуткое ощущение свободы — можно все, дай волю, не сдерживай, не думай, забудь о себе, и страх уйдет, и еще он навсегда запомнил эти слюни, слюни, сопли и слюни на ладони и ссадины от зубов на костяшках.

Эта драка, помнится, сильно подняла его авторитет.

Не дали добить. Не дали.

Зачем мне притворяться, что мне жалко Грыжу? Мне ведь его совершенно не жалко. Для чего мне притворяться, что я не хочу убить его? Я хочу. Я и убил бы, но меня посадят.

А кто я такой, чтобы судить? Но я и не сужу. Я просто убиваю того, кто мне не нравится, вот и все. Судить — значит, апеллировать к какой-то внешней норме, но мне не нужна никакая внешняя норма. Я просто убиваю, потому что так хочу. И совершенно понятно, почему хочу. Парамон мне нравится, и мне совершенно не хочется его убивать, а Грыжа мне ненавистен, поэтому я и хочу его убить. Тигр, говорят, раз отведавший человеческой крови, становится тигром-людоедом.

Тогда я впервые очень явственно расслышал: УБЕЙ СВОЕГО ВРАГА!

И я понял соблазн ненависти — она освобождает от страха. Любовь, если она сильна, освобождает от страха за себя, но не освобождает от страха за того, кого любишь. А вот с ненавистью все хорошо.

Страх — самое страшное. Ненависть освобождает от самого страшного.

ВЕЛИКОЕ ОСВОБОЖДЕНИЕ УБИЙСТВА…



Поделиться книгой:

На главную
Назад