Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пророк - Павел Александрович Мейлахс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Павел Мейлахс

ПРОРОК

УТРО

И в дорогу далэку Ты мене на зори провожала…

Яичница на сковородке трещала, стреляла, лопалась, взрывалась. Она вскипела шипением и треском напоследок, при отделении от сковороды, но плюхнулась в тарелку, затрепетала и стихла.

Два яйца в яичнице были двойни. Было четыре маленьких желточка и один большой.

Он бродил по обширной светлой кухне. Белел кухонный шкаф, тумбочка, еще что-то кухонное (пенал?), еще что-то кухонное и еще что-то кухонное. Там, в белом, в кухонном, хранилось много посуды и приспособлений для еды, терки, молки, выжималки. Это все подарили ему любящие поклонницы. Они очень ему сочувствовали, глубоко понимали, каково ему тут одному, и надарили ему все это. Он и не знал, что в этом белом, кухонном. Вот уже двадцать лет все у него лежало на старой полочке (тоже, правда, белой). Перед тем как дожарилась яичница, он бродил по кухне. В белом медленно появлялись его смутные отражения, по которым было невозможно восстановить человека. Появлялись они не сразу, а неохотно, постепенно проступали, даже когда он стоял на одном месте. Отражения были недовольны, что их потревожили. Он двигался, и отражения так же медленно и неохотно пропадали с гладких, белых, блестящих поверхностей, медленно, как исчезает с таких поверхностей надышанное пятно пара. Над раковиной холодно, нержавеюще блестели тоже какие-то кухонные приспособления. Висели стамески, долота, сверла, дрели, плоскогубцы для еды. Хуже: скальпели, катетеры, секаторы… Иногда он хмуро смотрел на них, они в ответ смотрели на него так же. Они были тоже, естественно, подарены и непонятно для чего нужны. В недрах квартиры стояли дареные шкафы с чем-то дареным в них. С чем, понятно, неизвестно.

Это был, как говорили, спятивший подводник. Может быть, врали. Говорили, что однажды он чуть не утонул в своей подводной лодке. Этот подводник часто наведывался в туалет и прислушивался, наклонив голову, как журчит в унитазе вода. Туалет в таких заведениях на всякий случай незакрывающийся. И подводник то и дело торчал там. С наклоненной, очень внимательно прислушивающейся головой. Что-то такое он слышал в журчании воды, лишь ему одному ведомое. Лицо его было совершенно бесстрастно. Какие-то оттенки, оттеночки журчания, которые он изучил, как никто. Но все ему было мало, все еще он что-то недопонял, самое последнее. Все, что есть в мире, — это журчащая вода; в этом — истина, с каких-то пор открывшаяся ему. Но еще оставалось много чего такого в журчащей воде, что было ему пока неведомо; что ж, он постигал, постигал, неуклонно приближаясь к истине. Хорошо, что он пожизненно очутился в этом месте, ничто постороннее не отвлекало…

Он с трудом глотал сытную яичницу. Водил круговыми движениями хлебной коркой по дну тарелки, вымакивая растекшийся, застывающий желток. Жуя последний пропитанный хлебный комок, увидел в окно, что солнце ненадолго вышло. Крыша дома напротив озарилась. Ему захотелось согреть, подрумянить замерзшие руки над этой крышей.

В квартире холодно. Термометр застыл на +13.

Как неохота идти в контору.

Я кажусь себе циркачом, разрывающим цепи. И с каждым днем, с каждым разом кажется, что не разорвать. Но нет, разорвал пока. Живи до следующего раза. А вот сейчас точно не разорву. Но нет. Разорвал. Живи пока. Живу я пока. А дальше? Цепь все та же, но я слабее. Вот так когда-нибудь и не разорву.

Висишь над пропастью и чувствуешь, что силы кончаются в руках, когда-то они кончатся, а спрыгнуть нельзя, а залезть невозможно.

Он смотрел на окна противоположного дома. На подоконниках там стояли больничные цветы в горшках. Иногда там появлялись женщины в белых халатах. Медсестры, уборщицы. Он представил, как там сейчас скрипит по линолеуму тряпка на швабре. Дребезжит и скребет с визгом по полу случайно задетое ведро с грязной водой, в ведре заходили ходуном волны, одна не удержалась в его границах и хлынула через борт на пол. Размашистая водяная клякса на полу. Да-а-а чтоб тебя! Он прекрасно знал, что происходит сейчас в доме напротив, ему не нужно было заглядывать внутрь. Он знал, что за столиком в только что вымытом, блестящем и даже немножко отражающем своим линолеумным полом коридоре трое играют в дурака. Он может пойти туда, сказаться больным и подсесть играть в дурака четвертым. Можно будет пара на пару. А кто будет его партнером? Олег Иванович с седыми боцманскими усами, с белыми куриными волосами на груди? Или тот худой, больной парень, которого зовут не то Витек, не то Санек (именно имени этого второго он точно не знал, а так он знал о них все)? Витек (Санек) излежался по больницам, в разных городах, в разных странах, имеет богатейший опыт. Но болезнь все грызет его изнутри, и, похоже, плохо дело… Но замашки бывшего франта и сердцееда еще немножко остались. Он говорит, кривя рот, как человек, знающий подлинную цену вещам. История его жизни — это история болезни какой-то кишки в нем, которую и не вырезать, и не вылечить. Вдруг Витек кому-то в зале для телевизора: Во! Сделай погромче! Эту тему мы с ней напоследок слушали. Я тогда в армию уходил, на следующий день. Всю ночь они танцевали под нее. Тема поражает своей бледностью, банальностью, безвкусицей, бездарностью… Жаль, что ничего лучшего тогда не нашлось. Он бы так его понял, так бы ему посочувствовал! Но кого еще можно выбрать в качестве своего партнера? Остался один — серьезный Анатолий. Может, с ним? У него свитер черное с красным. Анатолий все знает. Как была проведена китайская земельная реформа, как вязать морские узлы, как была основана Иордания, как лучше всего заваривать чай, какую квартиру и в каком районе города лучше покупать. Хорошо играет в преферанс. И в дурака, естественно. Не лечат, а калечат, говорит, вздыхая, Олег Иванович, роняя козырную шестерку.

Хорошо в больнице.

Ноги стыли на резиновом полу. Он подумывал о том, чтобы надеть шерстяные носки. На полу в правильном порядке были изображены холодные, абстрактные цветы с множеством углов. Он поставил тарелку из-под яичницы в раковину, залил ее водой, вытер руки. Посудное звяканье.

Парк культуры и отдыха. Лето. Сад. Вечер. Закат. Пыль. Духовой оркестр. И, вслушавшись в духовой оркестр, он вдруг ясно понял, что за свободу можно платить только смертью, по-другому не бывает. Свобода или смерть. Точнее, свобода и смерть. Он выбрал свободу, но до чего же не хочется умирать! Он стоял и впитывал в себя и этот закат, и этот оркестр, и эту летнюю пыль, впитывал как только мог, как будто умирать нужно было прямо завтра. Какие-то слезы подступали изнутри. Какая-то тягучая ностальгия.

Свесившийся букет алых цветов на рояле, дорожка, усыпанная кленовыми листьями, силуэт гениального негра, который уже знает о тебе все, негр погружен в вековую дрему, как гора, проступающая из морской мглы, все, пора и вставать, пора и честь знать, все вдруг встали, посерьезнев.

Жаль. Жаль.

Солнце почти уже село. Парк остыл, притих. Появился, а может, просто стал ощущаться ветер, стало зябко. Почти нет людей. Он стоял и смотрел на темные листья и сглатывал комки один за другим. Много еще листьев, на него хватит.

После еды надо было пить кофе. Это займет десять минут. Он насыпал в чашку много растворимого кофе и плеснул туда кипятка. Потом размешивал. Он чувствовал, что согреться снаружи невозможно, но можно немножечко согреться изнутри этим шаманским зельем, которое, как известно, пьют для согрева народы Крайнего севера. Он пил без молока и без сахара, чтоб было горько, едко, почти больно.

С дымящейся чашкой он шагнул в темный проем, отделявший кухню от квартиры, и, после того как некоторое время он шел в полумраке, он оказался в своей комнате. В своей, единственной. Число комнат в его квартире росло по мере того, как он жил, но эта комната было у него всегда. Это была его комната. А сколько комнат в остальной квартире, он даже не знал.

В его комнате к обоям была приколота булавкой его детская фотография. Ему лет десять. Наверно, еще родители ее повесили, а он так и забыл ее на стене.

Ради этого утреннего кофе он и вставал каждый день. Это мои десять минут. Мои. Нет меня сейчас, нет! Ни для кого!

Как только вошел в комнату, машинально посмотрел на телефон. Никого нет. Когда я поднимаю трубку, там уже заранее короткие гудки. Всегда. Но мне ведь, вроде, никто и не нужен? Не нужен. А откуда тогда это нытье?

По лобовому стеклу струи, струи, русла, русла, все новые и новые. И дрожащие капли, недостижимые для расчистки. Иногда редкие расплывшиеся огни в дожде. Водитель начал крутить свою шарманку на двери, и дверное стекло поехало вниз. Сразу обдало запахом леса при дожде, и звуков стало больше. И даже не то чтобы больше, они посвежели, по ним как будто прошлись влажной тряпкой, и вместо тусклых пыльных звуков стали новенькие, блестящие. Звук шин особенно запомнился ему, и еще мгновенно налетающий и так же мгновенно смолкающий рев встречных машин. И на него нахлынуло такое блаженство, что вся «борьба», вся «сила», вся «воля» показались ему чепухой, микроскопической чепухой; ради этого леса, дождя, запаха и звука и стоит жить, уйти навсегда расстаться.

Он медленно прихлебывал это едкое, горькое, черное. Кофе проходил внутрь и слегка пригревал потроха. Совершенно не возбуждало, не бодрило, наоборот, он весь как-то туманился, сникал.

Зазвонил телефон. Он окаменел от ярости. Потом резко встал. Прервали посреди кофепития. Нет им прощения. Тихо, глухо, чтобы не заорать, он сказал: але.

Ошиблись номером. В последнее время ошибаться номером стали все чаще. Полузнакомые голоса спрашивали о полузнакомых, давно ушедших именах. В этот раз спросили ту, которая походила на ту даму, которая продавала черешню там, где они когда-то были с матерью в доме отдыха. Он вспомнил плосковатое веснушчатое лицо той дамы, дававшей им черешню, ее заплывшие женские бицепсы, пыльные загорелые ноги из-под зеленого в горошек сарафана. Он, разумеется, понятия не имел, где она сейчас.

Он стоял, тупо держа в руках трубку, настойчиво подающую короткие позывные. Потом, вздохнув, положил трубку назад.

Но не успел он как следует устроиться, как телефон зазвонил еще раз. Он некоторое время помедлил, давая тому последнюю возможность одуматься. Потом снял тапок, прицелился и что есть силы метнул его в телефон, рассчитывая, что тот отъедет за край стола и упадет. Так и произошло. Телефон грохнулся с мерзким дребезгом, смолк.

А если это по делу? Но у него нет никаких дел, кроме конторы, а из нее позвонить не могли, потому что все знали, какая страшная кара ожидает их, если они осмелятся потревожить его утром; он был их Страшный Начальник.

Поклонницы принесут новый телефон.

Какого хрена звонить, я не понимаю. Я вот никому не звоню. Только по делу. А так вот просто взять да позвонить… не понимаю я этих людей. Вот что значит делать нехрен. Идиоты.

Бабушка, а как звали твоего первого мужа?

Алешка.

Он закурил еще одну, пытаясь нахально, искусственно затянуть процесс кофепития. Как последняя перед петлей.

Но тут ему пришло на помощь Первое Утреннее Видение.

Было прохладно. Он чувствовал ночной летний холод. Он стоял на холме. Было темно. Но вдали он увидел город; город был хорошо освещаем солнцем из прогалины среди ночного неба. Белые купола светились, православные золотые кресты горели. Город был обнесен белой стеной, он был совершенно отдельным, не далеко и не близко. Он чувствовал себя завоевателем, взошедшим со своей дружиной на холм; он должен завоевать этот город, но у него вдруг пресеклось дыхание, он забыл и про дружину, и про завоевание, и про себя. Минуту он стоял так. Город светился где-то там. И он бросился лицом в холодную ночную траву, в росу, и пот зашипел на лбу…

Кофе кончился, и одновременно сигарета. Он тыкал и тыкал хабарик мордой в пепельницу, приговаривая: Сдохни, гад! Сдохни, гад! Сдохни, гад! У хабарика сломана шея, и он уже больше не дымится, но он все равно еще несколько раз ткнул, разорвав, размахрив его на конце.

Он стоял перед раковиной, перед зеркалом и брился. Второй раз за день он увидел себя в зеркале, и опять потянуло гниловатым холодом из погреба. Он брился и видел себя, бессмысленно мигающего, жмурящегося, видел свое дергающееся лицо.

Под носом он обнаружил гитлеровский прыщ. Он косо прижал ладонь к лысине, желая получить гитлеровскую челку. Он и так бледен, теперь надо сделать лицо еще более больным, мертвым. Получилось немножко похоже. Почему нет медицинского термина «лицо фюрера»? Есть же гиппократово лицо.

Он сбрил прыщ, и чуточку крови растворилось в пене.

Во сне он прикусил язык. Теперь во рту была болезненная мягкая шишка. Было пребольно, когда он задевал шишкой края зубов, особенно один край, острый, шершавый. Он высунул язык, стараясь разглядеть, где там болит. У него язык был весь обложен желтым, совершенно непристойный язык.

В одном ракурсе вдруг проступило сходство с отцом. Он вздрогнул, дернулся. Сходство исчезло. Как он отвратительно похож на меня, подумал он.

Убить себя? Так я убью и отца.

Он толком ничего не помнит. Были в гостях. Остался в памяти очень длинный стол с яствами, импозантные портьеры, создававшие в комнате комфортабельный полумрак. А на кухне были часы с гирьками и кукушкой. Он сломал часы; кажется, он сделал что-то не то с гирьками.

Сломал часы и надругался над кукушкой.

Хозяев дома не было, но были родители. Он часами томился, понимая, что неисправность часов будет обнаружена и будет совершенно ясно, хотя бы методом исключения, кто их сломал. И он пошел в ту комнату, признаваться отцу. Надо признаться самому, прежде чем поймают, иначе твой грех не простится никогда.

Что-то сказал отцу, отец что-то ответил.

Не помню, что это был за разговор очень короткий.

Сейчас я тебя буду лупить, сказал отец.

И я тебя, пролепетал он, падая в бездну ужаса.

Потом отец, таская его по комнате, бил его ладонью по заднице, абсолютно не больно. Но неважно, он тонул, захлебывался в ужасе. Он не помнил, когда это кончилось. Не помнил и не понял, что кончилось.

А еще: один раз его всего изваляла в снегу собака. Она лаяла, и даже не сказать, чтобы как-то особенно злобно. Она ни разу его не укусила, просто сшибла с ног и принялась валять. Соседские мальчишки смеялись. А он тонул в ужасе точно так же, как тонул в ужасе в этой истории с часами с кукушкой. Он был весь в снегу, со снегом за шиворотом, снегом в валенках, хотя это было совершенно неважно.

С тех пор собаки внушали ему панический ужас.

И отец внушал ему панический ужас.

Но отца, в отличие от собак, он уважал. Преклонялся, боготворил, трепетал. Отец прав всегда. Собственно, его суждение и было критерием истины.

А лет с четырнадцати он ловил себя на мысли, что втайне он хочет убить отца…

Потом он мыл руки зеленеющим яшмовым мылом, серой, горячей, должно быть, очень невкусной водой. После того как вытер руки, некоторое время стоял, глядя в пол. Вода лилась. Он выключил ее.

За окном пошел редкий снег. Вьющиеся мелкие сухие снежинки, взвешенные в воздухе, каждая сама по себе. Они не падали, просто летали, болтались.

Раз в неделю какая-то женщина приходила убирать у него.

Уйти на работу не удалось. Еще успею. Он пошел гулять по своей необъятной, пустой квартире. Пытался найти шерстяные носки, но не нашел. Нашел другие, старые, малиновые, дырявые.

Он не ходил по квартире, он медленно выгребал в маленькой плоской лодчонке, медленно плыл в утренней дымке. Медленно он озирался по сторонам. Он осматривал комнату. Потом начинал искать переход в следующую. Иногда перехода было два. Один раз он попал в цикл, и только с четвертого раза осознал, что крутится по кругу. Старые носки мягко шаркали по паркету. С трудом натянул на носки свои тупоносые шлепанцы.

В некоторых комнатах было темнее, в некоторых светлее.

Куда бы он ни ступал, везде вдоль стен стояли деревянные параллелепипеды мебели, со стеклами и без, безмолвствовали закрытые шкафы и комоды. Они тускло, фальшиво блестели позолоченными замочками. Полупустые полки с книгами, пластинками, везде пепельницы с зажигалками возле них и с начатыми пачками. Все зажигалки были одинакового, абрикосово-желтого цвета. Таков был цвет его зажигалок.

В некоторых комнатах стопки пластинок и книг были разбросаны прямо по полу, они попадались, обнаруживались так же случайно, как когда-то давно упавший с сигареты пепел или выкинутый пакет из-под чипсов.

В одном темном переходе между комнатами он споткнулся обо что-то и чуть не загремел, но схватился за близкий косяк и устоял. Что это было? Вроде книги, судя по звуку — сначала глухому стуку, потом утихающему, уезжающему шуршанию. Это были репродукции Фра Анджелико и «Сборник задач по начертательной геометрии». Задачник был книгой брата жены брата, который когда-то приехал поступать в вуз, он забыл ее здесь по пьяни, потом года три звонил, договаривался, как бы ее забрать, лет пять назад перестал звонить.

Все дальше и дальше он шел. Комнаты становились все более пустыми, все менее знакомыми. Мебели все меньше. Неизвестно, когда он был здесь последний раз.

В одной такой комнате он увидел одинокую пластинку, лежащую на полу. Изодранный старый конверт, с какими-то старыми детскими каракулями на нем. Он присмотрелся к конверту. Да, это его собственные каракули, сделанные, когда ему было года два. Вынул саму пластинку, взял за ребра. ВИЛЬГЕЛЬМ ФУРТВЕНГЛЕР. П. И. Чайковский. Симфония № 6, «Патетическая». Берлинский филармонический оркестр, 1938 г. 1933 < 1938 < 1945. Как смешно. Еще немного, и эта пластинка не смогла бы появиться, и сейчас бы он ее в руках не держал.

Он набрел на комнату, где он точно ни разу не был. Мебели не было. Обои со следами побелки, измызганное известью ведро, какая-то затвердевшая строительно-рабочая ветошь. Посреди комнаты, в дымящемся свете, на полу стояла пепельница. На ее дне был изображен Нотр-Дам. Немного светлого пепла лежало в ней, нет даже окурка. Он обошел пустую комнату. Пожал плечами и побрел назад. Комната как комната. Пока что она еще не успела обрасти мебелью изнутри.

Бредя, переходя из комнаты в комнату, он вновь очутился на кухне. Притворяясь, будто не понимает, что делает, он включил электрочайник, который сразу же устрашающе зашумел; щелкнул и смолк, издав некое примирительное, сходящее на нет бурчание. Он опять сыпанул кофе и опять плеснул воды. Пошел в свою комнату. В комнате, все так же притворяясь, будто не понимает, что делает, подошел к полке. И заиграл Брукнер.

В конце концов, подумал он, сегодня день необычный, и можно сделать исключение. Не каждый день у тебя умирает брат. А в конторе можно будет показаться ненадолго; и так, и этак много он сегодня не успеет.

Он утешал, уговаривал себя и, кажется, уговорил. Не до конторы, черт с ней. Хотя до конца не уговорил; он понимал, что прогуливает.

Брукнер звучал. Очень громко; дребезжали стекла в серванте, и посуда стучала зубами.

Вдруг Брукнер мощно тронул свою лиру, которой являлся весь оркестр, на трагическом низком аккорде. Он куда-то взмыл, и тотчас же кто-то начал отсчитывать в нем стихотворение: «душа моя мрачна скорей певец скорей»…

я слез хочу певец

Перечисление стихотворения заняло секунду, и слезы воспоследовали, из него брызнуло, как из игрушечной резиновой брызгалки. Струнные куда-то делись, сейчас перед ним темной массой толпились, теснились духовые.

Брукнеровское адажио. Не отдых, но отдохновение после битвы. Сон Бога. Он брел через Брукнера, как вброд. Только война рождает отдых. Хайль Брукнер! Завтра принадлежит мне. Брукнер звучал, меняя ему кровь, изменяя вкус слюны во рту. Зеленое поле и белые скалы. Лучезарное солнце. Мечта о рае, мечта о конце войны, без которой, однако, нельзя жить.

Адажио ослепительно завершилось, но еще некоторое время скитался, моля, его призрак.

Поперла катастрофа скерцо.

Поднатужился какой-то бас в оркестре, симфония въехала в басовую рытвину, что-то хрюкнуло, и левая колонка лопнула. Он стоял, оглушенный этой внезапной половинностью звучания симфонии, рассеченной вдоль. Он ожидал увидеть огонь и дым, но их не было. Одинокая колонка звучала бедно, фальшиво. Глупо улыбаясь, он выключил.

Истерзанный брукнеровским отдыхом, он опять пошел на кухню, потому что надо было куда-то пойти. Но из кухни сразу же отправился в прихожую — контора ждала его.

Он уже уходил, но тут путь ему пресекло Второе Утреннее Видение: наперерез ему уверенно шла заграничная молодая телка из журнала, по плечам рассыпаны желтые волосы, молодые титьки уверенно прыгают в майке, загорелые мускулистые ноги, теннисная ракетка в руке, — и он услышал упругий удар волана о ракетку, увидел слепящий горячий песок, искрящееся голубое море, лежачую орду загорающих людей на полотенцах, тенты… Он остолбенел на миг. Но видение исчезло, и он пошел дальше.

Вышел из своей квартиры.

Спускаясь по лестнице, он вспомнил приснившийся ему сегодня сон. Ему снился его старый учитель рисования. Он умолял учителя признать, какой великолепный художник Эдуард Мане, но учитель брезгливо отмахивался: барахло твой Мане, то ли дело Моне, а он говорил: я имею в виду Эдуарда Мане, а учитель отзывался: ну да, барахло твой Эдуард Мане, а я говорю о Клоде Моне. Он умолял учителя, заклинал, но тот все издевался. И никак все было не выпутаться из этого. Весь дальнейший сон он проползал по тяжелой, густой земле. Сверху его неотступно преследовала ноющая, нудная виолончель. Вверх глядеть было нельзя, хотя мучительно хотелось. И он все ползал, глядя в это коричневое, густое, тяжелое. Виолончель тянула из него жилы, переедала ему плешь.

Глубоководные рыбы, почему вы такие уродливые, страшные?

Если бы мы не стали такими, то мы бы погибли. Так что извини.

Но теперь-то вы уже можете подняться повыше?

Когда-то могли, но теперь уже не можем: нас разорвет изнутри.

Он вышел из своего подъезда.

Осторожно! Ротвейлеры в моде! И пулеметы.

Было не по себе стоять одному в этом огромном пространстве. Правда, он дышал холодным свежим воздухом. Это плюс.

Но уже машина подана. Она подкатила к его парадному, колыхая ледяные лужи. Стала, естественно, в лужу, чтобы пришлось перелезать через нее, для того чтобы попасть в машину. Он добросовестно перелез. Экий ты тупой, братец, со злостью подумал он про шофера. Шофер сидел как ни в чем не бывало. Он было хотел зло сострить, но тут ощутил волнующий с детства запах бензина и ничего не сказал. Вернее, сказал другое.

Ну, как дела, братец?

Какие у нас дела… Так, помаленьку.

Ну-ну. Трогай, что ль.

И они поехали.

Город, по которому они ехали, был полон каменных серых домов, украшенных виньетками — где полегкомысленнее, где помрачнее, где посовременнее, где постариннее, где потемнее, где посветлее, где пороскошнее, где поскупее. Он был полон соборов, площадей, мостовых, асфальта, небоскребов, готических замков, аккуратных мещанских домишек, памятников архитектуры, смрадных трущоб, офисов, контор, представительств, музеев, обменных пунктов, супермаркетов, кафешек, пивнушек; центров труда и центров досуга, центров жизни и центров смерти, центров радости и центров горя; заносчивости цивилизации и мудрости веков; что ни придумай — все было в этом городе.

Они ехали по его улицам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад