Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Четыре я Константина Симонова - Борис Александрович Панкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Семь километров северо-западнее Баин-Бурта

И семь тысяч километров юго-восточней Москвы,

Где вчера еще били полотняными крыльями юрты, —

Только снег заметает обгорелые стебли травы.

Степи настежь открыты буранам и пургам.

Где он, войлочный город, поселок бессонных ночей,

В честь редактора названный кем-то из нас Ортенбургом,

Не внесенный на карты недолгий приют москвичей?

Это была грусть. Но грусть — сквозь радость. Счастливое и редкое ощущение, посещающее непосредственного и чистого человека, имеющего идеал и стремящегося к нему и вдруг — о чудо! — обнаруживающего, что в соответствии с этим идеалом все вокруг и происходит.

Да, нам далась победа нелегко.

Да, враг был храбр.

Тем больше наша слава.

Быть может, оно потом никогда уже не вернется, это сладостное чувство лада с самим собой и со всем окружающим миром. Быть может, обернется потом презрением, тяжким душевным похмельем... Но когда оно, это чувство, посетило тебя, пока оно с тобой, пока все вокруг ясно, светло и понятно, и ты чувствуешь, что ты с теми, с кем надо тебе быть, и делаешь то, что надо тебе делать, и делаешь так, что это нравится тем людям, которым и хотелось бы, чтобы нравилось, ты счастлив. Все горит в руках в эту пору, все ладится и каждое лыко — в строку.

В инстинктивной надежде продлить это волшебное состояние он по возвращении в Москву уселся за вторую свою пьесу. Ему недоставало одного лишь — лирического перевоплощения. Все увиденное и пережитое хотелось отлить в живом характере, в реальном образе.

Но прежде — выпало заступиться за своего первенца, «Историю одной любви». Пока он там воевал на Халхин-Голе и писал о воюющих: «У нас была чистая совесть людей, посмотревших в глаза войне», здесь, в Москве, было совершено нападение на него самого. И кем?

Первый секретарь ЦК комсомола Михайлов, только что сменивший на этом посту оказавшегося врагом народа Косырева, как чуть раньше он же, Михайлов, — совпадение? — оказался на месте другого врага народа, главного редактора «Комсомолки» Бубекина, на каком-то совещании поделился впечатлением о первой Костиной пьесе и нашел в ней ни много, ни мало «проповедь грязи и пошлости в интимных отношениях любви».

Друзья уговаривали плюнуть, не заметить. А еще лучше — повиниться при случае. Он, не долго думая, уселся за письмо Михайлову: «Я все-таки глубоко убежден, что пьеса «История одной любви», решая вопросы, может быть, менее важные, но все-таки существенные, имеет право на существование.

Я уверен и всем своим существом знаю, что эта пьеса так, как она написана сейчас, чиста и целомудренна и зовет читателя и зрителя к чистоте и благородству в их личных отношениях... Я не могу согласиться с тем, что мои самые задушевные и чистые желания могли приобрести в пьесе какой бы то ни было оттенок грязи и пошлости. Они его не приобрели и не могут приобрести».

Написал и отправил, нимало не заботясь, какой будет ответ и будет ли. Его не последовало. Несколько лет спустя Михайлов со смущенным смешком напомнил ему об этой их «дуэли» — где-то к концу уже Отечественной встретились на каком-то совещании начинающих поэтов из фронтовой среды — первый секретарь комсомола и Военкор, слегка уже тронутый сединой и бронзой автор «Жди меня».

Пока же, Костя, забыв обо всем, сидел над другой пьесой. Халхин-Гол был его первой, его собственной войной и сюда же, только уже после Испании он отправит своего нового героя — Сергея Луконина. «Парень из нашего города» появится в самый канун настоящей, Большой войны.

Строго говоря, Сергея Луконина звали Борисом Смирновым. Был такой военный летчик, с ним Костя познакомился осенью тридцать восьмого года, сразу после того, как тот вернулся из Испании. Встретились накоротке в Ленинграде, где только и успели что договориться о следующей встрече, на этот раз — в Гурзуфе, куда Смирнова отправляли отдохнуть после Мадрида, Уэски и Арагонии. За три дня они успели перейти на ты, набродились вдоль переполненных людьми пляжей, налюбовались Аюдагом и белыми гребешками черноморских волн, чей непрерывный ропот сливался в его воображении с ревом моторов заходящих на удар истребителей. В шелесте знаменитых, еще Пушкиным воспетых, гурзуфских кипарисов Костя слышал голос арагонских лавров, о которых написал в своем «Генерале».

