Анна Пастернак
Лара. Нерассказанная история любви, которая вдохновила на создание «Доктора Живаго»
Anna Pasternak
Lara: The Untold Love Story That Inspired Doctor Zhivago
Originally published in the English language by HarperCollins Publishers Ltd. under the title Lara: The Untold Love Story That Inspired Doctor Zhivago
© Anna Pasternak 2016
© Мельник Э. И., перевод на русский язык, 2017
© ООО «Издательство «Э», 2018
АННА ПАСТЕРНАК – писатель, колумнист, журналист и член семьи Пастернак, праправнучка художника Леонида Пастернака. Борис Пастернак приходится ей двоюродным дедушкой.
«Автор отразил параллель между Ларой и Ольгой и показал, что с того момента, как Пастернак встретил свою музу в 1946 году, и он, и его роман сильно изменились».
«Волнующая сказка с трагичным концом».
Фамильное древо
Пролог
Распутывая паутину
Если мыслить в рамках сегодняшних стандартов популярности, почти невозможно представить себе масштабы славы Бориса Пастернака в России начиная с 1920-х годов и далее. Пусть на Западе Пастернак больше всего известен своим нобелевским лирическим романом «Доктор Живаго», однако в России его всегда воспринимали в первую очередь как поэта – так происходит и до сих пор. Рожденный в 1890 году, уже к тридцати годам он начал стремительно приобретать известность; вскоре он стал собирать большие залы, в которые битком набивались юные студенты, революционеры и художники, собиравшиеся послушать, как он читает стихи. Если он делал паузу – ради эффекта или на мгновение забыв текст, – вся толпа в один голос ревела ему в ответ следующую строку стиха, как сегодня делают фанаты на поп-концертах.
«В России существовал[1][2] очень реальный контраст между поэтом и публикой, больший, чем в любой другой стране Европы, – писала об этом времени сестра Бориса Лидия, – и уж точно намного больший, чем можно представить себе в Англии. Поэтические сборники публиковались огромными тиражами и распродавались за считаные дни после выхода в свет. Весь город был обклеен афишами с объявлениями о поэтических собраниях, и все, кто интересовался поэзией (а кто в России не принадлежал к этой категории?), слетались в лекционную аудиторию или зал, чтобы послушать любимого поэта». В русском обществе писатель имел громадное влияние. Во времена смуты в отсутствие достойных доверия политиков взгляд общества обращался к писателям. Влияние литературных журналов было невероятным; они становились мощным средством политических дебатов. Борис Пастернак был не только популярным поэтом, восхваляемым за мужество и искренность: народ уважал его за смелость высказываний.
С ранних лет Пастернак мечтал написать большой роман. В 1934 году он писал своему отцу Леониду: «Ничего из того,[3] что я написал, не существует… вот я спешно переделываю себя в прозаика Диккенсовского толка, а потом, если хватит сил, в поэта – Пушкинского. Ты не вообрази, что я думаю себя с ними сравнивать. Я их называю, чтобы дать тебе понятье о внутренней перемене». Пастернак придерживался невысокого мнения о своих стихах, считая, что писать их слишком легко. Он радовался неожиданному, скороспелому успеху своей книги стихов «Поверх барьеров», вышедшей в 1916 году. Она стала одним из наиболее значимых стихотворных сборников, когда-либо издававшихся на русском языке. Критики хвалили биографический и исторический материал книги, восхищаясь контрастом между ее лирическими и эпическими качествами. А. Манфред, писавший для журнала «Книга и революция», отмечал новую «экспрессивную ясность» и перспективы автора «врасти в революцию».[4] Второй сборник Пастернака из 22 стихотворений, «Сестра моя – жизнь», опубликованный в 1922 году, обрел беспрецедентное литературное признание. Ликующее настроение стихов поэта восхищало читателей, поскольку передавало энтузиазм и оптимизм лета 1917 года. Пастернак писал,[5] что Февральская революция[6] случилась «словно по ошибке» и все вдруг почувствовали себя свободными. Это была «самая прославленная[7] книга стихов» Бориса, отмечала его сестра Лидия: «Более искушенное молодое поколение начитанных русских с ума сходило по этой книге». Они считали, что он писал изысканнейшую любовную поэзию, были очарованы его интимной образностью. По прочтении книги «Сестра моя – жизнь» поэт Осип Мандельштам объявил: «Стихи Пастернака почитать[8] – горло прочистить, дыханье укрепить, обновить легкие: такие стихи должны быть целебны от туберкулеза. У нас сейчас нет более здоровой поэзии. Это – кумыс после американского молока».
«Стихи моего брата[9] все без исключения строго ритмичны и написаны в основном классическим метром, – писала впоследствии Лидия. – Пастернак, как и Маяковский, самый революционный из русских поэтов, никогда в своей жизни не написал ни строчки неритмичных стихов – и не из педантичной приверженности замшелым классическим правилам, а потому что инстинктивное чувство ритма и гармонии было врожденным качеством его гения, и он просто не мог писать по-другому». В стихотворении,[10] написанном вскоре после выхода «Сестры моей – жизни», Борис прощается с поэзией: «Я скажу до свиданья стихам, моя мания, / Я назначил вам встречу со мною в романе». Однако он по-прежнему почитал прозу делом слишком трудным. Но в его произведениях, вне зависимости от их жанра, сложилось неразрывное взаимодействие поэзии и прозы. В своей автобиографии «Охранная грамота», опубликованной в 1931 году, манерно-изысканном повествовании о юности, путешествиях и личных отношениях, Пастернак писал: «Мы втаскиваем вседневность[11] в прозу ради поэзии. Мы вовлекаем прозу в поэзию ради музыки. Так, в широчайшем значении слова, называл я искусство».
В 1935 году Пастернак впервые заговорил о намерении реализовать свой творческий потенциал, написав эпический русский роман. И именно мою бабушку, свою младшую сестру Жозефину Пастернак,[12] он первой посвятил в эти планы во время их последней встречи на вокзале Фридрихштрассе в Берлине. Борис сказал Жозефине, что в его сознании прорастают семена этой книги – классической, вечной любовной истории, разворачивающейся в период между русской революцией и Второй мировой войной.
«Доктор Живаго» основан на отношениях Бориса с главной любовью его жизни, Ольгой Всеволодовной Ивинской, которой суждено было вдохновить образ Лары, пылкой героини романа. Центральной осью романа является страсть между Юрием Живаго, врачом и поэтом (кивок в сторону Антона Чехова, который тоже был врачом), и Ларой Гишар, героиней, которая становится медсестрой. Их любовь мучительна, поскольку Юрий, как и Борис, женат. Для образа трудолюбивой жены Юрия, Тони, взяты за основу черты второй жены Бориса, Зинаиды Нейгауз. Юрий Живаго – полуавтобиографический герой; это книга, написанная очевидцем.
«Доктор Живаго» и по сей день продается миллионами экземпляров, однако истинная история любви, лежащая в его основе, никогда прежде не изучалась в полной мере. Роль Ольги Ивинской в жизни Бориса неизменно замалчивалась как семьей Пастернака, так и его биографами. Ольгу, как правило, унижали и пренебрежительно называли «авантюристкой», «соблазнительницей», честолюбивой пустышкой, вторгнувшейся в жизнь великого человека и его книги. Когда Пастернак начал писать роман, он еще не был знаком с Ольгой. Подростковая психологическая травма Лары (ее соблазняет Виктор Комаровский, мужчина намного старше нее) – непосредственное эхо переживаний Зинаидой ее отношений с кузеном, «сексуальным хищником». Однако когда Борис познакомился с Ольгой и влюбился в эту женщину, его Лара изменилась и расцвела, полностью перевоплотившись в нее.
И Ольгу, и ее дочь Ирину в моей семье всегда было принято поносить. Пастернаки неизменно стремились принизить роль Ольги в жизни Бориса и его литературных достижениях. Они превозносили Бориса настолько, что наличие у него двух жен – Евгении и Зинаиды – и открыто существовавшей любовницы никак не вписывалось в рамки их твердого морального кодекса. Если бы они признали место Ольги в жизни и сердечных привязанностях Бориса, им пришлось бы вместе с тем признать и отсутствие у него моральной непогрешимости.
Незадолго до смерти Жозефина Пастернак возмущенно говорила мне: «Это ошибочное представление, что эта…
Только в 1946 году, когда Борису было 56 лет, наконец вмешалась судьба. Как он впоследствии писал в «Докторе Живаго», «Она волной судьбы со дна[13] / Была к нему прибита». В редакции литературного журнала «Новый мир» он встретил 34-летнюю Ольгу Ивинскую, помощника редактора. Она была блондинкой ангельской красоты, с васильковыми глазами и – всем на зависть – прозрачно-фарфоровой кожей. Привлекательной была и ее манера держаться: легковозбудимая и страстная, она, однако, обладала внутренней хрупкостью, намекающей в то же время на силу личности, которой многое довелось пережить. Еще до личной встречи Ольга была преданной поклонницей Пастернака – «поэта-героя». Их влечение было взаимным и мгновенным, и легко понять, почему их потянуло друг к другу. Оба были мелодраматичными романтиками, склонными к необыкновенному полету фантазии. «И вот он[14] возле моего столика у окна, – писала впоследствии Ивинская, – тот самый щедрый человек на свете, которому было дано право говорить от имени облаков, звезд и ветра, нашедший такие вечные слова о мужской страсти и женской слабости… Такое о нем уже говорили: приглашает звезды к столу, мир – на коврик возле кровати».
Проникшись очарованием истории любви моего двоюродного деда, я всем сердцем чувствую, что, если бы не Ольга, «Доктор Живаго» не только не был бы завершен, но и никогда не был бы опубликован. Ольга Ивинская заплатила неподъемную цену за любовь к «своему Боре». Она стала пешкой в высокой политической игре. Ее история – это история невообразимого мужества, верности, страдания, трагедии и утрат.
Начиная с середины 1920-х годов, когда Сталин пришел к власти после смерти Ленина, была принята установка: коммунизм не станет мириться с индивидуалистскими стремлениями. Сталин, убежденный антиинтеллектуал, называл писателей «инженерами человеческих душ» и рассматривал их как влиятельную силу, которой необходимо управлять в коллективных интересах государства. Он развязал политику коллективизации, а вместе с нею и массовый террор. Для поэтов и писателей, выражавших индивидуальную творческую натуру, атмосфера стала невыносимо гнетущей. После 1917 года около 1500 писателей в Советском Союзе были казнены или умерли в трудовых лагерях, куда были сосланы за вымышленные прегрешения. Уже при Ленине повальные аресты стали частью системы, поскольку считалось, что в интересах государства лучше бросить в тюрьмы сотню невинных, чем позволить одному врагу режима остаться на свободе. Атмосфера страха, всеобщего доносительства на коллег или бывших друзей-писателей активно поощрялась новым душительским режимом Сталина, при котором каждый боролся за собственное выживание. Многие писатели и художники, страшась преследования, кончали жизнь самоубийством. Полуавтобиографический герой Пастернака, Юрий Живаго, погибает в 1929 году. Сам Борис выжил, хотя и отказывался раболепствовать, уступая литературному и политическому диктату эпохи.
Сталин, который особенно восхищался Борисом Пастернаком, не стал бросать в тюрьму самого́ непокорного писателя; вместо него преследования и гонения обрушились на его любовницу. Ольгу Ивинскую дважды приговаривали к срокам в исправительно-трудовых лагерях. Ее допрашивали в связи с книгой, которую писал Борис, однако она отказывалась предавать любимого. Терпимость, с которой Сталин относился к Пастернаку, не уменьшила возмущения писателя, которое вызывала у него тирания над родной страной; Сталин был, по выражению Пастернака, «жутким человеком,[15] залившим Россию кровью». В то время были убиты, по приблизительным оценкам, около 20 миллионов[16] человек, около 28 миллионов депортированы, и большинство из них были приговорены к рабскому труду в «исправительно-трудовых лагерях». Ольга была одной из миллионов необоснованно сосланных в ГУЛАГ; драгоценные годы жизни были украдены у нее из-за отношений с Пастернаком.
В 1934 году Алексей Сурков, поэт и начинающий партийный функционер, на первом съезде Союза советских писателей произнес речь, в которой сформулировал официальную «советскую» точку зрения: «Огромный талант[17] Б. Л. Пастернака никогда не раскроется до конца, пока он не отдастся полностью гигантской, богатой и сияющей теме, [предложенной] Революцией; и он станет великим поэтом, только когда органически впитает Революцию в себя». Когда Пастернак увидел «реальность Революции» – которая, по его выражению, «сорвала крышу» с его любимой России, – он описал в «Докторе Живаго» собственную версию русской истории, смело заклеймив диктатуру. В романе Юрий говорит Ларе:
«Самоуправцы революции[18] ужасны не как злодеи, а как механизмы без управления, как сошедшие с рельсов машины… А выяснилось, что для вдохновителей революции суматоха перемен и перестановок – единственная родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им что-нибудь в масштабе земного шара. Построения миров, переходные периоды – это их самоцель. Ничему другому они не учились, ничего не умеют. А вы знаете, откуда суета этих вечных приготовлений? От отсутствия определенных готовых способностей, от неодаренности».
В прошлом столетии немногие литературные труды производили такой фурор, как «Доктор Живаго». Лишь в 1957 году, более чем через двадцать лет после того, как Пастернак впервые поделился своим замыслом с Жозефиной, эта книга была опубликована – сперва в Италии. Несмотря на то что она мгновенно превратилась в мировой бестселлер, а Пастернака стали называть «величайшим из ныне живущих русских писателей», только спустя еще тридцать лет, в 1988 году, его книга, считавшаяся антиреволюционной и непатриотичной, была официально издана в обожаемой им России. Культуролог и литературовед Дмитрий Лихачев, который к концу XX века приобрел статус главного мирового эксперта по старославянскому языку и литературе, говорил, что «Доктор Живаго» можно считать не традиционным романом, а скорее «своего рода автобиографией»[19] внутренней жизни поэта. Герой романа, как он полагал, был не активным действующим лицом, но тем «окном», сквозь которое мы смотрим на русскую революцию.
В 1965 году Дэвид Лин снял по мотивам романа Пастернака фильм, в котором Джули Кристи сыграла роль Лары, а Омар Шариф – главного героя, Юрия Живаго. Этот фильм получил пять «Оскаров» и еще пять номинаций. Классическая голливудская лента Лина запечатлела в памяти миллионов зрителей образы столь же волшебные и незабываемые, как и проза Пастернака. Картина занимает восьмое место в списке самых кассовых фильмов в истории американской киноиндустрии. Роберт Болт, удостоившийся статуэтки за сценарий, так охарактеризовал свою работу с произведением Пастернака: «Я никогда не делал ничего[20] настолько трудного. Это все равно что распутывать паутину». Омар Шариф говорил о фильме: «Доктор Живаго» захватывает,[21] но не подавляет человеческий дух. Это дар Бориса Пастернака». Пророча этой истории долгую жизнь, он сделал вывод: «Она доказывает, что истинная любовь вечна. «Доктор Живаго» был и всегда будет классикой для всех поколений».
Есть русская пословица: «Умом Россию не понять». Ее можно понять лишь сердцем. Когда я впервые приехала в Россию и гуляла по Москве, меня преследовало неотступное ощущение, будто я не в гостях, а вернулась домой. Не то чтобы Москва была мне знакома, но и чужой она не казалась. Однажды, снежным и ветреным февральским вечером, я шагала по широкой Тверской на ужин в ресторане «Кафе Пушкинъ», остро осознавая, что Борис и Ольга не раз ходили тем же маршрутом в период начала своей любви, более шестидесяти лет назад, и следы их оставались на тех же тротуарах.
Сидя в мерцающем свете свечей в «Пушкине», зал которого стилизован под дом русского аристократа 1820-х годов – с его галерейной библиотекой, стенами, вдоль которых выстроились книги, затейливыми карнизами, расписным потолком и характерной общей помпезностью, – я чувствовала, как меня мягко касается рука истории. Этот ресторан расположен недалеко от старого здания редакции журнала «Новый мир» на Пушкинской площади, где некогда работала Ольга. Я представляла, как Ольга и Борис проходят мимо, низко склонив головы и прижавшись друг к другу, борясь с метелью, одетые в тяжелые пальто, и сердца их полны желания. Пять лет спустя, в очередной раз приехав в Москву, я пришла к памятнику Пушкину, установленному в 1898 году, у которого Борис и Ольга часто назначали свидания в начале своих отношений. Именно здесь Борис впервые признался Ольге в глубине своих чувств к ней. Огромная статуя Пушкина была перенесена в 1950 году с одной стороны Пушкинской площади на другую, так что их роман начинался на западной стороне площади, и переместился в 1950 году на восточную, где сейчас стояла я, глядя снизу вверх на гигантские складки величественного плаща, ниспадавшего по спине бронзового поэта. Мой московский гид Марина, увидев, что я стою под статуей Пушкина, воображая себе Бориса на этом самом месте, произнесла: «Борис Пастернак – небожитель. Он кумир для многих из нас, даже тех, кто не интересуется поэзией».
Это полное почтения высказывание прозвучало эхом моей встречи с дочерью Ольги, Ириной Емельяновой, которая парой месяцев ранее состоялась в Париже. «Я благодарю Бога за то, что мне довелось знать этого великого поэта, – говорила она мне. – В поэта мы влюбились даже раньше, чем в человека. Я всегда любила стихи, а моя мать любила его стихи, так же как не одно поколение русских людей. Вы не можете себе представить, как замечательно это было – Борис Леонидович присутствовал не только на страницах стихотворных томиков, но и в нашей жизни».
Пастернак обессмертил Ирину в «Докторе Живаго» в образе дочери Лары, Катеньки. Взрослея, Ирина все больше сближалась с Борисом. Он любил ее как дочь, которой у него никогда не было, и был для нее в большей степени отцом, чем любой другой мужчина в ее жизни. Ирина поднялась из-за стола, за которым мы сидели, и сняла с полки своей обширной библиотеки одну из книг. Это оказался перевод гетевского «Фауста», который подарил ей Борис, и на титульной странице книги было посвящение, написанное размашистым, витиеватым почерком Пастернака, черными чернилами, «журавлями во всю страницу»,[22] как однажды назвала его почерк Ольга. Борис писал по-русски семнадцатилетней тогда Ирине: «Ирочка, это твой экземпляр. Я верю в тебя и уверен в твоем будущем. Будь смела душой и мыслью, мечтой и волей. Доверяй природе, духу судьбы, крупным событиям, а из людей только немногим, тысячу раз проверенным, достойным твоей веры».
Ирина с гордостью прочла мне вслух заключительную надпись. Борис написал: «Почти отечески твой Б. Л. 3 ноября 1955. Переделкино». Любовно погладив страницу, она печально проговорила: «Жаль, что эти чернила когда-нибудь выцветут».
Время словно остановилось. Мы обе глядели на эту страницу, размышляя, возможно, о том, что все драгоценное в жизни в конечном итоге не вечно. Ирина закрыла книгу, расправила плечи и сказала: «Вы не можете себе представить, как знакомство с Борисом Пастернаком изменило нашу жизнь. Я ходила на его поэтические выступления, и все мне завидовали – и друзья в школе, и мой преподаватель английского, и учителя. «Ты знакома с Борисом Леонидовичем? – благоговейно спрашивали они меня. – А можешь достать его последнее стихотворение?» Я спрашивала его машинистку, нельзя ли нам хоть строчечку из его стихов, и иногда он вручал мне «для раздачи» какое-нибудь стихотворение. Это обеспечивало мне невероятное внимание и уважение в школе, и частица его славы в некоторой мере доставалась и мне».
Преклонение русских читателей перед Пастернаком, которое живо и по сей день, вызвано не только вечной силой его произведений, но и тем, что он ни разу не поколебался в своей верности России. Он любил родину великой любовью; в конечном итоге она оказалась сильнее всего прочего. Он отказался от Нобелевской премии по литературе, когда советские власти пригрозили, что, если он выедет из страны, вернуться ему не позволят. И он так и не стал эмигрантом, отказавшись после революции 1917 года последовать за своими родителями сначала в Германию, а потом в Англию.
Когда я приехала в Переделкино, поселок писателей, расположенный в 50 минутах езды на машине от центра Москвы, где Борис провел почти два десятилетия, создавая «Доктора Живаго», меня охватила глубокая печаль. Сидя за письменным столом Бориса в кабинете на втором этаже его дачи, я заметила на столешнице блеклые круги – следы, которые более пятидесяти лет назад оставила на дереве его кофейная кружка. Снаружи за окном висели сосульки, наводя меня на мысли о фильме Дэвида Лина: мне вспоминалось Варыкино, где Юрий проводит свои последние дни с Ларой, – заброшенное поместье из романа, заснеженное, ослепительно сияющее под солнцем; кружево изморози на оконных стеклах; хрустальное волшебство, творящееся на экране; Джули Кристи, воплощающая его Лару, непринужденно прекрасная в своей меховой шапочке. Я думала о том, как мой двоюродный дед Борис смотрел из этого окна на сад, который обожал, как его взгляд, минуя сосны, устремлялся к церкви Преображения Господня. Там, вдалеке, переделкинское кладбище, где он похоронен. Утром того дня мы с моим отцом, племянником Бориса, с трудом пробирались сквозь высокие сугробы по направлению к кладбищу, чтобы посетить могилу Пастернака. Я была глубоко растрогана, увидев букет замерзших розовых роз на длинных стеблях, аккуратно прислоненный к его надгробию. Должно быть, их оставил кто-то из поклонников. Меня поразило, что могилу Бориса не украшают его строки. Только лицо, высеченное в камне. Именно простота этого надгробия производит очень сильное впечатление.
Я откинулась на спинку кресла Бориса в его кабинете и задумалась о том, как часто он, должно быть, отводил глаза от этого холмистого пейзажа, возвращаясь к странице (он писал от руки), чтобы создавать сцены любовной жажды, снедавшей Юрия и Лару. Когда я была в переделкинском доме, снаружи мягко падал снег, делая царившую в доме тишину еще более мягкой. Кабинет обставлен с почти болезненной простотой. В одном углу стоит маленькая кровать с кованой спинкой, над ней с одной стороны висит набросок портрета Льва Толстого, с другой – семейные зарисовки отца Бориса, Леонида. Эта кровать – с ее тускло-серым узорчатым покрывалом и красновато-бурым обрезанным квадратом коврика возле нее – больше подошла бы интерьеру монастырской кельи. Напротив – книжный шкаф: Библия на русском языке, труды Эйнштейна, сборники стихов У. Одена, Т. Элиота, Дилана Томаса, Эмили Дикинсон, романы Генри Джеймса, автобиография Йейтса и полное собрание сочинений Вирджинии Вулф (любимой писательницы Жозефины Пастернак), наряду с Шекспиром и учением Джавахарлала Неру. Лицом к письменному столу, на мольберте, – большая черно-белая фотография самого Бориса. Одетый в черный костюм, белую рубашку и темный галстук, он выглядит, как мне показалось, примерно на мой возраст – лет на сорок пять. Боль, страсть, решимость, покорность, страх и ярость излучают его глаза. Губы почти сжаты, будто закаменели в твердой убежденности. В его святая святых нет ничего мягкого или податливого; чувственность он приберегал для прозы.
Я думала о мужестве Бориса – мужестве, с которым он сидел здесь и писал свою правду о России. О том, как дерзко он смотрел в лицо советским властям и какой неизгладимый след в конечном итоге оставили в его душе преследования и угроза смерти. Как, несмотря на то, что он пережил Сталина, несмотря на колоссальные литературные достижения, он провел свои последние годы здесь в принудительной изоляции, и советские власти шпионили за ним и отслеживали каждое его движение. Кабинет стал его личным карантином: он наверху, пишет, его жена Зинаида внизу, беспрерывно курит и раскладывает пасьянсы или смотрит громоздкий советский телевизор, один из первых выпущенных в стране.
И еще я представляла себе его возлюбленную Ольгу Ивинскую, которая в последние годы жизни Бориса каждый вечер взволнованно дожидалась его в «избушке» на другой стороне пруда, в Измалкове, в километре от переделкинской дачи. Там она утешала и поддерживала его, подбадривала и перепечатывала его рукописи. Ее отсутствие здесь, в этом доме – ни бережно хранимой фотографии, ни портрета – ощущается как диссонанс. Ибо что такое история любви в «Докторе Живаго», если не его страстный
В последний раз обводя взглядом его кабинет, я поняла, что хочу написать книгу, в которой попытаюсь объяснить, почему он совершил этот нехарактерный для него акт нравственной трусости, поставив амбиции выше зова сердца. Если бы я сумела понять, почему он повел себя именно так, и оценить масштабы его страданий и самоедства, смогла бы я простить ему предательство себя и своей истинной любви? Простить, что он публично не признал и не почтил заслуги Ольги, что не женился на ней – в то время как ей приходилось рисковать жизнью из-за любви к нему? Как пишет Пастернак в «Докторе Живаго»: «О, как он любил ее![24] Как она была хороша! Как раз так, как ему всегда думалось и мечталось, как ему было надо!.. той бесподобно простой и стремительной линией, какою вся она одним махом была обведена кругом сверху донизу Творцом, и в этом божественном очертании сдана на руки его душе, как закутывают в плотно накинутую простыню выкупанного ребенка».
I
Девочка из другого круга
«Новый мир», ведущий советский литературный ежемесячный журнал, где работала Ольга Ивинская, был основан в 1935 году. Будучи официальным органом Союза писателей СССР, «Новый мир» имел в сталинский период огромное влияние и аудиторию в десятки миллионов читателей. Литературные журналы были основным средством распространения политических идей в стране, где любые публичные обсуждения подвергались жесткой цензуре, а авторы журналов пользовались в советском обществе небывалой популярностью. Редакция журнала на Пушкинской площади располагалась в огромном, выкрашенном в густой темно-красный цвет бывшем бальном зале с позолоченными карнизами, где некогда танцевал Пушкин. Редактор журнала, поэт и писатель Константин Симонов, харизматичный персонаж с серебристой гривой волос, который щеголял крупными перстнями-печатками и мешковатыми костюмами по последней американской моде, усердно привлекал в журнал «живых классиков» и заполучил в постоянные авторы Павла Антокольского, Николая Чуковского и Бориса Пастернака. Ольга отвечала в редакции за раздел начинающих авторов.
Однажды студеным октябрьским днем 1946 года, как раз когда за окнами начинали кружиться снежинки, Ольга собиралась пойти пообедать со своей подругой Наташей Бьянки, техническим редактором журнала. Когда она уже натягивала беличью шубку, коллега Зинаида Пиддубная остановила ее. «Борис Леонидович, – сказала она вошедшему мужчине, – позвольте представить[25] вам одну из ваших самых пламенных обожательниц», – и указала на Ольгу.
Ольга была ошеломлена, когда «этот бог»[26] явился перед ней «на ковровой дорожке» и одарил ее улыбкой, обращенной именно к ней. Она храбро протянула ему руку для поцелуя. Борис наклонился над ее рукой и спросил, какие его книги у нее есть. Ошарашенная, в полном восторге оттого, что оказалась лицом к лицу со своим кумиром, Ольга ответила, что книга у нее есть только одна. Пастернак удивился. «Ну я вам достану, – пообещал он, – хотя книги почти все розданы…» Борис объяснил, что в основном пробавляется переводами и почти не пишет стихов – из-за цензурных ограничений тех лет. Сообщил, что занимается к тому же переводами шекспировских пьес.
Всю свою писательскую карьеру Пастернак в основном зарабатывал заказной переводческой работой. Хорошо владея несколькими языками, в том числе французским, немецким и английским, он живо интересовался трудностями и задачами, которые ставил перед ним литературный перевод. Обладая в полной мере даром интерпретировать и искусно передавать особенности разговорного языка, он стал ведущим русским переводчиком Шекспира и шесть раз был номинирован на Нобелевскую премию за свои достижения в этой области. В 1943 году британское посольство прислало Пастернаку письмо с комплиментами и выражением благодарности за его успехи в переводе произведений «великого Барда». Эта работа обеспечила ему несколько лет стабильного дохода. В 1945 году он признавался одному из друзей:[27] «По-прежнему меня кормит чистопольский старик Шекспир».
«Знаете, задумал роман[28] в прозе, – говорил он Ольге в редакции «Нового мира», – но еще не знаю, во что он выльется. Хочется побродить по старой Москве, которую вы уже не помните, об искусстве поговорить, подумать». На том этапе черновик романа имел заглавие «Мальчики и девочки». Борис ненадолго умолк, потом добавил слегка смущенно: «Как это интересно, что у меня еще остались поклонницы…» Даже в возрасте 56 лет, будучи более чем на двадцать лет старше Ольги, Пастернак оставался мужчиной, красивым сильной, поразительной красотой – вопреки тому, что его удлиненное лицо часто сравнивали с головами арабских скакунов (едва ли лестное сравнение), в первую очередь из-за длинных «желтоватых конских зубов». Высказанное Борисом сомнение в том, что у него «еще остались поклонницы», может показаться кокетливым – оно отдает ложной скромностью, – в то время как он прекрасно знал, что оказывает на людей гипнотическое воздействие и что перед ним повсеместно благоговеют и мужчины, и женщины. Русский поэт Андрей Вознесенский, для которого Пастернак впоследствии стал учителем, при их первой встрече в том же 1946 году был заворожен ослепительной внешностью поэта:
«Он заговорил с середины.[29] Скулы его подрагивали, как треугольные остовы крыльев, плотно прижатые перед взмахом. Я боготворил его. В нем была тяга, сила и небесная неприспособленность. Когда он говорил, он подергивал, вытягивал вверх подбородок, как будто хотел вырваться из воротничка и из тела… Короткий нос его, начиная с углубления переносицы, сразу шел горбинкой, потом продолжался прямо, напоминая смуглый ружейный приклад в миниатюре. Губы сфинкса. Короткая седая стрижка. Но главное – это плывущая дымящаяся волна магнетизма».
Женщины преследовали Пастернака всю его жизнь. Однако он отнюдь не был этаким донжуаном; совсем наоборот. Он преклонялся перед женщинами, улавливая их чувства, как прирожденный эмпат, поскольку понимал, что события эмоциональной и чувственной жизни у женщин – как и у поэтов – часто сложны и запутанны. Его судьбоносной встрече с Ольгой в «Новом мире» предстояло стать тем гордиевым узлом, что опутал его эмоциональную и творческую жизнь.
Обменявшись парой фраз с Зинаидой Пиддубной, он поцеловал обеим женщинам руки и ушел. Ольга застыла на месте, лишившись дара речи. Это был один из тех пресловутых навсегда переворачивающих жизнь моментов: она почувствовала, как сместилась ось ее мира. «Я была просто потрясена[30] предчувствием, пронизавшим меня взглядом моего бога. Это был такой требовательный, такой оценивающий, такой мужской взгляд, что ошибиться было невозможно: пришел человек, единственно необходимый мне, тот самый человек, который, собственно, уже был со мною. И это потрясающее чудо».
В «Докторе Живаго» читатель знакомится с Ларой во второй главе – «Девочка из другого круга». Первые впечатления Юрия Живаго от Лары основаны на первых встречах Бориса с Ольгой: «Ей не хочется нравиться,[31] – думал он, – быть красивой, пленяющей. Она презирает эту сторону женской сущности и как бы казнит себя за то, что так хороша. И эта гордая враждебность к себе удесятеряет ее неотразимость».
Ирина вспоминала, что влечение между Борисом и Ольгой возникло мгновенно: «Борис был чувствителен к того рода красоте, какой обладала моя мать. Это была усталая красота. Это была красота не блестящей победительницы, а почти что побежденной жертвы. Это была красота страдания. Глядя в прекрасные глаза моей матери, Борис, наверное, видел в них многое, многое…».
На следующий день Пастернак прислал Ольге пакет. Пять небольших книжечек с его стихами и переводами появились на ее рабочем столе в редакции «Нового мира». И начались его настойчивые ухаживания за ней.
Впервые Ольга увидела Пастернака за четырнадцать лет до знакомства, когда, учась в Литературном институте, однажды пошла на вечер чтения стихов Пастернака. Она торопливо шла по коридору Дома Герцена в Москве, с волнением предвкушая, как «поэт-герой» прочтет свой знаменитый «Марбург» – рассказ о его первом опыте любви и отвержения. И вдруг, как раз когда прозвенел звонок, возвещая начало вечера, мимо нее промчался взволнованный черноволосый поэт, облик которого «дополнял клокочущий огонь изнутри».[32] Когда он завершил свое выступление, взбудораженная толпа хлынула вперед, окружая его. Ольга видела, как носовой платок, принадлежавший ему, был разодран в клочья; и даже крошки табака, выпавшие из его окурков, поклонники разбирали, как сувениры.
Спустя десять с лишним лет, когда Ольге было 34 года, ей подарили билет на вечер в библиотеке Исторического музея, где Пастернак должен был читать свои шекспировские переводы. Впервые Пастернака познакомила с работами английского драматурга его первая любовь, Ида Давидовна Высоцкая, когда он учился в Марбургском университете; Ида же вдохновила его на создание стихотворения «Марбург». Борис в юности был ее репетитором. Ида с сестрой в 1912 году побывали в Кембридже, где она открыла для себя Шекспира и английскую поэзию. Потом тем же летом она провела с Борисом три дня в Марбурге, подарив своему серьезному другу издание шекспировских пьес, и косвенным образом дала начало его новому призванию.
5 ноября 1939 года пастернаковский перевод «Гамлета», заказанный поэту великим театральным режиссером Всеволодом Мейерхольдом, был принят к постановке в Московском Художественном театре. Это явилось для Бориса предметом безмерной гордости, не в последнюю очередь из-за того, что 1930-е годы оказались для него десятилетием, полным ужаса и разочарований. Как раз когда Пастернак загорелся идеей написать роман, внешние обстоятельства не дали ему исполнить свою творческую мечту. Вначале его тормозила нужда в деньгах, потом изоляция, депрессия и страх. В 1933 году он жаловался[33] Максиму Горькому, «крестному отцу» советской литературы и основателю литературного стиля «социалистического реализма», что вынужден писать короткие работы и сразу публиковать их, чтобы обеспечивать семью, которая после развода и новой женитьбы стала вдвое больше. В то время подход Пастернака к работе уже можно было назвать рискованным. Категорически отказываясь быть хоть в какой-то степени рупором советской пропаганды, он считал для себя моральным императивом писать правду об эпохе. Пастернак полагал бесчестным привилегированное положение на фоне всеобщих лишений. Однако публикация его работ то и дело откладывалась из-за проблем с цензурой.
В августе 1929 года всё литературное сообщество потрясла развернувшаяся в прессе кампания. В 1920-е годы советские писатели часто публиковали свои произведения за границей с целью обеспечения международных авторских прав (СССР не подписал ни одну международную конвенцию по авторским правам) и обхода официальной цензуры. 26 августа[34] советская пресса обвинила двух писателей, Евгения Замятина и Бориса Пильняка, публиковавшихся за границей, в предательстве – преступном соучастии в антисоветской клевете. Организованная партией и правительством и развернутая в прессе травля длилась несколько недель, погрузив писательское сообщество в состояние страха и сознания собственной уязвимости. В конце концов Замятин эмигрировал во Францию, а Пильняк был вынужден выйти из Союза писателей. Пастернак остро переживал эти события, поскольку поддерживал близкие отношения с обоими писателями, а творчество всех троих имело общие стилистические черты. Эта литературная «охота на ведьм» совпала по времени с коллективизацией сельского хозяйства. В следующие несколько лет насильственно насаждаемая коллективизация подорвала экономику села и разрушила жизни миллионов.
21 сентября 1932 года Пастернак добавил в собрание стихотворений, готовившееся к выходу в государственном издательстве «Федерация», новое примечание. Революция, по его словам, «неслыханно сурова[35]… к сотням тысяч и миллионам, так сравнительно мягка к специальностям и именам». Открыто говоря в своей поэзии о трудностях этого гнетущего и жестокого периода послереволюционной России, он вскоре вызвал на себя огонь гнева и недовольства советских чиновников. Однако Борис бесстрашно продолжал – как заметил его сын Евгений, он «должен был стать[36] свидетелем истины и носителем совести для своей эпохи». Вероятно, Борис принял близко к сердцу советы отца. «Будь честен в своем искусстве, – наставлял его Леонид Пастернак, – и тогда твои враги будут против тебя бессильны».
Летом 1930 года Пастернак написал стихотворение «Другу», отважно посвятив его Борису Пильняку, чей недавний роман «Красное дерево», представивший идеализированный портрет троцкиста-коммуниста, был опубликован в Берлине и запрещен в Советском Союзе. Стихотворение Пастернака напечатали в «Новом мире» в 1931 году, и в том же году оно вошло в переиздание сборника «Поверх барьеров». Это заявление о солидарности с Пильняком и предупреждение о том, что писатели оказались под ударом, вызвало осуждение со стороны ортодоксальных коммунистов из числа коллег и критиков Пастернака. Как ни парадоксально, оно стало причиной большей полемики, чем позиция Пильняка, высказанная в его романе. В стихотворении «Другу» Пастернак писал:
К 1933 году стало ясно, что коллективизация, во время которой погибли как минимум пять миллионов крестьян, обернулась ужасной и необратимой катастрофой. Как писал потом Пастернак в «Живаго»: «Я думаю, коллективизация[37] была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности… И когда разгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы». В другом эпизоде Юрий говорит Ларе: «Всё производное, налаженное,[38] всё, относящееся к обиходу, человеческому гнезду и порядку, всё это пошло прахом вместе с переворотом всего общества и его переустройством. Всё бытовое опрокинуто и разрушено. Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до нитки обобранной душевности…»
Во время Большого террора 1930-х годов, когда погибла бо́льшая часть прежней большевистской элиты, военачальников, писателей и художников, Пастернак все чаще был вынужден отмалчиваться, уверенный, что ему тоже не придется долго ждать полуночного стука в дверь. Его страх и страдания лишь умножились, когда вскоре после того, как Всеволод Мейерхольд заказал ему перевод «Гамлета», сам режиссер и его жена Зинаида Райх погибли от рук советской охранки – НКВД. Борис продолжил работу над переводом, обретя в ней «умственное пространство,[39] куда можно было скрыться от постоянного страха».
Его мужество принесло свои плоды. Пастернака пригласили прочесть перевод «Гамлета» 14 апреля 1940 года в Центральном доме литераторов. Тем же вечером он писал своей кузине Ольге Фрейденберг: «Каким счастьем и спасеньем была работа над ним!.. Высшее, ни с чем не сравнимое[40] наслажденье читать вслух, без купюр хотя бы половину. Три часа чувствуешь себя в высшем смысле человеком; три часа находишься в сферах, знакомых по рождению и первой половине жизни, а потом в изнеможении от потраченной энергии падаешь неведомо куда, «возвращаешься к действительности»».
Впервые Ольга Ивинская видела Бориса вблизи – и «чуяла Человека» и «горела три часа» – однажды осенним вечером 1946 года, когда он читал свои шекспировские переводы в библиотеке московского Исторического музея. Он предстал перед нею «стройным, удивительно моложавым[41] человеком с глухим и низким голосом, с крепкой молодой шеей, он разговаривал с залом как с личным своим собеседником и читал так, как читают себе или близкому другу». В перерыве кто-то из слушателей, осмелев, стал просить его почитать свои произведения, но Борис отнекивался, объясняя, что этот вечер посвящен Шекспиру, а не ему самому. Ольга слишком нервничала, чтобы присоединиться к «оставшимся избранникам», у которых хватило духу заговорить с писателем, и ушла. Она явилась домой за полночь, забыв ключи от входной двери, и ей пришлось разбудить мать. Когда та сердито стала отчитывать ее, Ольга вспылила в ответ: «Я сейчас с богом разговаривала, оставь меня!»
Ольга в школьные годы, наряду со своими подругами и «всеми прочими ровесниками», была без ума от Бориса Пастернака. Она часто бродила по улицам Москвы, снова и снова повторяя про себя искушающие строки его стихов. Она «чутьем поняла»[42], что это были «слова бога, всесильного «бога деталей» и «бога любви». Когда Ольга впервые в жизни поехала на юг, к морю, один друг подарил ей небольшую книжицу пастернаковской прозы – «Детство Люверс». Переплет, лиловатый, оформленный как школьная тетрадка, на ощупь был шершавым. Этот роман, который Борис начал писать в 1917 году и опубликовал в 1922-м, был его первой работой в жанре художественной прозы. Впервые опубликовав его в альманахе «Наши дни», Пастернак хотел, чтобы он стал первой частью романа о становлении сознания юной девушки Жени Люверс, дочери бельгийца, директора уральского завода. Хотя Женю Люверс, как правило, рассматривают как прототип Лары в «Докторе Живаго», Пастернак в значительной степени «списал» характеристики героини с детства своей сестры Жозефины.
Лежа на верхней полке в купе поезда, летевшего на юг, Ольга пыталась понять, каким образом мужчина мог так глубоко проникнуть в тайный мир молодой девушки. Как и многим из ее сверстников, ей нередко было трудно понять поэтические образы Пастернака, поскольку она привыкла к более традиционному стиху. «Но отгадка[43] уже висела в воздухе, – писала она, – весна – через узелок с бельем «у выписавшегося из больницы». Налепленные на весенние ветви огарки не обязательно было называть почками!.. Это было и шаманство, и чудо… Понималось, что за закрытой дверью лично тобой будет открыто еще не познанное, пока еще скрытое от тебя». Ольга теперь едва могла поверить, что «вот пришел живым и реальным волшебник[44] из далеких шестнадцати лет».
Их отношения развивались стремительно. Борис даже не пытался скрыть свое влечение к привлекательной редакторше или бороться со вспыхнувшим желанием. Он каждый день звонил ей на работу, а Ольга, «замирая от счастья», тем не менее боялась встреч и разговоров с ним и всегда отвечала Пастернаку, что занята. Но ее «поклонник», ничуть не обескураженный, к концу рабочего дня самолично появлялся в редакции. Он пешком провожал ее по московским бульварам домой, до квартиры в доме в Потаповском переулке, где она жила вместе со своими сыном и дочерью, Митей и Ириной, а также матерью и отчимом.
Поскольку и у Бориса, и у Ольги дома были семьи, рассвет их любви по большей части происходил на фоне прогулок по широким московским улицам, сопровождавшихся беседами. Они встречались у памятников великим писателям; их обычным местом встреч была статуя Пушкина на Пушкинской площади, у пересечения Тверского бульвара и Тверской улицы. Во время одной из таких прогулок по городу они прошли мимо крышки смотрового колодца, на которой значилась фамилия производителя этих металлоизделий – Живаго. Эта фамилия поразила Бориса и явилась для него источником вдохновения. Влюбившись в Ольгу, найдя свою истинную Лару, он сменил заглавие романа: «Мальчики и девочки» стали «Доктором Живаго».
В новом, 1947 году, 4 января, Ольга получила первое письмо от Бориса: «Еще раз от души[45] всего лучшего. Пожелайте мне издали (задумайте) поскорее справиться с пересмотром «Гамлета» и «Девятьсот пятого» и снова взяться за работу. Вы страшно славная, мне хочется, чтобы Вам было хорошо. Б. П.». Хотя Ольге было приятно получить первое послание от своего знаменитого обожателя, она была несколько разочарована этим холодным официальным тоном. Ее романтическую натуру, надеявшуюся на более горячее чувство, обеспокоило, что он держит ее на расстоянии таким образом. Но беспокоиться не было нужды. Одержимому любовью писателю, восхищавшемуся своей молодой красавицей, вскоре стало мало просто ежедневных разговоров с Ольгой.
Поскольку в квартире Ольги не было телефона, а Борис хотел разговаривать с ней и по вечерам, она храбро дала ему номер соседей Волковых, которые жили этажом ниже и были гордыми владельцами телефонного аппарата – в то время в московских квартирах это было редкостью. Каждый вечер Ольга слышала напоминавший морзянку стук по батарее центрального отопления – сигнал о том, что Пастернак просит ее к телефону. Она стучала в ответ по отсыревшей стене своей квартиры, а потом бегом спешила вниз, предвкушая, что вот-вот услышит характерный голос мужчины, в которого медленно, но верно влюблялась. «Возвращалась нескоро, с лицом отсутствующим, погруженная в себя, – вспоминала Ирина. – В этих слухах, стуках, подглядываниях прошел первый год романа, и когда его неотвратимость осознали все, не оставалось ничего, кроме как устроить официальное знакомство».
Накануне Борис позвонил Ольге на работу и сообщил, что им нужно увидеться, поскольку он должен рассказать ей о двух важных вещах. Он попросил ее как можно скорее подойти к памятнику Пушкину. Когда Ольга, отпросившись ненадолго с работы, пришла на место встречи, Борис был уже там, взволнованно расхаживая взад-вперед. Он заговорил с ней смущенным тоном, совершенно не походившим на его обычный голос, гулкий и уверенный. «Не смотрите[46] на меня сейчас. Я кратко выражу вам свою просьбу, – велел он Ольге. – Я хочу, чтобы вы мне говорили «ты», потому что «вы» – уже ложь».
В их отношениях это был серьезный шаг вперед: переход от официальности обращения «вы» к интимному «ты».
– Я не могу вам говорить «ты», Борис Леонидович, – взмолилась Ольга. – Это для меня невозможно, это еще страшно…
– Нет, нет, нет, вы привыкнете, – требовательно возразил он. – Ну пока вы не называйте меня, ну давай я скажу тебе «ты»…
Польщенная и встревоженная этим новым этапом близости, Ольга вернулась на работу в смятении. Примерно в девять вечера того же дня она услышала привычный стук по батарее в своей квартире. Она помчалась вниз. «Я ведь не сказал второй вещи, тебе не сказал второй вещи, – взволнованно и глухо говорил Б. Л. – А ты не поинтересовалась, что я хотел сказать. Так вот, первое – это было то, что мы должны быть на «ты», а второе – я люблю тебя, я люблю тебя, и сейчас в этом вся моя жизнь. Завтра я в редакцию не приду, а подойду к твоему двору, ты спустишься ко мне, и мы пойдем побродим по Москве[47]».
В тот вечер Ольга написала Борису «признание» – письмо, которое заполнило целую тетрадь. В нем она детально рассказала о своей прежней жизни, не утаив ни одной подробности о своих двух браках и перенесенных ею трудностях. Она писала, что родилась в 1912 году в провинциальном городке, в семье школьного учителя. В 1915 году семейство перебралось в Москву. В 1933 году Ольга окончила литературный факультет Московского университета. Оба ее прежних брака завершились трагически.
Прошлое Ольги было ярким и непростым – факт, в который вцепились ее гонители в московских литературных кругах, когда пошли слухи о ее связи с Борисом. Она поведала Борису все подробности, написала в своей «признательной» тетради о смерти обоих бывших мужей. Ее нельзя обвинить в том, что она что-либо от него утаила. Однако странно, что даже ее дочь Ирина не знала точно, которым по счету мужем ее матери был Иван Емельянов. «Это Иван Васильевич Емельянов,[48] фамилию которого я ношу, – писала впоследствии Ирина. – Он был вторым (или третьим?) маминым мужем, прожили они, правда, совсем недолго. Глядя на его лицо, трудно поверить, что он простой крестьянин из-под Ачинска, что его мать, старуха в черном платке, – неграмотная деревенская баба. В этой семье чувствуется порода и красота».
Иван Емельянов повесился в 1939 году, когда Ирине было девять месяцев от роду, очевидно, потому что заподозрил Ольгу в том, что она изменяет ему с его соперником и врагом, Александром Виноградовым. По словам Ирины, ее отец был «человеком другого склада[49] – верным семьянином, тяжелым и требовательным мужем. Конечно, матери было трудно жить с ним… Брак этот был обречен». На семейных фотографиях ее отец представал как «высокий человек с тяжелым, мрачным, но красивым лицом».
Хотя Ольга оплакала смерть Ивана, Ирина с сухой иронией отмечала, что долго ее скорбь не продлилась. Едва окончился сорокадневный период траура, как мужчина в длинном кожаном плаще (Виноградов) был замечен стоящим у дома, где жила семья Ивинской, в ожидании Ирининой матери. Вскоре Виноградов и Ольга поженились, у них родился сын Дмитрий (в семье его звали Митей). «Огромная семья, непролазная бедность, болезни, пьянство» – обстановка, в которой родился Виноградов, не помешала ему стать «ярким, инициативным человеком[50]». Он всей душой принял новый советский уклад и стал пробивать себе путь наверх, уже в 14 лет руководил комбедом. Вскоре он встал во главе колхоза, потом перебрался в Москву, где добился поста главного редактора журнала «Самолет». В редакции он и познакомился с Ольгой, которая работала в журнале секретарем.
Виноградов умер в 1942 году от воспаления легких, оставив Ольгу вдовой во второй раз. «За спиной уже было[51] столько ужасов, – писала она впоследствии. – Самоубийство Ириного отца – Ивана Васильевича Емельянова, смерть моего второго мужа – Александра Петровича Виноградова – на моих руках в больнице… Было много увлечений и разочарований». Свое «признательное» письмо к Борису Ольга завершала так: «Если Вы были[52] причиной слез [она продолжала обращаться к нему на «Вы»], то я тоже была! И вот судите сами, что я могу ответить на ваше «люблю», на самое большое счастье в моей жизни».
На следующее утро, когда она вышла из квартиры, чтобы поехать на работу, Борис уже дожидался ее у неработающего фонтана во дворе. Она отдала ему тетрадь, и он, горя нетерпением прочесть ее, обнял Ольгу и вскоре ушел. Весь день Ольга никак не могла сосредоточиться на работе, с внутренней дрожью гадая, как он отреагирует на те в высшей степени личные подробности, которые она изложила в письме. Если сделанное ею признание и было на каком-то уровне попыткой оттолкнуть его, то попытка позорно провалилась: Ольга недооценила пылкое сочувствие Бориса к бедам несправедливо обиженной женственности.
Вечером, точнее, в половине двенадцатого ночи Ольгу снова позвали в нижнюю квартиру стуком по трубе. Мрачная долготерпеливая соседка, облаченная в ночную сорочку, впустила Ольгу в квартиру, чтобы та могла поговорить со своим возлюбленным. Ольге было ужасно неловко перед соседкой, но ей не хватило духу сказать Борису, чтобы тот не звонил в такое позднее время, поскольку голос его звенел от ликования.
«Олюша, я люблю тебя,[53] – объявил Борис, – я сейчас вечерами стараюсь остаться один и все вижу, как ты сидишь в редакции, как там почему-то бегают мыши, как ты думаешь о своих детях. Ты прямо ножками прошла по моей судьбе. Эта тетрадка всегда со мной будет, но ты мне ее должна сохранить, потому что я не могу ее оставлять дома, ее могут найти».