Старый дом
РАССКАЗЫ
БЕЛЫЙ ГОЛУБЬ
Жизнь у Петровича чудная вышла.
Еще мальчишкой прилипла к нему уличная кличка «Иванушка-дурачок», которой наградила его бабка Анюта, охочая до всяких прозвищ и злая на язык старуха. С этого и начались с ним приключаться невероятные истории, рассказывать которые он был большой мастак. Выдумывал ли он их, или говорил правду, только слушатели всегда ему верили. А если и врал иногда, то выходило у него очень складно, как у настоящего охотника или рыбака, хотя, по собственному признанию, он не баловался ни тем, ни другим и даже гордился, что ни разу в жизни не брал в руки ни ружья, ни удочки.
Собрался он однажды за грибами, а на дорогу, как водится в таких случаях, выпил. Кто ж ездит в лес трезвым? Но не рассчитал немного сил и проспал свою остановку, электричка прокатала его туда и обратно несколько раз. Проснулся в Ступино поздно утром. Домой вернулся с больной головой и пустой корзиной. Раздосадованный такой оказией и в назидание потомству, взял и послал в управление железных дорог жалобу: почему, мол, в электричке нет проводников, которые бы, как в поезде, будили пассажиров. И добросовестно, на двух страничках из ученической тетради, описал свой случай. Что греха таить, ответа ждал с нетерпением, по нескольку раз на день заглядывая в почтовый ящик. Думал получить благодарность, а под расписку почтальон вручил ему квитанцию об уплате штрафа за безбилетный проезд от станции Барыбино до Ступино, да еще в тройном размере. Долго сокрушался Иван, что за дельный совет отплатили ему черной неблагодарностью, но нет худа без добра. Больше он уже никуда не писал и всегда, когда кто-нибудь с ним советовался по этой части, глубокомысленно изрекал:
— В учреждениях хлеб задарма не едят…
Здесь, конечно, он добросовестно заблуждался. Просто нарвался на остряка-самоучку, и все. Зато после этого случая у него в разговоре появилось излюбленное выражение: «Наградами не унижен»…
Лукавил, однако, Петрович. За участие в войне имел пять медалей и орден. Дорожил он этими реликвиями, и даже во время запоев, когда спускал с себя все, что можно спустить, медали да номерок, который вешают на пятки в вытрезвителе, каким-то чудом сохранял. Но что верно, то верно, совестью Петрович никогда не торговал, или, как еще лучше выразился один из его приятелей, хрен на «вы» не называл…
Но и смолчать умел, когда нужно. Себе на уме был мужик и понимал, что болтать зря бесполезно, да и небезопасно к тому же. Разве что прорывало его в пьяном виде, а по утверждению очевидцев, в горизонтальном положении он находился часто, если не сказать больше — это была его излюбленная поза. И не закладывай он за воротник так шибко, неизвестно еще, как бы сложилась его жизнь. Но когда спрашивали, почему пьет, вразумительного ответа не получали. Обычно он отделывался общей фразой:
— Вся Россия пьет… И потом, надо же как-то поддержать монополию…
Его же дружки в один голос утверждали, что зашибает он с горя, а когда их пытали, что за несчастье приключилось с их приятелем, лишь молча пожимали плечами да бессмысленно смотрели в пространство осоловелыми глазами. Но не зря же говорят в народе: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Наверное, неудачную женитьбу имели они в виду, но опять же — винить должен Петрович только себя да своих закадычных дружков-приятелей, любителей острых ощущений…
Полюбил он в молодости девушку, и она вроде бы отвечала ему взаимностью. Ходила с ним в кино, целовалась в подъезде, а через месяц он ей чин по чину сделал предложение, и они решили сыграть свадьбу, на удивление всему переулку. И удивили. Перед регистрацией невеста узнала, что ее жених работает «золотарем», и из загса убежала. С этим коварством он еще бы смирился, но глупая девка при всех оскорбила его.
— Не хочу, — говорит, — жить с человеком, от которого всю жизнь вонять будет…
Бросился Иван на обидчицу с кулаками и изрядно побил девку. Судили его за хулиганство. От адвоката он отказался, но защищался на суде умно. Цитировал классиков, особенно те места, где у них сказано, что всякий труд почетен. А в последнем слове не забыл ввернуть четверостишие из Маяковского. На вопрос судьи, который намекнул ему, что его шалость могла закончиться плачевно, отвечал одно и то же:
— Я знал, что не убью ее… А от побоев еще ни одна баба не умирала…
Искренность Ивана смягчила суровые судейские сердца, и ему дали только два года лишения свободы. Из зала суда он уходил под конвоем в хорошем настроении, и на то у него были все основания. Нарушенная справедливость восторжествовала!
На Севере, куда попал Иван, начальство лагеря долго смеялось, читая его приговор, а присмотревшись к новому заключенному, поняло, что никакой он не преступник, а свалял дурака, и на первом же году расконвоировали его. Но освободиться от насмешливого к нему отношения так и не смог. К тому же своим поведением он сам, как говорят, подливал масла в огонь.
Улегся спать на горячей печке, а проснулся утром с отмороженной ногой. Дивились люди, но объяснилось все просто. Оказывается, ночью, по пьянке, высунул он одну ногу в форточку, а мороз на дворе стоял немалый, взял и очернил ему всю ступню, да так искусно, что чуть не отхватили ногу.
В другой раз, опять же в непотребном виде, товарищи сыграли с ним злую шутку и сонным едва не спалили его, затопив печь, на которой он очень любил погреться. Так Иван долго понять не мог, что с ним происходит, проснувшись среди ночи, и катался на печи, словно на раскаленных углях. Но умышленно его никто не обижал, разве что по недоразумению.
Вернулся он из заключения, и сразу же, надо сказать, пошутили над ним приятели не лучшим образом. Ложился спать он холостяком, а проснулся семейным человеком. Оженили его по пьянке на здоровой бабе, о которой трезвым он иначе как с удивлением и не думал. Иван искренне верил, что нет на свете мужика, который бы справился с Полиной, а на поверку вышло, что таким мужиком оказался он сам. Тут же утром, с похмелья, и сыграли свадьбу, благо что под рукой нашлось два свидетеля. Зато и Полина в долгу не осталась, уважила всех, три дня и три ночи пили гости, а когда очухался Иван, было уже поздно. Полина деловито хозяйничала в его холостяцкой комнатушке, и он долго еще понять не мог, откуда она взялась, принюхиваясь к незнакомому запаху женского тела.
Но раз женился, жить надо. И хотя вроде бы спали больше врозь, она дома, а он в вытрезвителе, дети были. В первый же год появилась на свет божий дочь Вера, а после войны родила ему жена еще одну девочку. Во дворе всякое болтали про Полину, и что вовсе не от Ивана дети, а от соседа, но больше мололи языком вздор. Блюла себя Полина, да и побаивались к ней подступиться мужики. На Петровича разговоры действовали, и по пьяной лавочке он не раз гонялся за женой с бранью. Особенно же от него доставалось старшей дочери, которая незаметно для отца вымахала с мать, унаследовав от нее рост и статность, и выглядела старше своих лет. Видели ее у казарм с солдатами, и сразу же прилипло прозвище: Верка-гулящая. И хотя в подоле она домой никого не принесла, но неприятно было слышать отцу столь нелестный отзыв о своей дочери. Трезвым он и мухи не обижал, а вот пьяный давал волю гневу. В мороз тридцатиградусный прыгала Верка со второго этажа и бежала в одной рубашке ночью к своей подруге, что жила через квартал, спасаясь от тяжелой отцовской руки.
И все-таки дочь утерла нос и отцу, и всем во дворе, кто плохо о ней думал. Такого себе отхватила мужа, что в доме от зависти чуть не лопнули. И только отец напился с горя, сочтя, что и здесь ему крупно не повезло. У всех зятья как зятья, с ними и выпить можно, и поговорить о жизни, а из его зятя слова и клещами не вытянешь. К тестю и теще обращался на «вы», придет из учреждения, скользнет за перегородку, которой отделили молодых, и уже не выглянет оттуда до утра, все приемник слушает, ловит заграницу, а для Петровича пропади она пропадом, насмотрелся на нее во время войны, век бы о ней не знал.
Но отношение к дочери изменил, хотя и не верил, что у нее может выйти что-то путное с этим тихим, пришибленным парнем в очках, и все ждал, когда он съедет с их квартиры. Но зять не только не ушел, а обзавелся новой тахтой, что лучше всех слов говорило о его намерениях. Больше того, взялся он и за тестя, свел его со знакомым врачом-психиатром, который лечил от алкоголизма гипнозом. Петрович несерьезно подошел к делу и ухмылялся про себя, когда врач внушал ему не пить. На приеме он слушал одно, а выходил на улицу и принимался за старое. Так бы и пропал человек от запоя, не случись маленькое чудо. Иван Петрович удивил всех еще раз. Взял и завязал сам. После этого и пойми что-нибудь в жизни. И случай-то вышел пустяковый, а помог лучше всяких лекарств. В доме и до сих пор не верят Ивану и считают, что он от них что-то скрыл. Но сколько люди ни допытывались у него, он всем, в том числе и своим дружкам, рассказывал одно и то же.
Произошло же с ним вот что. Справлял он со своими приятелями какой-то праздник — кажется, чуть ли не пятидесятую годовщину Великого Октября. А известно, как справляют праздники алкоголики: собрались у магазина, сбросились по рублику и тут же выпили, а потом еще по рублю, и понеслась душа в рай, и так гудят по два, по три дня. Одним словом, перебрал Петрович и домой не попал, что, впрочем, с ним бывало не впервой. Заночевал в сквере, в кустах. Проснулся на рассвете от сырости и холода и обомлел от удивления: рядом с ним, прижавшись, сидел голубь, самый настоящий белый почтовый голубь. С больной головы едва не пнул его, но затем пожалел птицу и посадил ее за пазуху.
Пока добирался до дома, протрезвел немного, но от выпитой накануне политуры болела голова и во рту стоял неприятный запах: поднеси спичку — взорвется. Голубь шевелился под пиджаком, и Петрович невольно подумал: откуда мог ночью почтовый голубь появиться на сквере и почему прибился к нему? Остановился на самом простом объяснении: наверное, ударил птицу сокол, а взять почтового соколу что-то помешало, голубь и прижался от страха к человеку.
Дома, опаздывая на работу, сунул птицу в ящик, что стоял под кроватью, наказав жене не трогать голубя до его прихода. Однако в цехе с ним творилось что-то неладное. Если раньше все его помыслы сводились к одному — как бы побыстрее дождаться перерыва и сообразить на троих для облегчения головы, то теперь к этим мыслям примешивалось непонятное волнение. Он вдруг почему-то вспомнил, что забыл голубю поставить воды, и в обед, сразу же после звонка, расстроив компанию, которая его звала опохмелиться, побежал домой. Беспокоился он напрасно. Жена догадалась покормить голубя и налила ему свежей воды. Вот с этого-то дня Петровича словно подменили. Пить бросил совсем и ходил за голубем, как за малым дитем, а когда выходил птицу, то перевел ее в сарай и купил голубку. Во дворе, не скрывая, смеялись затее Ивана, но он все свободное время посвящал голубям. Мастерил гнезда, вычищал будку, ездил за кормом на Птичий рынок, а вскоре вступил и в общество голубеводов. Полина боялась и верить такой перемене и всячески поддерживала увлечение мужа. Дружки подтрунивали над ним, но он на их шуточки отвечал лишь ухмылкой, и, сколько ему ни предлагали выпить, наотрез отказывался, ссылаясь на слабое здоровье.
По-разному в доме объяснили перемену с Петровичем. Партийный дед Федот подводил под это дело свою философию:
— У человека появилось занятие… Раньше пил, теперь не пьет…
Бабка же Анюта, извечная соперница деда, напротив, видела в этой перемене знамение божье и говаривала всем на лавочке:
— Господь послал в лике голубя ангела за Иваном… Не жилец он на этом свете… Вот увидите, скоро помрет…
На бабку шикали:
— Типун тебе на язык, старая!
Однако Анюта твердо стояла на своем.
Шло время, но Иван Петрович и не думал умирать, а вскоре схоронили бабушку Анюту, и о ее пророчестве стали постепенно забывать. И сам он так привык к новой, жизни, что порой удивлялся, как мог существовать по-другому. Да и внешне изменился Петрович, выпрямился, и когда теперь он проходил по двору рука об руку с женой и младшей дочерью, то все вдруг заметили, что мужчина он хоть куда, и ростом вышел, и с лица приятный. А после того как он привез сначала новую тахту, а затем гардероб, люди в доме и совсем успокоились и перестали даже про него сплетничать. Слишком уж он стал походить на других и зажил, как все, от получки до получки…
Однако к птице Петрович привязался не на шутку и только о голубях и думал. За лето развел целую охоту, и забот у него заметно прибавилось. Голуби отнимали все свободное время, и другими делами, если бы даже он и хотел, заниматься было некогда. Вставал он затемно и на цыпочках, чтобы не хлопнуть дверью и не разбудить соседей, облачался в специальную робу: черную куртку, брюки-клеш, каким-то чудом уцелевшие после войны, кирзовые сапоги и спешил на свой пост. Рано утром его уже видели на крыше с махалкой в руках, а высоко в небе сильные и свободные птицы разрезали крыльями упругий воздух и уходили в побежку. Он же, засыпав корм и налив в поюшку чистой воды, часто не успев позавтракать, бежал на завод. С работы, ни на минуту нигде не задерживаясь, кроме случаев, когда на производстве проходило перевыборное профсоюзное собрание, сломя голову мчался домой, к своим питомцам. И голуби так привыкли к Петровичу, что к пяти часам все выходили из будки в нагул и ждали появление хозяина. А заметив его, бились о сетку и не успокаивались, пока он не забирался к ним в нагул. Птицы облепляли его, как снежный ком, а он, беззлобно отбиваясь от них, менял воду, засыпал свежий корм. И лишь затем вспоминал о себе. Но усидеть дома после ужина не мог и, если выдавалась свободная минутка, торопился в подвальчик, в котором размещалось правление клуба любителей-голубеводов, где он встречался с такими же, как он сам, фанатиками, и до хрипоты спорили, чья птица лучше. Петрович больше помалкивал, до поры до времени в разговоры не встревал, мотая себе на ус все услышанное. А на соревновании переплюнул признанных фаворитов. Выведенная им пара голубей, которую он получил, первым выбив чешских почтовых с русскими, пятьсот километров прошла быстрее всех. Голубя-рекордиста вместе с хозяином сфотографировали в журнал, и птицу поместили на выставку.
После этой победы признали Петровича и на Птичьем рынке, где его можно было видеть каждое воскресенье. Приезжал он за кормом, но любил и просто так потолкаться среди голубятников. Слава не застила ему глаза, и он мало в чем изменился. С большой охотой рассказывал, как нужно ухаживать за птицей, а если кто ему давал дельный совет, то тоже не требовал, а с благодарностью принимал. Так и текла его жизнь, размеренно и ровно, на глазах всего дома. И он видел, как живут люди. Любили собираться мужики со всей улицы возле голубятни Петровича. Здесь всегда можно было найти чистый стакан, хотя сам хозяин давно не пил, но посуду держал по старой привычке в исправности, и узнать последние новости. К нему шли все обиженные жизнью, и для каждого он находил нужное слово, всякого мог утешить. Вот почему люди не стеснялись его и выкладывали все как на духу, потому что знали: Петрович не растреплет по ветру словно сорока, а сохранит тайну вернее могилы.
Но кто бы мог подумать, что Василий из третьей квартиры наложит на себя руки? А он взял и отчубучил, повесился. Тихий вроде был человек, пройдет по двору — никто не заметит, кивнет головой, и все. Так он чуть Марью-Бибику из двенадцатой квартиры с собой на тот свет не утянул. Полезла она на чердак посмотреть свое белье, а он и висит, сердешный, рассказывала после Марья, так она со страху даже закричать не смогла и сама не помнит, как сползла с лестницы. Сняли Василия мужики, а он уже готов, отошел, бедняга. И пить не пил, в рот не брал, все в дом нес, как крот, а вот, поди же, не по нраву пришелся бабе. Гуляла Нинка от него. Упреждал ее Петрович, что добром это не кончится, дважды он до этого случая уже вынимал из петли Василия, а тут не усмотрел. Да только разве бабе вобьешь в голову что-нибудь путное? «Пугает он», — отшучивалась Нинка и продолжала гулять, а попугивание-то вон как обернулось. Выходит, не от хорошей жизни ушел Василий из жизни.
Не чище отмочил и дед Федот: взял на старости лет и рассмешил всех, развелся со своей Варварой. Без малого пятьдесят лет прожили вместе, а он связался с молодухой из соседнего дома и ушел к ней. Не помогла даже угроза Варвары пожаловаться в партийную ячейку. Дед Федот лишь рассмеялся ей в лицо:
— Должностей я никаких не занимаю, так что мне не резон бояться твоих угроз, а пожить в свое удовольствие еще хочется… Вон какой я молодец… — и выпячивал при этом свою хилую грудь, пробитую в трех местах пулями, да выставлял вперед потрепанную бороденку.
Не пережила Варвара такого предательства и померла в одночасье, а молодуха обобрала старика и прогнала его с позором от себя. Так теперь весь переулок показывает на деда пальцем, вот он и выглядывает на улицу по утрам и отводит душу в беседах с Петровичем, жалуясь на свою разнесчастную судьбу.
А если признаться честно, то у кого она счастливая? Во всяком случае, среди порядочных людей он что-то не больно много встречал счастливых. У каждого какая-нибудь своя, да боль. Уж как завидовали все в доме мужу и жене со второго этажа! Оба молодые, здоровые, казалось, жили душа в душу, шесть лет за границей были вместе, добра всякого понатаскали, по двору ходили, людей не замечали и только собрались переезжать в трехкомнатную кооперативную квартиру, он взял да и бросил ее с тремя детьми и больше во двор глаз не кажет. Кому она теперь нужна со своими тряпками? Правда, нет худа без добра, молодая стала теперь здороваться с соседями.
У супругов из восьмой квартиры — своя боль. Бог детьми не наградил, так они ходят, маются, бедные, у каких только врачей не лечились, денег уйму потратили — и все впустую. А без детей какой может быть дом? И пошли скандалы, он ее обвиняет, она его.
Но верно говорят в народе: нет детей — беда, есть — еще хуже, горя с ними не оберешься, пока вырастишь. Зачем далеко за примером ходить: соседи Петровича растили, растили малого, всю душу в него вкладывали, а он отплатил родителям — взял в день своего совершеннолетия и магазин ограбил вместе с другими мальчишками, их и арестовали. Мать все глаза проплакала, а теперь только и отрада, что передачи ему сумками таскать в тюрьму.
Однако жизнь есть жизнь, и люди как-то живут, тянутся к солнцу. Взять хотя бы Петровича. Без малого четверть века не видел света белого человек, пил, а считается, что жил. И сколько таких, как он! Каждое утро Иван Петрович встречается с ними. Чего только стоит алкоголик Кулик. Колоритная фигура! А интеллигент Шурик? Да что там говорить, только расстраиваться. Они почему-то выбрали местом своего сбора голубятню. И не успевал он еще открыть будку, а товарищи по несчастью тут как тут, откуда-то приползали по одному, озябшие и беспомощные, как дети.
Первым всегда появлялся Шурик — так во дворе прозвали Александра Ивановича из дома пять. Но многие забыли, что когда-то его действительно иначе как по имени и отчеству не величали, но теперь и стар и млад звали просто Шуриком. А ведь он был уважаемый всеми человек! Два института кончил, свободно мог изъясняться на иностранном языке, пост занимал в министерстве, а в последнее время солидная организация и грузчиком не возьмет. Не одно место работы сменил Шурик, и все из-за нее, проклятой, из-за водки. Пить начал по уважительной причине, от большого ума, и поэтому, когда его корили за пьянство, глубокомысленно отвечал:
— Разве я жил раньше? Гордыня обуяла меня… делал карьеру, боялся, потерять тепленькое местечко, обманывал себя и других и делал вид, что ничего не видел, что творится вокруг, потому как был трезвым… А сейчас я пьяница, а чувствую себя человеком… — и Шурик бил себя в грудь трясущимися руками.
Глаза его, как матовое стекло, при этом ничего не выражали, а землистый цвет лица лучше всяких слов говорил об одном: Шурику очень плохо. Петровичу становилось до слез обидно за него: вот, мол, не за понюшку табака гибнет человек, и никого это не касается, как будто так и надо. Но от лечения Шурик наотрез отказывался и всегда загадочно улыбался, когда ему предлагали лечь в больницу, не забывая добавить:
— Не меня нужно лечить… мой недуг что, захочу и брошу… Лечить следует… — и никогда не доканчивал фразы, оставляя в недоумении слушателей.
Из всех лекарств признавал одно: «живую» воду, которая буквально преображала его лицо. Оно сразу принимало осмысленное выражение, глаза становились умными, руки не тряслись, и, глядя на него, трудно было сказать, что всего несколько минут назад он умирал.
Вслед за Шуриком приходил к голубятне Кулик, тоже личность приметная в своем роде. В переулке он прославился тем, что на спор, за бутылку выпрыгнул с четвертого этажа и не разбился, а отделался легким испугом. И тут же, из горла, при свидетелях, опорожнил содержимое посудины. Пил Кулик, как и раньше Иван, не от избытка ума, а с дури. Получал приличные деньги, появилась лишняя копейка, распорядиться которой правильно не смог, вот и запил. Лишился за короткий срок прав и шоферских и человеческих и теперь на пару с Шуриком работал грузчиком в продовольственном магазине.
Почти одновременно с Куликом выползал из подъезда Серега-музыкант, молодой парень, только что вернувшийся из армии. Ему-то, казалось бы, что делать с ними? Но лихо пил, стервец, наравне с мужиками, и люди не раз слышали, как жаловался Кулик:
— С тобой больше не буду складываться… Ты всегда меня обманываешь, себе больше наливаешь…
Серега презрительно окидывал взглядом тщедушную фигуру компаньона и, похлопав его по плечу, с достоинством возражал на необоснованное, с его точки зрения, обвинение:
— Куда тебе со мной тягаться, дядь Леш… Ты же от одного запаха пьянеешь, а я потомственный пролетарий, на заводе работаю…
И Кулик, под тяжестью столь убийственных доводов, замолкал, протягивая Сереге рубль, и терпеливо ждал, когда тот сбегает за бутылкой. Выпив, Серега добрел, и его тянуло на разговор, как некоторых мужчин после водки тянет к женщине. Он подсовывал Кулику корочку с солью и примирительно говорил:
— Ты, дядь Леш, на меня не обижайся… Ты — человек! Я почему с тобой пью? — значительно умолкал и доканчивал: — Потому что уважаю… С ровесниками-то и пить не резон, одни только бабы на языке да деньги… — И, доведя себя до нужной кондиции, расходились по работам с одной тайной мыслью: чтобы вечером встретиться вновь.
И не успевал Петрович проводить одних, как уже вторая тройка слеталась, а там уже и третья делала заход. И не было у них ни выходных, ни проходных дней. Самое же интересное происходило в воскресенье, когда они собирались все вместе. Чего тогда только не услышишь здесь! Это своего рода дворовая лавочка, на которой сидят старушки и рассказывают всякие выдуманные и невыдуманные истории. Но странное дело, именно среди этих людей Петрович чувствовал себя легко. В семье, честно говоря, он не нашел счастья. Полина, оправившись от первого испуга и поверив, что муж бросил пить окончательно и к старому возвращаться не собирается, повела себя странно. На мужа не обращала никакого внимания, словно он был пустым местом в доме, и больше того, закатывала по всякому поводу и без повода скандалы, а то и того хуже — по надобности и без надобности изводила его голубями. У Петровича сложилось такое мнение, что мстит ему жена за загубленные годы, когда она с ним не видела света белого. Поэтому и отводил он душу на улице. И хотя близко ни с кем из старых друзей не сошелся по причине, которую Кулик выразил с присущей ему прямотой:
— Что с него возьмешь? Даже выпить вместе нельзя…
Но никто и не сторонился его, по старой привычке принимая за своего. А под настроение подтрунивали над ним и приставали хуже, чем с ножом к горлу, чтобы он рассказывал им, как лечился от алкоголизма. И хотя не раз уже слышали из уст Петровича его историю, но все равно хватались за животы и хохотали до упаду, когда он по просьбе слушателей повторял рассказ. Да и как остаться серьезным от такого воспоминания, если даже Шурик и тот от смеха начинал трястись, хотя смешного в его истории было мало.
Шурик недоверчиво и вместе с тем с завистью смотрел на него и тихо произносил:
— Сейчас, говорят, какое-то новое средство изобрели. Врезание. Водку не дают пить, а хирург врезает в тело специальное лекарство, и пока оно не рассосется в организме, пить нельзя. А выпьешь, кровь сразу свернется… Страшные муки человек принимает. Уж лучше помереть своей смертью где-нибудь под забором…
И такой тоской веяло от голоса Шурика, от всего его лица, что Петровичу невольно хотелось пожалеть его и даже обнять, как ребенка. Казалось, нет несчастней людей, чем Шурик, Кулик, Серега, и хотя тут же они начинали хорохориться, а Шурик часто повторял:
— Покажите мне счастливого человека! Нет его, то-то и оно, и не скоро еще на Руси встретишь такого счастливчика… — победоносно обведя слушателей взглядом, неожиданно для всех добавлял: — Я самый счастливый человек! И он, и он, и он, — и тыкал при этом пальцем в Кулика, Серегу, Тихона, а Петровича обходил почему-то, не забывая, однако, добавить: — Был человек и вышел весь. Занялся какими-то голубями…
Иван Петрович не обижался на них, потому как знал, что никто из них не питает к нему зла, а сам он настолько привык к этим людям, что пропади они вдруг, он бы не вынес, затосковал, а может быть, и запил. Голуби да друзья по несчастью скрашивали в общем-то не очень радостную его жизнь. Не хотел он на люди выносить сор из дома, но от глаз соседей не скроешься. Заметили во дворе, что не все ладно у Петровича в семье. Слишком много времени проводит он на улице и с большой неохотой поднимается к себе на второй этаж, да и то только затем, чтобы поесть и переночевать. Но он не роптал на жизнь, а принимал ее такою, какою она есть.
Однако беда пришла, откуда Петрович меньше всего ее ждал. Отметили его на производстве за ударную работу и постановили дать новую квартиру. Ждали только, когда отстроится дом. К Майским праздникам обещали и ордер выдать. Другого бы такое известие обрадовало, а его эта новость расстроила. Известное дело, в новом доме никто не разрешит гонять голубей, да и сараев там нет, а будку среди мостовой не поставишь. На старом месте оставлять голубей тоже нельзя, соседи взбунтуются. Да и кому приятно под окнами слушать ругань пьяных? А возле голубей всегда крутятся хороводом мужики, не говоря уж о Сереге, Шурике, Кулике.
Выходит, не было бы несчастья, да счастье помогло. И какой дурак дернул его за язык сболтнуть жене о новой квартире? Теперь уже не откажешься от своих слов, Полина по всему дому разнесла, и во дворе только и разговоров, что об их новоселье. Не получили еще ничего, а соседи уже толкуют, в какую комнату поставит Полина сервант, а в какую телевизор, а того понять не могут, что делят шкуру неубитого зверя. Он возьмет да откажется от ордера. Жена съест живьем и косточек не оставит, и от этой мысли ему становилось не по себе. А Полину словно подменили, такая ласковая стала, во всем угождает, совсем глупая баба, закружила ему голову. Даже ночью не было от нее спасения. Повадилась перебираться к нему на тахту с одной лишь целью, чтобы поговорить с ним о новой квартире. И так горячо льнула к нему, что совсем сбила его с толку. Только теперь, к стыду своему, узнал он, что жена аж на добрые десять лет старше его. Но удивило его не это, а другое: Полина не рассердилась на него и проявила понимание и больше по ночам не беспокоила его. Зато в дневное время от нее не стало житья. Не успевал он переступить порог, как она встречала его одним и тем же вопросом:
— Ну как? Ордер не дали?..
Спасался Петрович от нее только на улице. Выгонял голубей из будки и подолгу любовался, как птицы хлопотливо устраивают гнезда, голуби заботливо таскают голубкам соломку, пух, а те, как наседки, все принесенное укладывали под себя и терпеливо ждали, когда из яиц выведутся птенцы. Если же какой-нибудь голубке надоедало сидеть и она вылетала из гнезда, голубь гонял ее по всей крыше, клювом щипал за шею и не успокаивался, пока строптивица не возвращалась на место. Петрович мог часами стоять и смотреть на голубиную карусель. Любил он весною наблюдать за птицей и в полете. Ему не нужно было даже и свистеть: голуби сами бесшумно поднимались в воздух и незаметно для глаз сливались с белесым маревом.
И все это, к чему он так привык и что ему дороже жизни, вдруг рушилось из-за какой-то случайности. Да пропади она пропадом, новая квартира! Но и тянуть больше было нельзя, дважды его уже вызывали в завком и грозили, что если он не явится в исполком и не заберет смотровой ордер, квартиру отдадут другому человеку, желающих хоть отбавляй. И как ни крутил Петрович, а пришлось вместе с женой идти получать ордер. Жена прямо обомлела, когда увидела в его руках маленькую бумажку. И было чему радоваться! Новая двухкомнатная квартира на четвертом этаже веселила глаз. Ванная, горячая и холодная вода, отдельная кухня — предел мечтаний человека, который всю жизнь прожил в коммунальной квартире и только то и делал, что ругался с соседями. Вот почему Полина Петровна, когда переступила порог новой квартиры, не таясь дочери и мужа, плакала счастливыми слезами. Дочь Татьяна, которая забыла уже, когда последний раз называла Петровича отцом, увидев отдельную комнату, выделенную ей, также неожиданно для себя произнесла:
— Спасибо, папа…
Новая квартира и ему пришлась по душе, но среди одинаковых коробок-домов для голубятни не было места. И такая тоска навалилась на него, что впору хоть вешайся. И он бы повесился, но теплилась в нем еще надежда пристроить где-нибудь голубей. На старом дворе обещали месяц подождать и не ломать голубятню. Но что придумаешь за четыре недели? Сдать голубей, как предлагают в клубе, на выставку? Мало радости. Правильно, птица будет сыта, ухожена, но неволя есть неволя. Его голуби привыкли летать, когда им захочется. А может быть, все-таки согласиться и отдать птицу в надежные руки? Давно зарится на его голубей один солидный дядечка из Измайлова. И условия у него хорошие, но выпустит он голубей, и они снова прилетят на старое место, а будки нет, покружат, покружат над знакомой местностью и вернутся в Измайлово. Глядишь, так и приживутся, только ведь Петровичу от этого не легче.
Заметили люди на старом дворе, что новая квартира пошла ему не впрок. Сохнет человек, да и только. Им бы помочь Петровичу, войти в его положение и сказать-то всего несколько добрых слов:
— Иван Петрович, брось ты дурака валять и зря ломать голову… Никто и не собирается трогать твою будку, пусть стоит, как стояла, благо никому твои голуби не мешают. Приезжай после работы и любуйся на птичек, сколько твоей душеньке угодно…
И он бы подпрыгнул от радости до неба, поставил в голубятне раскладушку, и не нужно ему никакой отдельной квартиры. Ан нет, завистливы люди. Получил новую квартиру — и нечего глаза мозолить, напоминать всем о своем счастье. Вступились лишь за Петровича Шурик с Куликом. Но кто ж послушает пьяниц? Постановили сломать будку, и сколько он ни ходил в домоуправление, решение не отменили. И тогда Кулик посоветовал ему напиться вместе с ним. Но и вино не принесло облегчения. Не было в теле былого томления, и не кружилась голова от дурманящего запаха, но жену перепугал до смерти, когда заявился домой пьяный. Однако драться не стал, а боком прошел в свой угол и завалился спать. Утром на работу не пошел, а попросил, чтобы жена собрала ему в баню белье. К ванне за месяц так и не привык, и потом, разве можно корыто сравнить с настоящей парной? Любил он попарить кости, а придя после бани домой, побаловаться чайком. Пожалуй, это была его единственная радость, помимо голубей. И Полина, чтобы угодить мужу, впервые за все время совместной жизни вскипятила чайник к его возвращению из бани. Но, видно, слишком долго он ждал человеческого к себе отношения, что даже не заметил благородного поступка жены. И чай, как обычно, не доставлял ему той радости, а лишь обжигал губы. Утолив жажду, надел чистую рубаху и велел подать новый костюм. На вопрос жены, куда это он наряжается, словно в гроб собрался ложиться, — ответил коротко:
— Еду продавать голубей… — Как-то странно посмотрел на жену и даже что-то хотел добавить, но так и не решился, а лишь молча кивнул головой и вышел.
Для себя Петрович твердо решил пристроить голубей в надежные руки, в Измайлово, к тому солидному дядечке. Человек он хороший, птицу любит, и его питомцам на новом месте заживется если и не вольготно, то уж по крайней мере сносно. Да и он всегда сможет раз в неделю, а то и чаще навещать своих голубчиков, посмотрит на них, глядишь — и отведет тоску от души. А со временем он придумает что-нибудь и поскладнее.
На старом дворе возле будки вертелся Кулик. Петрович дал ему на похмелку и велел к дому подогнать такси. Сам же залез в голубятню и, покормив птиц, рассадил голубей по ящикам. Делал он это быстро, словно боялся, что передумает. И когда на улице просигналила машина и Кулик заглянул в будку, все уже было готово. Добровольный помощник увязался с ним, надеясь еще получить на выпивку. И Кулик не ошибся. В Измайлове их уже ждали. Покупатель, еще не веря своему счастью, пересчитал голубей и передал продавцу целую пачку денег, но он, даже не проверив, сунул их в карман. Тут же, как и водится в таких случаях, вспрыснули сделку. Петрович пил не закусывая и все о чем-то думал. У метро распрощался с Куликом, и когда тот скрылся из виду, Петрович тоже медленно двинулся вперед. Шел он без цели, просто так, куда несли ноги. В голове была полная неразбериха. Домой возвращаться не хотелось. Он представил старый двор без голубятни и чуть не завыл от обиды и боли. С продажей голубей жизнь как бы остановилась для него, стала какой-то пресной, неинтересной. И так получилось, что ноги сами принесли его в пивнушку. С трудом протиснулся на свободное место за столиком у окна. Ему хотелось только одного: забыться и ни о чем не думать. Он знал, что привести себя в бессознательное состояние можно только с помощью вина. Но что-то его удерживало от выпивки.
Слух о необычном посетителе с деньгами, подносившем всем желающим выпить, и который сам не взял в рот ни капли, быстро разлетелся по забегаловке, и к их столику потянулись все желающие выпить на дармовщинку. И Петрович никому не отказывал, совал им десятки, и бутылки водки одна за другой вперемежку с кружками пива опустошались за их столиком. Опьяневшие по одному отваливали в сторону, уступая место новым посетителям. Некоторые умудрялись подходить к их столику по второму заходу, и он, как подгулявший купчик, угощал всех напропалую. Эти люди напоминали ему Кулика, Шурика, Серегу и клялись постоять за Петровича насмерть, если он откроет им свою горестную тайну, которая снедает его как червь, что он даже отказывается от водки.
Петрович стоял с отрешенным видом, облокотившись о стол, смотрел на пьющих и шумящих людей, и в голове у него почему-то застряла одна и та же мысль: что и эта необычная выпивка, и вся история с голубями, благодаря которой он превратился из забулдыги в нормального человека, — все это кем-то подстроено, и этот кто-то желает поступить с ним так же, как в сказке о рыбаке и рыбке поступили со злой старухой, вернуть его снова к пьянству и грязи. Но ведь он же не жадная старуха и не требовал от жизни чего-то необычного, а хотел лишь одного — остаться человеком. И вот это-то у него отнимают. Петрович не знал, кто так жестоко с ним обращается: какая-то сверхъестественная сила или просто злые люди?
Усилием воли он сбросил с себя оцепенение и, отбиваясь от цеплявшихся за него соседей по столику, пробрался к выходу. Прохожие на улице даже не обратили внимания, как из питейного заведения вышел человек и застыл на месте, словно аист, никак не решаясь сделать первый шаг, опасаясь, что земля уплывет у него из-под ног. Но вот Петрович сделал один шаг, другой и затем, все убыстряя ход, зашагал к Измайловскому парку.
Больше Петровича никто уже не видел. Домой он также не вернулся, а нашли его только через месяц в самом темном уголке Измайловского парка. Лежал он ничком, скрючившись. Сам ли Петрович забрел в парк с горя, или его кто затащил туда, только права оказалась бабка Анюта. Ненадолго пережил ее Иван Петрович. Врачи установили, что смерть наступила от разрыва сердца. Но какое это имеет значение? Видно, правда, от судьбы никуда не денешься. Ушел Петрович из жизни, так и не пережив разлуки с голубями, в тот непонятный мир, куда рано или поздно уйдут все.
ЖИЛ ЧЕЛОВЕК…
И это называется — жил человек! И хотя семьдесят лет по современным меркам — не возраст, живут еще люди в эти годы, и как живут, любо-дорого посмотреть, позавидовать даже можно, Тимофей Федорович совсем не чаял дожить до таких лет, считая семьдесят — глубокой старостью, и все собирался каждый год помирать, да так и не умер, дотянул все же до заветного рубежа. Дожил и растерялся: как это у него вышло, слишком уж нерадостная выпала на его долю жизнь.
Умереть он мог еще в раннем детстве с голода, когда они остались одни, без отца, восемь человек мал мала меньше, старшему из братьев едва исполнилось тринадцать, а младшая сестренка еще качалась в люльке-корзинке под потолком, и мать выбивалась из сил, чтобы прокормить такую ораву. Отец поехал в город с другими мужиками из деревни в извоз и не вернулся. Ушел он на своих ногах, а привезли его на телеге под рогожкой, придавило отца в городе при разгрузке бревен, и он, не приходя в сознание, скончался. Схоронила его мать и отправилась в город хлопотать пособие за отца на малолетних детей, но хозяин так повернул дело, что виноватым во всем оказался отец, по пьяной лавочке, оказывается, полез он под баржу, вот его и придавило. И сколько мать ни доказывала свою правоту, доказать так ничего не сумела. Она уж и на коленях ползала перед чиновниками, и причитала, и все одно получила отказ, и ей ничего не оставалось, как вернуться в деревню и приняться за работу. Но много ли может наработать одна женщина, да еще с кучей малолетних детей на руках? Вот им и пришлось перебиваться с хлеба на воду, а вскоре не стало в доме и хлеба, и они сначала похоронили маленькую сестренку, а за ней умерли с голоду и два брата, один за другим, и еще неизвестно, как бы повезло ему, выжил бы он или не выжил, останься жить в деревне, но его взял с собой в город сосед и пристроил в чайную «мальчиком» на побегушках.
Работы для двенадцатилетнего ребенка было много: нужно и дров наколоть, и воды наносить, мыть посуду, растоплять самовары и следить за ними, чтобы они не выкипали, вовремя подливать в них воду, расставлять скамейки, подметать полы да еще бегать клиентам в соседнюю лавку за вином, но Тимофей оказался прилежным и смышленым мальчишкой и очень скоро смекнул, что если все делать аккуратно, то, помимо кормежки и положенного за работу жалованья, можно получать еще и чаевые. И он не только содержал себя в городе, но и матери помогал, отсылая ей в деревню деньги. Его прилежание заметили, и уже через три года хозяин перевел Тимоху в зал, освободив от черновой работы, и он ходил по залу в чистой рубахе и следил за клиентами, чтобы по малейшему их требованию тут же предстать перед ними и исполнить любое желание. Чаевых у него теперь набегала кругленькая сумма, и когда он приезжал раз в году к матери в деревню, та не могла на него нарадоваться и все молилась богу, чтобы ее сын поскорее вышел в люди.
И бог, наверное, услышал бы ее молитвы, вывел Тимофея в люди, со временем своим прилежанием он бы дослужился до приказчика, а может быть, и открыл собственное дело, но чем-то прогрешили люди перед господом, и он послал на них войну с германцем, которая перевернула привычный уклад жизни. Тимофею помешала даже не сама война, в войну его хозяин жил припеваючи и даже подумывал расширить торговлю, перепутала ему все карты революция, последовавшая вскоре за войной. Чайную разгромили, людям в это смутное время было не до калачей с кренделями, хозяин не стал испытывать судьбу и дожидаться, пока его пустят в распыл, и быстро смотался в неизвестном направлении. Тимофей же подался в деревню, откуда его и забрали в Красную Армию.
Провоевал он всю гражданскую, но красноармейским духом так и не пропитался: как ушел вахлак вахлаком с частнособственническими замашками, таким и вернулся домой. Зато тифом заразился и отвалялся целых два месяца в тифозном бараке, но даже и в бреду часто вспоминал чайную, хозяина и особенно дармовые чаевые, которые он очень любил пересчитывать, прежде чем отослать деньги матери в деревню. Много народа полегло в землю в эти лихие годы: кто от пули, кто от болезни, а кто и от голода. Тимофею и здесь повезло, не умер — знать, на роду у него было написано выжить, вот он и остался живым. Но в деревне пробыл недолго, отоспался, поправил немного пошатнувшееся здоровье и засобирался в город. В деревне он уже не мог больше оставаться, как ни уговаривали его местные горлопаны, сколько ни призывали вспомнить недавнее славное красноармейское прошлое, тяготила его сельская жизнь, в городе он чувствовал себя как-то сподручнее и потому снова подался в Москву.
Попервости попытался было устроиться по торговой части, но в советских питейных заведениях смотрели с недоверием на молодого, здорового деревенского парня в красноармейской форме и вежливо ему отказывали, и пришлось Тимохе податься на завод. Ему бы попроситься к станку, чтобы со временем освоить какую-нибудь стоящую специальность, токаря ли, слесаря, а он согласился вахтером в охрану, да так и застрял на этой женской должности. Работа, конечно, не пыльная, отдежурил сутки, и хоть трава не расти, но и платят в охране копейки, для нормального мужика это не деньги, на них семью не прокормишь и не пошлешь матери, самому бы не протянуть ноги, и то ладно. Но уважение к деньгам он сохранил, тратил очень аккуратно, только на самое необходимое, на еду и одежонку, не позволяя себе никаких вольностей, и неудивительно, что при таком образе жизни он умудрялся даже из этой мизерной зарплаты откладывать на черный день.
И потекла его жизнь размеренно и ровно. Поселили Тимофея в общежитии завода, в комнате кроме него проживало еще четыре человека, такие же деревенские парни, как и он, но ни с одним из них он близко не сошелся, по причине их легкомыслия, уж больно они транжирили деньги на вино и уже через неделю после получки ходили по комнатам, чтобы занять десятку-другую на пропитание, а точнее на пропой, просили и у Тимофея, хотя и получали намного больше, чем он, иногда он давал, а случалось, что и отказывал, особенно тем, кто в срок не возвращал долг. И потому держался ближе к степенным, семейным людям, и быт свой устроил на свой лад, купил все необходимые в хозяйстве вещи: кастрюлю, таганок, пару тарелок, чайник — и сам готовил себе еду, а если и приходилось иногда питаться в столовой, то брал самую дешевую пищу, обозначенную в меню, и как ни подсмеивались над ним соседи, раз заведенному порядку не изменял, крепка в нем оказалась крестьянская закваска. А осенью брал отпуск и приезжал к матери, помогал по хозяйству: копал картошку, производил мелкий ремонт в избе, то в одном месте поправит прохудившуюся крышу, то в другом, подправит погреб, изгородь кое-где подлатает, мать и рада-радешенька, сама-то уж старая стала, да и болезни навалились разные, вот она и лежит больше на печи, чем ходит. Так уж получилось, что осталась она в деревне только с дочерью, трое сыновей разъехались кто куда и к матери глаз не казали, а если и приезжали раз в три года, то толку она от них видела мало, одна надежда была на Тимофея, и он не огорчал мать, приезжал к ней каждую осень, а то и два раза в году, разбивал свой отпуск и появлялся в деревне и весной, помогая матери посадить картошку.
В один из таких приездов в деревню его и оженили. Постаралась родная тетка Маша или, по-деревенскому, Косоручка. Она только тем и кормилась, что сводила и разводила людей. Многим тетка Марья испортила жизнь, подсуропила она и своему племяшу. Невесту Тимофей видел всего несколько раз и знал о ней лишь то, что она живет на другом конце деревни и давно уже не первой молодости, перестарок, но родные невесты попросили тетку Марью найти ей жениха, просьбу свою сдобрили солидным угощением, и Косоручка принялась за сватовство и так расписала невесту, что послушать ее, так лучше и краше Дарьи и девки в деревне нет. А затем от слов перешла к делу, привела жениха в избу к Дарье, родственники невесты не поскупились, стол накрыли на славу, и захмелевший Тимофей остался на ночь у невесты, а утром все чин чинарем и оформили, сходили в сельсовет и как положено зарегистрировали брак. Уезжал в отпуск Тимофей холостяком, а вернулся в Москву семейным человеком. Соседи по комнате посмеялись-посмеялись над его женитьбой и оставили своего непутевого соседа в покое.
Женитьба мало что изменила в его жизни. Выкопал он картошку и уехал к себе в общежитие, а молодуха как жила в деревне с матерью, так там и осталась, и впервые приехала в гости к мужу где-то на третьем году их «семейной» жизни, приехала не одна, а с годовалой дочкой, да еще на сносях, и он боялся, как бы она не родила ему ребеночка в Москве и не застряла у него на неопределенное время. Но с родами все обошлось, пробыла она у него в гостях с неделю и уехала обратно в деревню, где и разрешилась благополучно еще одной девочкой. Но и рождение детей ничего не изменило в его укладе, он так и остался женатым холостяком, супружница с детьми продолжала жить в деревне, а он по-прежнему обитал в столице, однако свою прыть умерил и наезжать в деревню на картошку стал все реже и реже, ибо после очередного его приезда жена ровно через девять месяцев рожала ему ребеночка. Очень уж на него действовал деревенский воздух, да и Дарья оказалась плодовитой как крольчиха и к двум дочерям прибавила еще и сыновей, правда, один из них умер, едва появившись на свет божий.
Во всем остальном Тимофей, на удивление, был консервативным человеком, и его жизнь протекала без видимых перемен. Его совсем не захватила революционная новь, и, глядя на него, можно было даже усомниться в происшедших переменах, усомниться в самой революции, приписав ее досужей выдумке каких-то «ненормальных» людей. Эти «ненормальные», как он их про себя называл, окружали его и в общежитии, и на работе, о чем-то до хрипоты спорили, что-то доказывали друг другу, ходили на какие-то митинги, кого-то гневно осуждали, а кого-то не менее горячо поддерживали. Тимофея все это совершенно не интересовало, он приходил с работы, готовил себе еду и, поев, шел прогуляться, а когда располагал временем и ему не нужно было на другой день выходить на работу, ехал в гости к свояку, который жил в маленькой комнатушке в районе Киевского вокзала, и они до изнеможения гоняли чаи.
Ожил немного лишь при нэпе, когда частникам разрешили открывать лавочки и различные питейные заведения. Тимофей в свободное от работы время шатался по городу, заглядывал в магазинчики, чайные, кондитерские, жадно вдыхал полной грудью ароматный воздух частнопредпринимательской деятельности, присматривался к новым владельцам и почти со всеми из них заводил разговор о своем старом хозяине, не видел ли его кто в Москве, не слышали ли о нем что-либо, но всякий раз получал отрицательный ответ, он как сгинул в смутное революционное время, так больше и не объявлялся на горизонте. Новые же хозяева от его услуг отказывались, рассчитывая каждый на свои силы, да и не такое это было время, чтобы доверяться первому встречному. А люди поумнее — так те вообще не высовывались со своими деньгами, забились поглубже в норы и сидели тихо-тихо, как мышки, рассматривая временную уступку частнику как провокацию со стороны властей, чтобы выявить всех денежных людей, а затем их прихлопнуть разом. И они оказались правы, очень скоро катавасия с частниками заглохла, так и не успев набрать силы, лавочки и магазинчики прикрыли, а их владельцев прихлопнули как дурных мух, облепивших сладости, специально приготовленные для их погибели. С Советской властью шуточки оказались плохи, и жизнь снова вступила в свою обычную колею, с собраниями, заседаниями, доносами, митингами, осуждениями, резолюциями.