Женщина переглянулась с Карбышевым, рассмеялась, а потом сказала:
— Вот и хорошо. А теперь познакомьте меня с вашим поваром.
Пришлось сказать, что у нас несколько поваров, имея в виду, что все наши денщики по большей части теснятся у плиты на кухне.
Гостья в удивлении остановилась, позволила себя рассмотреть, и тут все заметили, что она красива.
— Как же так, господа? Несколько — это значит ни одного, с которого можно спросить. В таком случае разрешите мне, женщине, ознакомиться с вашим хозяйством! — И сестра отправилась на кухню.
Как она там распорядилась — сказать затрудняюсь. Но только уже на следующее утро, спеша на работу, мы не глотали, как обычно, что попало всухомятку, а были приглашены нашими кулинарами к горячему завтраку. А когда сестрица побывала у нас на кухне еще раз и еще, мы, садясь за вкусный обед, вспоминали случай с несъедобной ухой уже только как курьез, как веселый анекдот…
Звали заботливую женщину Лидией Васильевной. Оказалось, это жена Карбышева.
И еще вспоминается случай из тогдашней моей саперной службы в Карпатах… Случай, в сущности, мелкий: однажды недоглядел за солдатами, и они кое в чем напортили в работе. Казалось бы, невелика беда. И не такое с годами забывается… А тут пустячок — да не забылся. Больше того — послужил уроком на всю жизнь, потому что учителем поведения и оценки своих действий в тот раз для меня, молодого офицера, оказался Дмитрий Михайлович Карбышев.
А дело было так. Растрассировал я на одной из высот окоп, получил одобрение Карбышева и поставил саперов с лопатами. Отмерил каждому урок, а сам с биноклем, компасом, уклономером, который подвешивается, как безмен, на пальце, и, разумеется, с картой отошел в сторону, на соседний, свободный еще от работы рельеф. После импровизированного семинара, на котором Карбышев увлек нас новыми идеями о фортификации, каждый искал случая самому, без подсказки инженера, сформировать опорный пункт, а то и узел сопротивления, конечно, самый совершенный, самый неприступный из всего того, что мы до сих пор выстроили под руководством Карбышева. Дмитрий Михайлович только поощрял такую инициативу молодежи.
Вот и я, лазая по холму и хватаясь за кустарники, чтобы не скатиться под откос, мысленно строил свой Верден, двойник французской крепости, прославившейся своей стойкостью в этой войне.
— Господин прапорщик, — слышу, — вас подполковник требуют!
Гляжу — мой сапер. Махнул мне и побежал обратно, чтобы опять взяться за лопату.
Я пошел на зов, не допуская и мысли, что случилось что-нибудь неладное. Карбышева я увидел не возле саперов, копавших окоп, а внизу, на равнине, или, говоря по-военному, в предполье создаваемых укреплений.
Подхожу, козыряю. Докладываю подполковнику:
— На опорном пункте номер такой-то поставлен взвод саперов. Окоп на переднем скате, поэтому в насыпном бруствере не нуждается. Землю относят в тыл…
Карбышев быстро взглянул на меня, словно удивленный тем, что слышит, и молча кивнул в направлении этого пункта номер такой-то.
Глянул я на плоды трудов своих саперов — и в глазах потемнело. Чудовищно! Зеленый, покрытый травкой откос холма обезображен выкинутой наружу землей… Стою, не смея шевельнуться. Недоглядел за саперами, не объяснил толком, что землю следует аккуратно в мешки — и прочь, подальше от окопа. А теперь — черт знает что! — как с бородой окоп: протянулись вниз полосы из песка, глины, камней. Не скрыт окоп от врага, не затаился в траве, а будто орет на всю окрестность: «Гляди, немец, вот я, лупи из пушек, не промахнешься!»
Ух как я был зол на себя. Какие уж тут Вердены — простенькую работу запорол!
— Да, — сказал Карбышев в раздумье, — не маскировка у нас с вами получилась, а демаскировка…
«У нас с вами». Ушам я не поверил. Ждал от начальника взрыва негодования, разноса, а вместо этого лишь упрек, даже половина упрека… А у Карбышева опять уже только деловой вид, обычный для него, словно и не произошло ничего. Он сел на придорожный камень, предварительно пучком травы смахнув с него пыль, а садясь, этак уютно покряхтел, как делают это уставшие люди в предвкушении отдыха. Снял фуражку, вытер лоб платком, на минуту с блаженным выражением на лице зажмурился. Потом, встрепенувшись, положил перед собой на колени планшет с картой под целлулоидом.
— Ну что ж, — сказал он, переходя к делу, — надо исправлять ошибку. — И, внимательно вглядевшись в меня, добавил с улыбкой: — А вы очень-то не огорчайтесь, прапорщик. С кем не случается…
Подари мне небо в это мгновение все блага жизни, какие существуют, подари само солнце — я не был бы так счастлив, как от этой, потрясшей все мое существо, улыбки. Я рассмеялся — безотчетно, по-ребячески. Вот уже хохочу без удержу… Глядя на меня, простодушно смеялся и Карбышев.
Он тут же решил на карте, как исправить ошибку, К сожалению, не без ущерба для дела: пришлось несколько перекомпоновать узел сопротивления, чтобы выключить из него демаскированный склон.
Так Дмитрий Михайлович Карбышев преподал мне урок самообладания. А смысл урока был таков (что я раскусил не сразу): допустил в работе, в жизни промах и страдаешь, свет не мил. А по существу — малодушничаешь, стремясь, чтобы боль с души твоей сняли сторонние руки. Нет, ты перетерпи свою боль — это потруднее, чем принять наказание со стороны, зато, если совладаешь сам с собой, — считай, что укрепил свою волю кусочком стали.
Имя Дмитрия Михайловича Карбышева в Великую Отечественную войну прогремело на весь мир. Советский народ признал его своим героем. Крупный ученый, обновивший науку фортификации, профессор Военно-инженерной академии, генерал, Дмитрий Михайлович не изменил своей привязанности к рядовым труженикам войны с лопатой, топором, киркомотыгой. Когда на фронте Великой Отечественной были для нас трудные дни — Карбышев поспешил в огонь войны, к войсковым саперам, чтобы, изучая повадки врага, помочь им совершенствовать работу.
Но не уберегли его. Немецко-фашистские генералы, пленив Карбышева, ликовали: попался в руки знаменитый фортификатор! Но Карбышев отказался работать на захватчиков, не изменил Советской родине… И всем известно, как его казнили: обливали, обнаженного, на морозе водой, пока человек не превратился в ледяной столб…
Вот и кончились для меня светлые дни пребывания в Карпатах… Горное солнце, как известно, богато ультрафиолетовыми лучами, оно целебно. Когда смотрю на Карпаты уже издалека — солнце это в моем сознании сопрягается с обликом Дмитрия Михайловича Карбышева. Дни общения с этим глубокоинтеллигентным, с открытой душой человеком оставили впечатление праздника труда, исканий и находок в науке.
Но вот я вместе с ротой возвратился в батальон. И словно из солнечного края попал в мрак ненастья. Никому ни до кого нет дела, каждый озабочен лишь собственной персоной. Впрочем, по первому впечатлению, и здесь был праздник. После того как свергли царя, все в войсках бурлило. Всенародная радость — не сразу и насытишься счастьем жить без самодержавия, столь это счастье огромно. Солдаты в батальоне то и дело сбегались на митинги, случались и заезжие ораторы, при этом каждый расхваливал свои взгляды на будущее России. Поди тут разберись, какой строй принять для государства, чтобы всем стало жить хорошо!
Полковника Фалина уже нет. Исчез к чертям. Узнав об этом, я готов был «ура» прокричать. Убежало за ним и его прозвище: Филин; Филин-Фалин — называли за глаза этого держиморду. Взамен появился новый командир батальона. Вступил он в должность по мандату Временного правительства. Сияет в улыбках, а на груди красный шелковый бант такой величины, что, казалось, не бант прицеплен к человеку, а человек к банту. Саперы и самого его, как только распознали, прозвали Бантик. Молодой, а уже подполковник. Между тем пороху не нюхал, хотя пошел четвертый год войны. Это всех удивило, и в батальоне распространился слух, что Бантик удостоен подполковничьих звезд за особые (о которых вслух не говорят) заслуги перед кем-то из Временного правительства.
Бантик сразу же отгородился от офицеров батальона. Офицерским собранием пренебрегал; опытных старослужащих офицеров обидел, не вняв ни одному из советов этих боевых, заслуженных ветеранов войны. Бантик, как оказалось, озабочен одним: снискать симпатии солдат, даже черня в их глазах офицеров. Однако тут-то он и прогорел: актерства не хватило.
— Сует руку, здравствуйте, присаживайтесь, — рассказывал Ребров. — А я, может, не согласен на такое обращение. Ты мне не кум, не сват, и уголь вместе не рубали. Чего же в приятели навязываешься? Поставлен командиром батальона — так и соблюдай свое звание…
— Гордей Иваныч, — вставил я, — а можете передать ваш разговор? Мне это интересно.
Солдат ответил не сразу. Нахмурился. На грубом, словно вырубленном из каменной породы лице его заходили желваки — значит, сердится. Похоже было, что с Бантиком они в самом деле не поладили. Это меня обеспокоило. Мы же не знаем человека: может быть, он мелочен, мстителен.
Ребров на мое замечание улыбнулся и поглядел на меня с хитрецой.
— Бог, как говорится, не выдаст — свинья не съест, господин прапорщик… Эх, побалакать бы нам с вами с глазу на глаз…
— Так расскажите же о разговоре с Бантиком. — И я поискал глазами, куда бы сесть. Около кухни увидел колоду для раскалывания дров.
«Та самая, — мелькнула мысль, — где Ибрагим свою руку…» И я уже не в силах был оторвать взгляда от темного пятна когда-то впитавшейся в торец древесины крови. Странное, болезненное любопытство сковало меня…
А Ребров:
— Почекайте-ка… — Заставил меня посторониться. Тут же тяжеловесную колоду взвалил себе на плечо и за поленницей выбросил. С глухим шумом колода покатилась в овраг. А сам он прихватил из поленницы два кругляша. — Эти-то стулья почище будут. — Ребров смахнул с кругляшей пыль. — Сидайте, господин прапорщик.
Сели друг против друга, в сторонке от движения людей.
— Тютюном солдатским не побрезгуете?
Свернули мы по цигарке, закурили.
— Руки я ему не подал, — объявил Ребров и строго посмотрел на меня: одобряю ли? — «Выбачайте, — кажу, — господин подполковник, помыть не управился. Вестовой-то ваш так и сдернул меня с верстака: мол, не задерживайся, геть, живо! Вот я и грязный…» А Бантик глазки наставил на меня — и сверлит, сверлит, как сверлышком. Понимаю: бывшему высокоблагородию желательно высверлить, что у солдата на уме… Сели, вот как сейчас мы с вами. На столе чай, печенье городское. И начинает Бантик меня обхаживать. «Вы, — говорит, — господин Ребров, хотя и в малом звании — всего ефрейтор, но солдаты к вам прислушиваются, человек, выходит, вы разумный. Оттого и пригласил я вас для до-ве-ри…» Ну, понимай, для разговора.
— Для доверительного? — подсказал я.
— Во, во, для этого самого. Ну, и водит меня, водит, как рыбак щуренка, чтобы тот поглубже жало заглотнул… «Россия, — говорит, — воспряла ото сна, это еще поэт предсказывал… И пришло время вступить России в свое великое будущее». Малого, мол, не хватает: наша доблестная армия обязана сломить Германию! И дает, значит, мне поручение: уговаривать в батальоне солдат — воевать до победы.
А я ему:
«С чужого голоса, господин подполковник, говорить не умею. Вот заместо меня пригласили бы сюда краснобая…»
Подполковник как одернет меня:
«Что вы городите!»
А я ему:
«Если горожу, то дозвольте и догородить. Есть же у вас главно-уговаривающий — ему бы с руки…»
Подполковник как топнет да кулаком по столу как стукнет:
«Прочь! Чтоб про господина Керенского, верховного главнокомандующего армией революционной России… Да я вас…»
Тут Ребров, по его словам, выскочил из кабинета с таким проворством, что кусок печенья в горле застрял…
Мысленно аплодирую Реброву, но выдать свое восхищение им не вправе: я офицер, и военная субординация для меня — закон.
Ребров поплевал на докуренную цигарку, затоптал ее в песок. Бросил и я свою.
— А вы, господин прапорщик, сами-то за войну до победы или как?
Вопрос застиг меня врасплох. Разумеется, совсем недавно еще я был за победу. К этому обязывали офицерские погоны, этого намеревался достичь, отправляясь в действующую армию; верил, что мы, молодежь, пополняющая офицерские кадры, способны переломить ход злосчастной войны… Да, так было. А сейчас?.. Мрак последовавших затем разочарований в устройстве армии, в ее командовании; бессмысленность боевых действий, где видишь повальное истребление собственных солдат и только…
Ребров с виду спокойно ждал ответа, а я путался в мыслях: «Кто я в самом деле? Как понять себя? Что сказать солдату и другу, чтобы честно?..» И вспомнился Дмитрий Михайлович Карбышев. Сразу сказал себе: «Как он, так и я». И принялся перебирать наши встречи на окопных работах в Карпатах. Новые идеи в фортификации… Да, это Карбышев. Заботы о надежном укрытии солдата в обороне… Да, это тоже он. Вера в то, что в сегодняшнем приниженном, забитом, замордованном солдате — дай ему только расправить плечи — воскреснет суворовский чудо-богатырь… Да, да… Но речь Карбышев держал об обороне Отечества. И ни слова о завоевании чужих земель. «Война до победы» — нет, такого мы не услышали из уст Дмитрия Михайловича!
Я попросил у Реброва еще табаку на закрутку. Он предупредительно раскрыл передо мной кисет. Я вновь закурил, и вдруг мне стало так жалко себя, парня в погонах и в шпорах, жестоко обманутого жизнью, что я, давясь дымом, взмолился:
— Гордей Иваныч, не надо… Не пытайте меня… Будь оно все проклято! Ничего я не хочу. Никаких побед, никакой войны…
А в мыслях: «О, если бы мне снова надеть студенческую фуражку. Быть может, она даже ждет меня, припрятанная отцом…»
Наш подполковник обнаружил способности оратора. Красиво выступал на митингах. Но ни публичные, обращенные к саперам батальона речи, ни беседы с ними же с глазу на глаз — ничего не сломило в солдате недоверия к этому человеку с великолепным шелковым бантом.
Его призывы к войне до победы окончательно сделали его в батальоне чужаком. И Бантик это понял. Убрал печенье и стал заводить в батальоне строгости.
Солдатская почта принесла весть, будто в армии восстанавливаются военно-полевые суды.
И вот Керенский развернул наступление… Помню только, как мы бежали из Карпат. Каменная дорога превращена в пыль, словно не телегами разъезжена, а измолота мельничными жерновами. Пыль всюду. Едем как в белесом тумане; пыль слоями опадает с одежды, противно скрипит на зубах. Зной, духота. На дороге панически теснятся обозы, пушки, фургоны с ранеными, экипажи с начальниками… То и дело вспыхивает злобная перебранка, и глядишь: то подвода, то зарядный ящик и даже пушка, вытолкнутые из толпы, опрокидываются в канаву, калеча лошадей…
Я сижу на возу среди ящиков с пироксилином. Это пострашнее, чем на пороховой бочке. Пироксилиновая шашка в основе своей из хлопка: высыхая, волоконца отслаиваются, и пыль — черт его знает, в какой момент! — способна взорваться. Проезжаем селами, и я с нетерпением меряю взглядом расстояния от колодца до колодца: вылить бы на ящики с пироксилином пять-шесть ведер воды! Пироксилин гигроскопичен, жадно впитает воду — и можно бы успокоиться, даже вздремнуть на возу. Но у колодцев драка, воду мигом вычерпывают. Заглянешь, когда дойдет твоя очередь, в глубину сруба, а там только грязь маслянисто отсвечивает… Единственная для меня победа в июльском наступлении Керенского — это то, что я на своем пироксилиновом возу не взлетел на воздух.
— Пишись, господин прапорщик, на вольную жизнь, — как-то сказал мне Ребров. — И дробовичок прихватишь, что я смастерил, — поохотишься.
Я принял это за горькую шутку. Но Ребров, старослужащий батальона, уже рассказывал мне, что с начала войны всякий год по весне приходит в батальон затребование от УПВОСО (Управление военных сообщений) на подрывные команды. Эти команды — легкие на подъем, мобильные, каждая не больше полувзвода — получают задание: обезопасить от ледохода стратегические мосты на прифронтовых реках. Командировка длится месяц-полтора, подрывники живут самостоятельно — батальон далеко, УПВОСО еще дальше. Чем не вольная жизнь?
Ребров назвал мне фамилии саперов, которые уже бывали на ледоходах, дело понимают. Большинство оказалось из моего взвода. «Знакомые ребята, — подумал я, — это уже половина успеха в деле, на которое отваживаюсь». И, не мешкая, подал рапорт своему ротному. Комроты внес кое-какие изменения в список, одобрительно остановился на фамилии Ребров, сказав, что ефрейтор — человек знающий, самостоятельный: «Ставьте его старшим в команде и своим помощником. Не подведет». И тут же вздохнул:
— Завидую вам, прапорщик. Будет весна, и вы — как птица на перелете.
…Выгрузилась моя подрывная команда со своими ящиками, тюками снаряжения и бочками с порохом в городе Каменец-Подольске. Тут же на вокзале наняли лошадей, и добрались мы до местечка Жванец, на берегу Днестра. Река широкая, многоводная, хотя и поменьше Камы. Сразу я и мост увидел. Мост деревянный, но, видно, ставился прочно и надолго — на сваях; перед устоями кусты свай, покрытые железом, — ледорезы. Прошелся я с подрывниками по мосту, прислушиваясь к замечаниям опытных людей, и понял, что мост задаст нам хлопот: конструкция балочная, пролеты узкие, и, когда река тронется, только гляди — как бы не натворили бед ледяные заторы!
Сойдя с моста, всей командой сели закурить. Тут я услышал, что еще до ледохода следует раздробить повыше моста ледяные поля.
Как это делается — я не знал.
Ребров хитро прищурился и предложил мне самый быстрый способ порушить ледяное поле. Надо выйти саперам на простор реки и разбросать заряды динамита. Бах-бах-бах — и в толще льда образуются воронки и трещины. Ледоход доломает лед. Это один способ.
— Работенка веселая, — подмигнул мне старый сапер, — дух захватывает. Но только на ловкача — с динамитом шутки плохи.
Докурив цигарку, продолжал:
— Теперь слухайте про другой способ. Там динамит, тут порох. Там бегом, тут с шилом в руках начинается работа…
И Ребров рассказал, как сладилось это дело еще в предыдущие года.
Саперы садятся шить картузы из картона. Сшил цилиндр размером чтоб голову просунуть — пришей донце и кидай готовый картуз в сторону. Там посажен некурящий. Перед ним раскрытая бочка пороху. Порох саперный, крупный, как грецкие орехи, не распыляется. Некурящий сапер зачерпнет деревянным совком пороху — и в картуз. Насыплет полпуда, пуд — смотря по тому, какой требуется фугас. Полный картуз пересовывается третьему. Тот закладывает в порох запал Дрейера, выводит наружу электрические провода и пришивает на картузе картонную крышку. А четвертый сапер — смоловик. Промазывает картуз со всех сторон смолой, чтобы не проникла в порох вода.
Рассказ свой Ребров завершил вопросом:
— Так який способ выберем? Перший чи другий?
Он заулыбался, и все подрывники, вижу, глядя на меня, улыбаются. «Ага, — смекнул я, — это солдатский экзамен командиру. Нельзя не выдержать!» Спешу припомнить пройденное в подрывном классе училища, а заодно устройство «Петергофских фонтанов» на Неве…
— Оба способа применим, сообразуясь с обстановкой.
Глянул на лица саперов — экзамен выдержан. Осталось приступить к делу.
За день подорвали фугасами ледяное поле, что повыше моста; на второй день — пониже. Саперы взгромоздились верхом на ледорезы, встречали баграми крупные льдины и направляли их под мост. Когда вода очистилась, мост, казалось, стоит посреди зеркала.
К слову сказать, при установке фугасов я ухитрился провалиться в полынью — в шинели, сапогах, в зимней шапке. От холодного по всему телу компресса не мог и слова вымолвить, не то что закричать. А ведь мгновение — и меня утянуло бы под лед. Это мгновение опередил Ребров. Я успел увидеть только его в ужасе расширившиеся глаза и рот, зло выкрикнувший: