— Лови багор! Держись…
Ребров выволок меня на затрещавший лед. Отдышался я лишь в караулке на берегу. Здесь было жарко натоплено. Я выбрался из мокрой и липкой одежды, и Ребров жесткими своими мозолистыми ладонями, окуная их в миску со спиртом (полный бочонок стоял в углу), принялся растирать мое тело, пока я не взмолился: «Гордей Иваныч, пощади, весь горю, как бикфордов шнур!»
Не ответил — все еще сердился… Наконец убрал руки, но лишь для того, чтобы наполнить из бочонка манерку… Пришлось хватить спиртяги.
Заснул я сном богатырским. С трудом продрал глаза, услышав шепот. Из слов забежавших погреться саперов понял, что на дворе глубокая ночь.
— А гремит что такое? — не понял я. И услышал взволнованно-торжественное:
— Днестр тронулся — пошел… Дыбится, едва управляемся…
Ребята распили кружку спирта, утерлись рукавами и побежали обратно на мост. А я — к окну.
В черноте ночи словно праздничная иллюминация. Взад-вперед, как живые (людей не видно), бегают по мосту огни. Догадываюсь: факелы. Из-под моста несутся льдины, в темноте почти неприметные. Но вот одна со стеклянным шумом взгромоздилась на другую, подоспели третья, четвертая — и уже затор в пролете моста. Это опасно — мост расшатывает… «Динамитом бы по затору, эх, не прозевали бы!» И меня, закупоренного в караулке, словно услышали: взблеск пламени, караулка вздрагивает от мощного взрыва, и ледяная гора, расколовшись, ныряет в воду. Пролет очищен.
Спешу одеться, чтобы бежать на мост. (Спасибо Реброву, все мое уже сухое, сложено по-солдатски — стопкой.)
Едва я из караулки — как на мосту забил колокол, прихваченный нами с собой. Тревога!.. Что-то там, слышу, с треском рухнуло. Крики — и резанули слух слова: «Утонет, утонет… Эй, за бревно хватайся, слы-ышь!..»
И вижу я на средине реки что-то темное… Уже после различил, что плыл куст свай, вывороченный из ледореза, с цеплявшимся за скользкие бревна сапером. Но тут меня будто воздухом подхватило — и я уже в дежурной лодке. Это был тяжелый четырехвесельный рыбацкий баркас, по-местному — «дуб». Но я же, черт побери, с Камы! Схватился за весла и — без роздыха, без роздыха — вдогонку за тонущим человеком. «Держись! — кричал я в темноту. — Не тони! Иду на помощь!..»
Немного погодя я уже выхаживал в караулке спасенного мною человека. Это был парень из нашей подрывной команды. Посиневший от ледяной воды, он твердил в беспамятстве: «Багор-то, багор я упустил… Поймайте…»
А я ему — кружку со спиртом:
— Пей, не помрем без твоего багра!
Прибежал Ребров, обнял меня, благодарит за спасение солдата.
Я отшутился:
— Это Кама пришла на выручку Днестру!
Уступил Реброву заботы об искупавшемся, а сам поспешил на мост.
Еще одна командировка в распоряжение УПВОСО, и я с подрывниками попадаю на реку Южный Буг. Было это в октябре 1917 года.
Кто мог представить себе в то время в нашей армейской глуши, в тысяче с лишним верст от столицы, чем явится для России и всего мира этот холодный октябрь семнадцатого года! В Питере грянула Октябрьская революция… Впереди — гражданская война, интервенция, невиданные лишения и — годы, годы борьбы…
А пока я со своими солдатами направляюсь в командировку на Южный Буг. Пока добрались — речку схватило льдом.
Южный Буг неширок: с берега на берег камешек забросишь. Пробивая пешней лунки, измерили толщину льда — крепко и здесь, на юге, оказывается, берет мороз. Но мост — коротышка, всего о двух свайных устоях.
Ребров сплюнул: «Курям на смех! И чего мост военным значится? Какая в этих местах война?» Но я не огорчился малостью предстоящей работы. Конечно, здесь не повторится днестровское ледовое побоище, но отдохнуть подрывникам ведь тоже неплохо.
Войска сюда не заворачивали, пользовались мостом крестьяне, приезжавшие на базар в здешнем городке, — и я очень удивился, узнав, что существует комендант моста. Он явился ко мне с визитом. Это был молодой, но весьма чопорный господин в форме «земгусара». Мы поговорили, чинно стоя друг перед другом, а напоследок комендант пригласил меня «пожаловать к обеду» и вручил визитную карточку.
Проводил гостя и гляжу: на карточке — золотой обрез, княжеская корона и громкая фамилия родовитого помещика.
Солдаты засудачили:
— Его сиятельство в комендантах… Чудно… Может, и метлу в белы ручки берет, мост-то надо прибирать от конского навоза… Аккуратный господин: устроился так, что и война мимо прошла!
В княжескую усадьбу я не поехал. Пообедал из котла вместе с саперами.
Наутро подрывники прислали Реброва ко мне делегатом.
— Ребятам непонятно, зачем мы здесь, — заговорил делегат, неловко переминаясь. — С передовой уже увольняют по чистой. По мосту-то вон сколько вчерась прошло, сами видели… Кому, значит, по домам, а нам, подрывникам, все еще службу служить?
Я возмутился: герои Днестра и вдруг — сговор против службы. Особенно больно кольнуло меня, что и Ребров заодно с остальными.
Я резко оборвал делегата. Сказал: уговаривать не стану, можете, мол, расходиться по домам, если потеряли совесть и ни в грош не ставите меня — командира.
— И в самом деле, — заявил я, едва скрывая обиду, — вам, солдатам, и делать-то тут нечего: ледяное поле пустяшное, фугасы шить и заряжать я у вас научился… Скатертью дорога, один управлюсь!
Полные сутки митинговали подрывники в хате, отведенной воинским начальником для постоя. А я слонялся по городишку, где, кроме как на базаре, и людей-то не было видно. В конце концов солдаты все же решили разойтись по домам.
Грустно мне было расставаться с подрывниками. Свыкся с каждым из этих мужественных, простых и сердечных людей; чувствовал себя как бы в крепкой семье, где на младшем по возрасту скрещиваются заботы старших братьев… Бывшие солдаты уходили от меня крестьянами и рабочими. Все — украинцы, иным до дому и ехать не пришлось: котомку за спину, сапоги туда же — и пошел шагать босиком по пыльному шляху.
С Ребровым обнялись, расцеловались. Звал он меня с собой в Горловку:
— Инженером найметесь. На шахту.
А я еще и не думал о деле. Кончилась душевная каторга, которой обернулась для меня в армии царская служба, и хотелось просто пожить в свое удовольствие, ни перед кем ни в чем не обязываясь, наслаждаясь обретенной свободой.
— Гордей Иваныч, я же еще студент, не инженер. Да и в шахтных делах ничего не смыслю, приведете меня, а люди скажут: «Три года воевал наш Ребров, а трофей у него — пол-инженера!..»
Не понял моего каламбура или не пожелал принять. И странно, нам, между которыми в армии установилась отечески-сыновья близость, сейчас, когда каждый располагал сам собой, вдруг стало не о чем говорить…
Ушел Ребров, а я глядел ему вслед, пока его крупная, плотно сбитая фигура сделалась неразличимой. Еще раньше перестал видеть винтовку, притороченную к вещмешку. Что-то осталось между нами недосказанным… Что же именно? И почему словно камень лег на сердце?.. Упущенного не воротишь. А ведь были попытки со стороны шахтера открыться мне, быть может, в чем-то очень важном для нас обоих. Но всякий раз я замыкался в себе, не смея переступить преграду: офицер — солдат… Как глупо…
Только дробовичок и остался на память о неразгаданном друге.
Проводил я своих саперов, разошлись солдаты по домам. Но ведь и я не бездомный: и Питер не выходит из мыслей, и родная Кама…
А домой не попасть. Внезапно между Украиной, где я оказался, и Россией возник кордон.
Случаются же чудеса на свете! В городке, до которого, как говорится, три года скачи — не доскачешь, в канцелярской рухляди обнаружился теодолит. Каков аккорд звуков: «Те-о-долит!» Прибор-дружище, мы с тобой знакомы по институтской практике в поле.
Однако уместно сказать, где я и что я теперь. Застрял — и, кажется, надолго — в маленьком захолустном городишке на Украине. Служу в земской управе. Оказалась вакансия дорожного техника, а для этого моих путейских знаний больше чем достаточно.
Но продолжаю исследовать теодолит… Беру в руки зрительную трубу. Отскабливаю мышиный помет. Набравшись духу, заглядываю в окуляр, потом с другого конца трубы — в объектив… Целы оптические стекла! Можно работать.
Вглядываюсь в детали мерительные и не могу отказать себе в удовольствии произносить названия вслух: «Нониус… лимб… алидада…» Слова-то какие сладкозвучные — и здесь музыка! Чудо, что уцелели уровни. В стеклянную трубочку пойман пузырек воздуха, но в самой-то трубочке спирт. Повезло теодолиту — не добрался до него любитель выпить!
Дали мне мальчугана в подручные, и я, взгромоздив треногу с теодолитом на плечо, отправился за город… В чем обязанности дорожного техника? Ясно: поддерживать в проезжем состоянии местные дороги и мосты на них.
Взялись мы с хлопцем за дело. Для начала я показал ему на коровье стадо вдалеке, потом дал поглядеть в трубу. А он как шарахнется от окуляра и рукой глаза прикрыл. «Неужели укололся?» И я в тревоге стал трубу ощупывать, подозревая какую-нибудь острую, не замеченную мной заусеницу: на приборе, брошенном как хлам, всякое могло образоваться.
Но, по счастью, ни рваного металла на трубе, ни ранки на лбу или на глазу мальчугана.
— Не хóчу бильше! — И хлопец вырвался из рук, когда я, решив все же доставить ему удовольствие, снова подвел его к окуляру. И с такой он обидой посмотрел на меня, что я понял: «Осуждает…» Видимо, у мальчугана свое твердое представление об окружающем его мире, и он не желает, чтобы корова приобретала размеры слона.
Впрочем, отношения наши быстро наладились. Босоногому моему помощнику уже нравилось вертеться у загадочного прибора. Охотно он и прочь отбегал, когда я давал знак взять в руки вешку или рейку. Издали он смело пялился в нацеленное на него черное око трубы.
За месяц мы одолели полевые работы. Сел я за камеральные, и меня не покидало ощущение душевной приподнятости, которое вспыхнуло во мне, едва я набрел на теодолит. Листая пикетажный журнал и готовя чертежики к отчету, я ловил себя на том, что придерживаю руку с рейсфедером, чтобы полюбоваться штрихом, ложащимся на бумагу. Сделаю вычисление — и передо мной не только цифровой результат: вместе с цифрами — одобрительная улыбка Гюнтера, вдохновенного и смешного нашего профессора… А сколько радостей пережито в поле! Бывало, выстукиваешь ветхий дорожный мостик и уже готов списать его на дрова, как вдруг от бревна звон — здоровая лесина! И это со звоном, и то… Да мост еще починить можно — будет служить! И тут же составишь на него дефектную ведомость. Или набредешь на карьерчик камня — уже материал для полотна дороги. Или… Да что говорить, сама причастность к труду то и дело вознаграждалась находками.
Результаты своих изысканий в виде обстоятельного доклада я представил земскому инженеру.
Это был средних лет выхоленный господин. Держался с большим достоинством. Строгий дорогой костюм его вынуждал меня краснеть за свой вид. Шикарный английский френч, в котором я вышел в офицеры, за два с лишним года выцвел, обвис; на локтях заплаты, рукава с бахромой… Брюки-галифе, которым, как уверяли, не будет сносу, протерлись в ходу до дыр. «Что значит дыры? — сказал местный портной, просовывая сквозь штаны сразу несколько пальцев. — Не будем плакать. Был сапер — сделаю вас кавалеристом». И портной подбил брюки кожей. Теперь галифе при ходьбе Поскрипывают, как старая калитка на ветру.
Впрочем, инженер, кажется, и не глядит, во что я одет, да и меня самого на службе едва замечает. По некоторым оброненным им словам я начинаю понимать, что он птичка залетная. А захолустный этот городишко понадобился ему, как он проговорился однажды, «чтобы перебыть погоду».
Письменный стол инженера обычно от деловых бумаг свободен. Здесь рождаются божественные ароматы. Приходя на службу, инженер выставляет на стол коробку крымского табака фирмы «Месаксуди», где под стеклянной крышкой, как в витрине, красуются золотистые табачные волокна. Коробка опрокидывается на стол, лицо инженера выражает вдохновение, и начинается священнодействие. Засучив рукава пиджака и постукивая о стол крахмальными манжетами, инженер, вороша кучу табака, сдабривает его пахучими травками, которые приносят ему с рынка. И добивается бесподобного букета.
Сам я перебивался «тютюном» — самосадом, который крестьяне привозили на рынок мешками и отмеривали покупателю ковшиками. Лучшего курева в городе не купить, а тут — «Месаксуди», как видение, как мираж… Эх, судьба!
— Прошу, — однажды предложил мне папиросу инженер прямо из набивной машинки, которая так и щелкала у него в руках. — Угощайтесь.
Я поблагодарил и отказался, выразив чувство неподкупной гордости.
Инженер вскинул на меня глаза:
— Вам не нравится «Месаксуди»? — Откинулся в кресле и принялся пускать кольца дыма. Это у него получалось виртуозно.
…И вот я перед земским инженером с отчетом о дорожном хозяйстве уезда. Едва нашлось для моей папки местечко на столе — кругом табак. Раскрыл он папку и, не утруждая себя особым вниманием, перелистал отчет.
— Неплохо, — заключил он, останавливаясь взглядом на чертежиках. — Я бы даже сказал — исполнено на «весьма».
Закурил свежую папиросу и уставился на меня:
— Однако на каком свете вы живете, господин техник? — Постучал пальцами по столу. — Вы в самом деле наивный мальчик? Или только прикидываетесь, что ничего не видите, ничего не понимаете?.. Твердой власти нет. Один заваривает кашу и, не доварив, бежит. Другой заваривает… Да кому же сейчас дело до ваших мостиков — с ригелями или без оных? И на какие шиши производить работы, нанимать людей, оплачивать материалы?.. Земская касса пуста. Я второй месяц не получаю жалования. Уж на что хлам — керенки, но и их казначей никак не наскребет…
На другой день меня уволили.
Институтское образование больше не кормило — пришлось изощряться, чтобы выжить. В студенческие годы доводилось мне репетиторствовать: выправлять лентяям школьникам знания по русскому, математике. Но было еще лето — для уроков пора не пришла. Подумалось: «И на простой работе сдюжу: дрова колоть, грести-копать…» Пошел по дворам — но ни землекоп, ни дровокол никому не понадобился. И продать с себя уже нечего: серебряный портсигар и карманные часы мигом проглотил рынок. Дотрепывал офицерскую экипировку. А брючный ремешок то и дело ослабевал — приходилось подтягивать его, прокалывая новые дырочки…
Наконец подвернулась стоящая работа. Какой-то помещик пожаловал городку локомобиль. Это был двухцилиндровый «клейтон», английская машина в двадцать пять лошадиных сил. Городские власти оказались в затруднении: не было заботы, так появилось порося. И решили обзавестись электрическим освещением. Я и набрел однажды на сарай, где стоял локомобиль и где на первое время намечалась электрическая станция. Вспомнил я свои мальчишеские увлечения техникой… Чего только я не умел: портил и чинил дверные замки, переплетал книги, на рождество, масленицу и пасху делал бенгальские огни, ракеты, огненные колеса и стреляющих под ногами лягушек. А когда в нашей Перми с керосинового освещения стали переходить на электрическое, догадка за догадкой — и сделал в квартире проводку, выполнив все пожелания заказчика (отца).
Короче сказать, в локомобильном сарае я оказался как нельзя более кстати. Какие-то люди в рабочих фартуках, но не очень сведущие в деле, за которое брались, разглядывали и ощупывали старенькую динамо-машину постоянного тока. Я помог им снять кожух: вот теперь глядите. Все устройство на виду. Пришлось к слову, и я рассказал об открытии Фарадея, на основе которого и возникли динамо-машины.
Моя осведомленность в вопросах электричества произвела впечатление. Познакомились. Ребята в фартуках назвались служащими городской управы. А ковырялись они в машине из любопытства. Свели меня к городскому голове — и я опять в должности: на этот раз заведующий электрической станцией.
Однако, чтобы дать городу ток, потребовалось множество вещей, начиная с вольтметра, амперметра, рубильников и так далее — для оборудования сарая и кончая роликами, шурупами, дюбелями, шнуром и, разумеется, лампочками для квартир. Но где искать такие вещи? Только в Киеве.
Но поездка не состоялась. В Киеве опять переворот. Царский генерал Скоропадский, которому помещики торжественно вручили булаву гетмана — символ власти над Украиной, на троне не удержался. Его спихнул Петлюра, стремившийся отторгнуть Украину от России, отдавший украинские земли на разграбление вильгельмовским войскам. Но и Петлюра недолго властвовал. Из деревень ударили партизаны, соединились с советскими украинскими войсками и прогнали прочь петлюровцев заодно с солдатами Вильгельма.
Но еще до падения Петлюры я получил повестку: как бывшего офицера петлюровцы объявили меня мобилизованным в их полки-«курени». Не пошел. Меня арестовали. В тюрьме я увидел, что нас немало — бывших офицеров, не пожелавших больше воевать. Ждали, что расстреляют. Нет, не расстреляли: офицер все-таки ценность, решили, без офицеров армия невозможна. Принялись выискивать среди нас большевиков: мол, выведем в расход смутьянов. Потом появились уговорщики: чего, дескать, упрямитесь, не все ли равно, где служить, раз офицер — от военной службы не отвертишься.
Моем полы, топим печь, выносим под караулом парашу — день за днем входим в тюремную жизнь. А уговорщики все звереют. Как бы, опасаемся, не начали выводить на расстрел. И мы забаррикадировались в своей общей камере…
Ночь не спали. Чувствовалось, что наутро может произойти расправа… Но едва рассвело — сквозь зарешеченное окно услышали мы песню. Затаились, пытаемся разобрать слова… Но и без слов, по игривому мотиву, по лихо-соловьиному посвисту стало ясно, что в городок вошли победители!.. Кинулись мы к окованной железом двери, навалились на нее с такой силой, что, казалось, спины у всех затрещали. Высадили дверь.
И вот мы на воле… Была ранняя весна. От обилия света пошли в глазах оранжевые круги, и мы, вырвавшись из тюремной камеры, не сразу отважились сделать шаг от ворот: с минуту стояли, как слепцы, держась друг за друга. Потом рассыпались кто куда.
Я вышел на улицу: тающий снег, грязь, но и в лужах — солнце… Тут впервые в жизни я увидел большевиков. На гарцующих конях сидели молодые и немолодые всадники, все в обычных солдатских шинелях, с карабинами за спиной и с шашками на боку. Но потрясающе необычными были их лица. Красные банты на груди, красные ленты на шапках — и, казалось, сами лица, сияющие, счастливые, родились от красных зорь!
Завидно мне стало. В конных рядах все больше молодежь, мои сверстники, но разве я похож на них? Забыл, когда и улыбался… Что-то, видать, у них сладилось в жизни — большое, настоящее… А я? Ведь и хотел-то самого малого: забыть свое офицерство, вернуться к теодолиту, рейке, пикетажному журналу, и чтобы никто не смел меня трогать. Только и всего… Но взломали мою маленькую жизнь, арестовали, швырнули в тюрьму — какая несправедливость! И вот теперь я опять на распутье…
Многие из сидевших со мной в тюрьме офицеров, как я понял, решили пробираться на Дон. Но это значило — опять воевать? С кем? За что? За царя-батюшку? Нет, таким я не попутчик… Явиться разве к большевикам, пока не сцапали как офицера? Самому-то лучше, — может, выслушают, может, и просьбу уважат. Честно, без утайки расскажу все о себе и попрошусь на военно-ремонтные работы: петлюровцы при бегстве портят мосты, дороги, железнодорожные станции. Нужны же знающие люди, чтобы все это восстанавливать. Скажу: «Ставьте хоть техником, хоть десятником».
В городке, едва вступили красные войска, сформировали первое советское учреждение — ревком. Добрался я до председателя — им оказался пожилой человек, нескладно одетый в военное. Посадил он меня против себя — глаза в глаза. А расспросив, вдруг рассмеялся и сказал:
— Хорошо, дам вам сугубо мирное занятие. Будете в ревкоме письмоводителем.
Видимо, я пришелся к месту, потому что предревкома, получив вскоре новое назначение, предложил мне и дальше с ним работать. Переехали мы в приграничный город Проскуров. Начальник мой занял пост уездного военного комиссара, а меня уже не в письмоводители посадил, а доверил интересную самостоятельную работу, о которой скажу дальше.
Звали моего начальника Иваном Родионовичем. Но он требовал, чтобы говорили «товарищ Синица». При этом ударение он делал на слове «товарищ». И даже подписывался: «товарищ Синица». К этому росчерк птичкой. Токарь с киевского завода «Арсенал», он во многом напомнил мне моего дружка сапера Реброва. Такие же резко выраженные черты лица; держится твердо, иной раз и жестко, но вдруг из-под колючих черных усов улыбнется и приласкает тебя мягким взглядом. Мне особенно нравилась в нем, как нравилась и в Реброве, неспешная рассудительность, умение, как говорится, всесторонне обмозговать вопрос, прежде чем он выльется в решение и получит силу приказа.
В важных случаях, созвав сотрудников, товарищ Синица любил поразмышлять вслух, как бы давал нам открытый сеанс работы своего острого и цепкого ума. Становился особенно оживленным, когда с ним не соглашались, спорили, горячились. Это напомнило мне Д. М. Карбышева. Выслушает всех, а кончается тем, что мы в недоумении только переглядываемся: «А ведь Синица-то прав. Нате же — простой рабочий, не всегда умеет даже фразу правильно построить, а разметал все наши возражения, которые тут же и увяли…»
Напоследок улыбнется лукаво:
— Вы, други мои, народ сильно грамотный, иные из вас в университетах да институтах обучались. Для военкомата это честь. А вот в драку лезть не умеете. А революция, други мои, нуждается в грамотеях драчливых!
О себе говорил скромно. Однако прошел и он, рабочий-большевик, свои «университеты»: в подпольных битвах с политическими противниками отточил он силу своего слова и искусство с партийных позиций разбивать фальшивые суждения кого угодно, даже профессоров.
Но что такое «партийные позиции»? Это было для меня новым и весьма туманным понятием. Я обратился к товарищу Синице за разъяснением.
— А такое готовеньким в рот не вкладывают! — И Синица рассказал мне про большевистскую литературу, о существовании которой я и понятия не имел. А она давно уже жила в России, множилась, приводила в неистовство царя, но ни жандармы, ни полиция не в силах были ее уничтожить. Лишь после Февральской революции эта литература вышла из-под запрета.
— Вот она, — объявил товарищ Синица, когда мы оказались в комнате, где на полках, на столе и даже на полу громоздились увесистые тюки, от которых пахло типографской краской. — Вот она, вот, вот… — говорил он, любовно прикасаясь к каждому тюку. — Одолеете эту литературу — и поймете, что к чему. — Он с достоинством подкрутил усы, которые тут же раскрутились. — Мы, самоучки рабочие, одолевали ленинское учение, а вы ведь студент столичный. Да не в подполье сядете читать, кашляя от копоти каганца, а при полном удобстве. Заодно и на пользу революции потрудитесь. — И Синица ушел, оставив мне ключ от комнаты.
Осмотрелся я, читая этикетки на тюках, и вижу: присланы нам центральные газеты «Известия» и «Правда», различные брошюры, листовки, плакаты. Прибежал от товарища Синицы парнишка, сказал, что будет мне помощником, подал список; по этому списку надо было распределить литературу между воинскими частями, небольшими заводиками и мастерскими, какие есть в городе; направить комплекты газет и брошюр в примыкающие к городу железнодорожное депо Гречаны и на станцию Проскуров, а также на село крестьянам… Словом, оказался я экспедитором периодической печати, единственным в городе.
За день эти непривычные дела так меня уходили, что ноги подламывались, а присесть нельзя: каждый посыльный ловчит набрать литературы побольше, не сообразуясь с разверсткой: «Давай сколько унесу. А то и самого меня раздерут на части!» Пришлось глядеть в оба — иначе мигом опустошили бы кладовую.
Только к вечеру, раздав последки из распечатанных тюков, я опомнился. Прибрали с пареньком помещение. Он ушел домой. А я облокотился о стол — да так и заснул, полустоя…