Борис рассказывал, а он слушал и все прикидывал, каким образом сможет все это воспроизвести — ведь из участия наших летчиков и вообще добровольцев в войне в Испании делали секрет. Кольцову приходилось давать своим героям из-под Харькова и Смоленска испанские имена.

На Халхин-Голе Костя узнал, что Борис воюет рядом. Все порывался побывать в его части, да так и не сумел. Когда столкнулись нос к носу в Москве, Борис пожалел, что не свела их судьба в монгольских сопках. Был у него план — взять и посадить фронтового поэта в истребитель УТИ-4 да и прокатить над территорией военных действий в районе реки Халхин-Гол. Показать агонию окруженной уже и добиваемой Квантунской армии.

Костя, услышав это, аж зубами заскрипел:

— Лучше б ты об этом не рассказывал.

Пытаясь как-то успокоиться да и Бориса, огорченного его отчаянием, утешить, спросил:

— А позволили бы тебе это? Смушкевич позволил бы?

— Позволил бы, — пробасил Борис. И после почти незаметной паузы, навеянной фамилией расстрелянного комкора, чье имя и произносить-то, строго говоря, было теперь опасно, добавил, тряхнув лобастой, начинающей уже лысеть головой:

— Не позволил бы, мы бы и без разрешения полетели...

Вот такой человек, отвоевавший уже в свои неполные тридцать лет две войны и готовый к третьей, и должен был стать героем его пьесы. Только будет он не летчиком, а танкистом. Это было решено еще в Монголии. В один из последних своих журналистских разведпоисков наткнулся на наш подбитый, изуродованный танк, с которым в тот час прощался его экипаж. Командир, раненый, с забинтованной головой, с рукой на марлевой повязке, чем-то напоминал свою машину — разорванная гусеница, пробоины в листовой броне, оплавленной прямыми попаданиями. Такие искореженные оба и такие несгибаемые.

Писать пьесу забрался в Переделкино, где в старой деревянной даче зарождалось то, что позднее назовут Домом творчества. Путевки добыл Женя Долматовский, вместе с которым успели после Монголии побывать в Западной Белоруссии. По сравнению с Халхин-Голом это была не война, а прогулка. Девушки в броских национальных нарядах встречали красноармейцев цветами. Герой его побывает и здесь. Цветы цветами, но, освободив Белосток и Гродно, мы, он так понимал это, лишь отодвинули слегка на Запад передний край будущей войны.

Под Кенигсбергом, на рассвете,

Мы будем ранены вдвоем,

Отбудем месяц в лазарете,

И выживем, и в бой пойдем.

Строки, написанные еще в 1938 году, оказались пророческими.

Святая ярость наступленья,

Боев жестокая страда

Завяжут наше поколенье

В железный узел, навсегда.

В тесной клетушке переделкинской дачи он каждый день высиживал, и нисколько не уставал, с рассвета до сумерек. В счастливую минуту найденное название будущей пьесы — «Парень из нашего города» — добавляло уверенности в себе. С таким названием пьеса просто не может, не имеет права быть плохой или посредственной.

Варю в театре Ленинского комсомола будет играть та же актриса, что и героиню в «Истории одной любви». Ее и зовут-то почти, как Варю — Валя, Валентина. Он познакомился с ней еще тогда, когда в театре, это было до Халхин-Гола, репетировали «Историю одной любви». Варя и будет Валей. Или Валя — Варей? Однажды, задавшись неожиданно даже для самого себя этим вопросом, он понял, что нашел ключ к пьесе. Это будет разговор с ней, Валей, и о ней. И о нем, Косте... И о них вместе... Он пришел в ужас от собственных дерзких мыслей. Почему это пришло ему в голову? В конце концов он сам — почтенный семьянин. У него жена, которой он писал стихи и письма из Монголии. Мать его сына. Первенца. Алешке, этому чертенку смуглому, вот-вот стукнет год. И он уже выучил слово «папа».

У нее — муж. Летчик-испытатель. Герой Испании. Серов. Вся страна его знает. Может, потому он и не сделал своего Сергея Луконина летчиком, хотя технически ему было бы это проще: сколько было переговорено с Борисом Смирновым о тайнах и причудах его крылатого дела.

«Мне хочется назвать тебя женой...» Эта строка родится и станет названием стихотворения лишь два года спустя, когда начнется война с гитлеровской Германией, и он отправится на фронт. Сейчас? Даже помыслить об этом было совестно... И страшно! Нет-нет, если они и будут встречаться, то только на репетициях в театре. А разговаривать — лишь языком этой его пьесы, которую он собирается написать. Женя Долматовский тут же, в Переделкино, в соседней клетушке корпел над собственной пьесой, только в стихах, тоже о человеке «нашего поколения».

Долматовский, как и Костя, успел побывать уже на двух войнах — в Западной Белоруссии и еще на финской. К ней Костя относился, по правде говоря, с некоторым предубеждением. Не совсем ему было ясно, почему мы там воюем и за что. Словом, чтобы избежать похожих ситуаций, они четко договорились — инициатором тут был он, Костя, он любил, чтобы всегда все было ясно с самого начала: Женин герой будет штатский-прештатский гражданин, который только на время наденет шинель, чтобы потом поменять ее снова на цивильный пиджак, а Костин герой будет — военная косточка от начала до конца. Об этом условились. Умолчал он только о другом, о чем Жене совершенно не надо было знать, о том, что его Сергей будет еще и им, Костей, но не таким, каков он есть, а каким хотел бы быть, и пусть она увидит или хотя бы догадается, что Варя — это его идеал жены и друга. И тот мир, который он создаст пером, та атмосфера, в которую он погрузит своих героев, будет тем миром и той атмосферой, в которой он хотел бы жить.

Разделив со старым другом Женькой Долматовским сферы притяжения, он тут же, не откладывая, стал конструировать, сначала лишь в воображении, этот мир. Подобно ему, Косте, уже написавшему поэму о Николае Островском и герое испанской гражданской войны Мате Залка, Сергей где-нибудь обязательно признается: «Когда я смотрю на карту, мне почему-то нравится та ее часть, которая покрыта красным цветом».

Вспомнился двух- или трехлетней давности разговор с Ритой Алигер. Началось с того, что он иронически высказался насчет выступления одного оратора на съезде партии.

— Если бы мне довелось получить там слово, я бы выступал совсем по-другому... — и запнулся на мгновение, остановленный недоумевающим взглядом Риты.

Ей, прочитал он в этом взоре, дикой показалась сама мысль, само предположение, что она или даже он могли бы когда-то оказаться в положении оратора на всесоюзном партийном съезде. Его же в тупик поставило само ее недоумение. В мыслях своих он, это бывало, залетал и повыше.

— Двадцать два года не шутка, — скажет у него Сергей. Симонову в пору его разговора с Алигер было лишь годом больше, — а к тридцати человек или уже человек, или нет. — Суворов, знаешь, к тридцати годам кем был? Хотя нет, Суворов как раз нет, он к тридцати годам даже полковником не был. Но это неважно, он не был, а я буду.

А я буду... Так что не глядите, что Сергей — этакий сорвиголова, возмутитель спокойствия. В детстве гроза окрестных садов, а в юности — мамушек и тетушек, имеющих пригожих дочек да племянниц... Как и в Косте, — это не главное в нем.

Не глядите, что в танковой школе Сергей наряд за нарядом будет получать вне очереди, а однажды вообще окажется на грани отчисления из училища, без которого ему — и он сам, и все окружающие прекрасно понимают — просто не жить... Но вот настанет пора суровому и немногословному командиру училища, по чьей милости и Сергей столько картошки на гарнизонной кухне перечистил, столько суток на «губе» отсидел, отправляться по приказу еще более высокого командования на Восток, и с собой он возьмет не кого-либо иного, не чистюлю какого-нибудь, первого ученика, а его, Сергея, и потом, когда настигнет их обоих смертельная опасность в жестоком бою, командир не пожалеет об этом.

И уж совсем, казалось бы, «не в строку» этому сорви-голове Луконину такие его признания, которые с головой выдают «одного поэта» Симонова: «Я люблю, когда меня посылают. Ей богу, Аркаша, мы часто забываем, какое это счастье знать, что ты нужен стране, ездить по ее командировкам, предъявлять ее мандаты. Я еще мальчишкой поехал первый раз от пионерской организации...»

И не Костя ли, побывавший за какие-нибудь два года кроме Монголии и Западной Белоруссии еще и на Кавказе, и в Крыму, для встречи с Борисом Смирновым, и на Севере, и на Беломорканале, и Бог еще знает где, написал между делом целый цикл стихов, который так и называется «Дорожные стихи» — «Отъезд», «Чемодан», «Вагон», «В командировке»...

Нам всем, как хлеб, нужна привычка

Других без плача провожать,

И весело самим прощаться,

И с легким сердцем уезжать.

Только не надо думать, что одна лишь боевая походная труба способна поднять этих непосед, Костю и Сергея в дорогу.

Сергей:

Все-таки знаешь, Вано,

вдруг бывает такая минута в жизни,

когда уехать дороже всего...

Костя:

Мужчине — на кой ему черт порошки,

Пилюли, микстуры, облатки.

От горя нас спальные лечат мешки,

Походные наши палатки.

Вот так, мало-помалу, будет раскрываться в пьесе Сергеев, а заодно и его, Костин, мир.

В этом мире, в этом доме, высотою до неба, а шириною — в пол-планеты, все настоящие мужчины, как и Сергей, хотят всегда быть в самой горячей точке нашей земли, в самом ее пекле. Здесь странствия, перелеты и переезды, неожиданные расставания и чудесные встречи — не случайность, а повседневность, форма жизни, теин в чаю, то самое, что и придает напитку терпкость, загадочность, а жизни — головокружительную остроту.

В этом мире умеют приказывать, но умеют и подчиняться приказу — не раздумывая и не рассуждая.

Мужчины в этом мире умеют дружить. Крепко, но не навязчиво. Преданно, но без сантиментов. Умеют не только беречь, но и спросить друг с друга...

Любо было Косте творить этот мир, этот дом, любо населять его близкими сердцу обитателями.

И так все прозрачно и ясно в этом доме: вот друзья, вот враги, вот красное, вот черное, вот смелость, вот трусость, вот благородство, вот подлость.

В этом мире и любить умеют, как нигде. И как никто другой. Женщина здесь — всегда кумир. Одна, на недосягаемой высоте, обожаемая, тайно и явно всеми членами этого грубоватого мужского сообщества, но любящая, всегда и навсегда, лишь одного из них. Такого, как Сергей...

Что ж, Сергей уже более-менее понятен его создателю и, будем надеяться, станет близок читателю. Кто ж она? Ну, во-первых, как и Валентина, Варя — актриса. Он не видел нужды менять профессию героини. Как и у Валентины, муж у нее — герой, воин. Только не летчик, а танкист. Зато тоже побывал в Испании и вернулся оттуда тоже со славою.

Увы, на этом, приходится признать, и заканчивается сходство героини с прототипом. Варя действительно уедет. В Москву. Выучится на актрису. И поступит в театр. Но о Сергее думать не забудет. Наоборот, приедет к нему, пожертвовав рампами столицы, и будет играть в скромнейшем из скромных гарнизонном театре, который сама, кажется, и организует. И Сергею, которого судьба и собственный неугомонный характер бросают из одной пылающей точки планеты в другую, скажет:

— Да, ждать, ждать, пускай ждать, но зато когда мы вместе... Да, я люблю эту жизнь, она и есть самая настоящая. А другой никакой не хочу...

И только чуткому и самоотверженному брату своему, да еще другу Сергея, который, конечно же, любит ее и, конечно же, что всем известно, тайно, признается она, да и то лишь в одну из тех минут, когда о Сергее опять ничего неизвестно:

— Все неправда, неправда, не хочу, чтобы уезжал. Каждый день хочу его видеть, каждый день, каждый день, чтобы всегда со мной...

Так — у Сергея с Варей. Будет ли так и вообще будет ли как-нибудь у него, Кости, с Валентиной?

Пройдет не больше года. Он допишет за это время пьесу. Первым ее поставит Берсенев в московском театре Ленинского комсомола, где главную женскую роль сыграет, конечно же, Серова.

Со скоростью пламени, которому стоит только лизнуть своим красным языком ворох сухого хвороста, пьеса заполонила театральные подмостки страны. Считанные недели отделяли премьеру у Берсенева от начала войны, а «парнем из нашего города» уже нет-нет да и назовут очередного героя первых военных сводок Совинформа. Видно, не зря писали на следующий день после премьеры «Известия»: «Художественные недостатки пьесы, мы беремся утверждать это со всей ответственностью, тускнеют в сравнении с политическим звучанием спектакля».

Увы, на героиню пьесы, она же — исполнительница главной роли, она же — прототип, не произвели, кажется, впечатления ни недостатки пьесы, ни ее достоинства, хотя играла она Варю — это все объективно признавали — просто замечательно.

И двух месяцев не минет со дня премьеры, как Костя обнаружит себя в корреспондентском пикапе где-то под горящим Минском, читающим товарищам свои только что написанные стихи:

Я, верно, был упрямей всех,

Не слушал клеветы

И не считал по пальцам тех,

Кто звал тебя на «ты».

ВОЕНКОР

В какой момент Костя стал Военкором? Точно ли 22 июня 1941 года? Или позже? Пройдут годы и годы, и этот вопрос будут задавать себе Константин Михайлович и К. М. И сам Военкор. Да и Костя, который вовсе не намерен был расставаться с ними на рубеже войны и мира. Как, впрочем, и они с ним.

У каждого был свой ответ на этот вопрос. И каждый судил по-своему. Константина Михайловича никак не отпускала боль разорванных во второй половине пятидесятых годов отношений с Валей. А К. М. до последнего дня своего мучился поисками правды о войне и о себе.

Как бы то ни было, ни один из них не мог забыть одного совершенно невероятного эпизода из жизни свежеиспеченного военного корреспондента «Красноармейской правды» Симонова. Он случился в один из первых двадцати дней войны, между Могилевом и Смоленском. К тому времени здесь уже проходила передовая, неумолимо сдвигаясь каждый час к востоку. И где-то здесь скитался по изрытым дождями и разрывами снарядов дорогам зеленый, крытый жеваным брезентом пикап.

Как только он останавливался, из его кабины и кузова тут же вываливались размять онемевшие руки и ноги и глотнуть, если повезет, хотя бы глоток свежего воздуха четверо в военных гимнастерках и бриджах, цвет которых еще можно было вспомнить, но уже нельзя определить. Корреспонденты «Известий» Евгений Кригер, Павел Белявский, прибившийся к ним спецкор фронтовой газеты Симонов и фотокорреспондент Павел Трошкин, отец моего будущего соавтора по фильму о К. М.

Последним, как капитан корабля, кабину покидал редакционный водитель Паша Боровков. Обеспечивая возможность двигаться дальше, он поневоле ощущал себя самым главным в этой пестрой и шумной компании. Впрочем, что значило для них — дальше? Они просто искали штаб энской дивизии, при которой, как говорили, находилась и редакция «Красноармейской правды». В ее распоряжение должен был явиться Костя. Что же касается Трошкина, то он надеялся, что с помощью коллег из газеты сумеет отправить в Москву классный снимок — панораму подбитых фашистских танков, который он сделал три дня назад, когда они с Симоновым находились в хозяйстве комбрига Семена Кутепова. Быть может, это были первые немецкие танки, подбитые нашими. И сколько — тридцать девять в ряд! Отличились ребята Кутепова.

Известинцы Кригер и Белявский у Кутепова не были и с завистью, отказываясь верить, слушали рассказы Кости, которого вместе с Трошкиным просто подобрали и посадили в свой пикап у одной из бесчисленных переправ, где всегда скапливались толпы людей и техники.

Но не об этом, не о подвигах Кутепова и его людей был у них разговор, когда они остановились у очередной воронки, на их глазах возникшей прямо на проезжей колее — дать Боровкову время осмыслить ситуацию и облить дождевой водой из соседней колдобины перегревшийся капот. Трошкину, который захлопнул дверцу пикапа со словами: «А ведь снова выбрались», пришло в голову запечатлеть эту неповторимую минуту для потомства. Кригер же совсем некстати попросил Костю почитать «какие-нибудь последние стихи». Тот машинально потянулся рукой к планшету на левом боку. Все, что писалось «до», теперь и не воскресить в памяти, хотя, в общем-то, он помнил наизусть многие из своих стихов и любил их почитать, если просили. Но в планшете лежало записанное в блокнот стихотворение, которое он сочинял как раз в тот момент, когда вдруг услышал по радио, что сейчас будет выступать Молотов. 12 часов дня 22 июня. Уже через час после этого он был на сборном пункте, адрес которого ему, только что вернувшемуся с курсов военкоров, был заранее сообщен. Примеривая тут же выданную ему офицерскую форму, застегивая на себе пряжки и пуговицы полагающейся к форме «сбруи» — ремни, портупея, он выгреб из карманов ненужных уже теперь штатских брюк и пиджака все, что там было, и засунул в планшет. Перекочевал в планшет таким образом и блокнот со стихами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад