— Ну зачем это, дорогой сэр!..
Но хозяин берет лист бумаги и пишет чек на своих банкиров «Памп, Олдгет и К°».
— А теперь давайте сочтемся с вами, милый Докинс, — говорит хозяин. — Если бы вам везло, как вначале, я был бы сейчас немало вам должен. Voyons, тринадцать очков по фунту, это легко счесть.
Достает кошелек, бросает на стол тринадцать золотых соверенов; и так они засверкали, что я только глазами заморгал.
Бедный Докинс — тоже. Протягивает за деньгами руку, а рука дрожит.
— И должен сказать, — добавляет хозяин, — а у меня есть кое-какой опыт, что вы — лучший игрок в экарте, с каким мне доводилось садиться за стол.
Докинс так и сияет. Прячет деньги и говорит:
— Вы мне льстите, Дьюсэйс.
Еще бы не льстил! Хозяин только это и делал.
— Но знаете ли, Докинс, — продолжает он, — я требую реванша; ведь вы меня прямо-таки разорили.
— Что ж, — говорит Томас Смит Докинс, довольный, точно выиграл целый миллион. — Хоть завтра. А ты что скажешь, Блюит?
Мистер Блюит, ясное дело, согласен. Хозяин, немного поломавшись, тоже соглашается.
— Встретимся у вас, — говорит он, — только прошу, мой милый, поменьше вина. Я и вообще-то не пью, а тем более перед тем, как сесть за экарте, да еще с вами.
Бедный Докинс ушел от нас счастливый, как король. «А это тебе, Чарльз», — и бросил мне целый соверен. Бедняга! Я-то знал, что его ждет.
Самая потеха, что эти тринадцать соверенов, выигрыш Докинса, хозяин занял у мистера Блюита. Я их принес еще утром, а с ними еще семь. После разговора с моим хозяином Блюит ни в чем не мог ему отказать.
Надо ли продолжать мой рассказ? Будь Докинс хоть немного поумнее, понадобилось бы полгода, чтобы выманить у него деньги; но он был такой простак, что расстался с ними очень быстро.
На следующий день (в четверг, а знакомство хозяина с Докинсом состоялось всего лишь во вторник) мистер Докинс дал обед — в семь часов. Обедал Блюит и оба мистера Д. В одиннадцать сели играть. На сей раз всерьез, потому что слуг уже в два часа услали спать. Прихожу в пятницу утром к нам — хозяина еще нет. Около полудня является на минуту, умывается, велит подать ветчины и содовой — и опять к Докинсу.
В семь часов они обедают, но, как видно, без аппетиту — все достается нам; зато вина требуют еще, и за тридцать шесть часов выпивают не меньше двух дюжин бутылок.
В пятницу вечером хозяин наконец возвращается. Таким я его до тех пор еще не видел — пьян в доску. Качается, пляшет, икает, ругается, швыряет мне горсть серебра и валится на кровать; я стаскиваю с него сапоги и одежу и укладываю поудобней.
А снявши с него платье, делаю то, что и всякий слуга должен сделать, — выворачиваю карманы, заглядываю в бумажник и в письма; немало несчастий удалось через это отвратить.
И нахожу среди прочего следующий документик:
«Долговое обязательство
на 4700 ф. Подписано:
Томас Смит Докинс.
Пятница, 16 января».
Была и другая подобная же бумажка: долговое обязательство на четыреста фунтов. Подписано: «Ричард Блюит». Но это, конечно, только так, для видимости.
Наутро, в девять, хозяин уж был на ногах и трезвый как стеклышко. Оделся — и к Докинсу. В десять послал за кебом, и оба собрались ехать.
— Куда прикажете кебмену везти, сэр? — спрашиваю я.
— Вели ехать в БАНК.
У бедняги Докинса глаза были красны от раскаяния, вина и бессонницы. Он задрожал, заплакал и откинулся на сиденье. Так и поехали.
В тот день он потерял все свое состояние, кроме пятисот фунтов.
К двенадцати хозяин вернулся, и тут к нему торжественно поднялся мистер Дик Блюит.
— Дома барин? — спрашивает.
— Да, сэр, — говорю; ну, он и входит. А я, понятное дело, — к замочной скважине и слушаю.
— Ну-с, — говорит Блюит. — Сработано чисто, а, Дьюсэйс? Что наш Докинс? Уже расплатился?
— А? Да, да, — говорит хозяин.
— Четыре тысячи семьсот?
— Да, около того.
— На мою долю, стало быть, приходится две тысячи триста пятьдесят. Будьте так любезны.
— Честное слово, мистер Блюит, — говорит мой хозяин, — я вас что-то не понимаю.
— Не понимаете? — говорит Блюит страшным голосом. — Не понимаете? Ведь вы же обещали поделиться. Еще я вам на первый вечер одолжил двадцать соверенов — уплатить Докинсу проигрыш. А вы дали слово чести, как джентльмен, что поделите поровну все, что удастся выиграть.
— Правильно, сэр, — говорит Дьюсэйс, — все правильно.
— А как же теперь?
— А так, что я не намерен сдержать слово. Эх ты, болван! Ради тебя я старался, что ли? Ради твоей, что ли, выгоды истратился на обед для того идиота? Пошел отсюда! Нет, постой. Вот тебе четыреста фунтов — а вернее, собственную твою расписку на эту сумму, и забудь все, что было, и что ты когда-нибудь знал Элджернона Дьюсэйса.
Видел я разъяренных людей, но таких, как Блюит, — никогда. Уж он бранился, уж он орал! А потом заплакал; то ругается и зубами скрежещет, то просит у Дьюсэйса пощады.
Наконец хозяин распахнул дверь. (Батюшки мои! Я при этом чуть было не влетел в комнату вверх тормашками.) Распахнул и говорит:
— Эй, Чарльз! Проводи-ка джентльмена вниз.
А сам смотрит на него и не сморгнет. Блюит весь съежился и поплелся прочь как побитый. Ну, а Докинс — бог его знает, что с ним сталось.
— Чарльз, — говорит мне хозяин, этак через час. — Я еду в Париж. Если хочешь, могу и тебя взять с собой.
МИСТЕР ДЬЮСЭЙС В ПАРИЖЕ
Которая из двух?
Генерал-лейтенант сэр Джордж Гриффон, кавалер ордена Бани, семидесяти пяти лет от роду покинул земную долю и ост-индскую армию, где служил с честью. Службу в Индии сэр Джордж начал с юнги, дослужился до конторщика у судохозяев в Калькутте, а там до капитана в войсках Ост-Индской компании, а там, глядишь, и до генерал-лейтенанта. А дальше уж не поднялся: пришло время отдать богу душу; тут уж ничего не поделаешь: что барабанщик, что генерал, что мусорщик, что император — все там будем.
Сэр Джордж не оставил после себя наследников мужского пола, так сказать, продолжателей рода. Осталась только вдова двадцати семи лет и дочка двадцати трех — а больше некому было по нем плакать и делить его денежки. После смерти генерала вдова и сиротка уехали из Индии и пожили сперва в Лондоне; а когда там не понравилось, решили податься в Париж; потому как в Париже и мелкая лондонская пташка высоко летает — были бы деньги, а их у Гриффонов было вдоволь. Просвещенный читатель уж верно догадался, что мисс Гриффон не приходилась вдове родной дочерью. Хотя в Индии и рано выдают замуж, но все ж таки не с пеленок. Леди Гриффон была у генерала вторая жена, ну а дочь, мисс Матильда Гриффон, была у него, сами понимаете, от первой.
Мисс Леонору Кикси, девицу бойкую и красивую, привез из Излингтона[5] в Калькутту дядюшка — капитан Кикси и очень выгодно ее сбыл, не хуже других своих товаров. Было ей в день свадьбы двадцать один, а сэру Джорджу семьдесят; остальные тринадцать девиц Кикси (из них девять содержали в Излингтоне школу, а четыре уже были пристроены) немало завидовали удаче миледи и очень гордились таким родством. Мисс Джемайма — изо всех самая старшая и пожалуй что самая безобразная — та с ней и жила; от нее-то я и слышал многие детальности. Прочие сестры так и остались в низком звании, а с такими мне, слава богу, не приходится знаться.
Так вот, мисс Джемайма поселилась у своей удачливой младшей сестры за приживалку. Бедная! Я бы, кажется, скорее пошел в каторгу, чем на ее место. Всякий в доме ею помыкал; хозяйка ее обижала; судомойки — и те ей грубили. Она и счета вела, и письма писала, и чай заваривала, и шоколад сбивала, и канарейкам клетки чистила, и грязное белье собирала. А еще была у хозяйки вместо ридикюля: то нюхательную соль поднесет, то платочек — вроде как дрессированная собачка. На вечерах у миледи играла кадрили (и хоть бы кто-нибудь ее-то догадался пригласить!); когда мисс Гриффон пела, играла компа-нент, и она же бывала виновата, если певица сфальшивит; собак не терпела, а на прогулку приходилось ездить с хозяйкиным пуделем на коленях; в экипаже ее укачивало, а ее вечно сажали спиной к лошадям. Бедная Джемайма! Как сейчас ее помню: донашивала хозяйкины платья (какие похуже; что получше, то шло горничным) — какое-нибудь лиловое атласное платье, засаленное и в пятнах; туфли белого атласа, цветом серо-бурые; и желтая бархатная шляпка с цветами и райской птичкой колибри — только цветы в семена пошли, а у птички всего два пера в хвосте осталось.
Кроме этого украшения гостиной, леди и мисс Гриффон держали еще кухонную прислугу, да двух горничных, да двух лакеев ростом по шести футов, в красных ливреях с золотым галуном и в панталонах белого кашемиру, да кучера на такой же образец, да мальчика для услуг, да еще егеря; этих держат только в заграничных странах; с виду полный генерал: треуголка, мундир с пузументом, сам в усах, в эполетах и при шпаге. И все это для двух женщин не считая женской прислуги: кухарок там, судомоек, экономки и прочих.
За квартиру платили сорок фунтов в неделю; большие снимали ассортименты на площади Пляс-Вандом. А теперь, описавши дом и прислугу, надо рассказать о хозяйках.
Первое дело, конечно, — они друг дружку ненавидели. Хозяйке было двадцать семь, два года как овдовела, румяная, белая, пухлая. С виду тихая, спокойная, холодная — блондинки, они и все почти таковы; и ничем ее, кажется, не расшевелишь, ни на любовь, ни на ненависть; на первое особенно. В целом свете она любила одну только себя. А ненавидела — спокойно да тихо почти что всех вокруг — от соседа-герцога, за то, что на обеде не оказал уважения, до лакея Джона — зачем в шлейфе дыру протоптал. Должно быть, сердце у ней было наподобие литографского камня; там если что вырезано, то уж навечно; так и у ней на камне — на сердце то есть — всякая обида хранилась, хоть бы и выдуманная. Никакой репутации — а по-нашему, сплетни про нее не ходило: и слыла она примерной женой. Да так оно и было; но только за два года вогнала своего старика в гроб, и это так же верно, как то, что мистер Тэртел[6] убил мистера Уильяма Уира. Никогда, бывало, и голоса не повысит, грубого слова не скажет, а умела — правда, что этого уменья многим женщинам не занимать — такое устроить в доме пекло, так всех донять, что ума можно было решиться.
Мисс Матильда из себя была куда хуже мачехи, а нравом не лучше. Эта была и косая и кривобокая; миледи — та хоть стан имела стройный и глазами глядела в одну сторону. Дочка была брунетка, хозяйка — блондинка; дочка уж очень чувствительная, хозяйка — как есть ледяшка. Хозяйка никогда из себя не выходила, мисс Матильда только то и делала. Ох, и ссорились же они, и злые говорили слова!
Зачем же, спросите вы, было им жить вместе? Вот, поди, угадай. И не родные, и ненавидели друг дружку люто. Не лучше ли было разъехаться и ненавистничать издалека?
А наследство от сэра Джорджа осталось немалое; как я слыхал, триста тысяч фунтов, если не больше. Не знали только, кому он их завещал. Одни говорили, что все досталось вдове, другие — что пополам с падчерицей, а третьи — что будто бы вдове только пожизненный пенсион, а после нее все пойдет мисс Матильде (кому же еще?). Все это, пожалуй, неинтересно английскому читателю — зато было очень даже интересно для моего хозяина, достопочтенного Элджернона Перси Дьюсэйса.
Я ведь и забыл сказать, что хозяин был у них своим человеком, а проживали мы с ним в отеле «Марабу» (по-французски «Мирабо») на улице Рю-де-ля-Пей. Держали экипаж и двух верховых лошадей; ну и, конечно, счет в банке, да еще тысячу фунтов у Лафита[7], для ровного счета; состояли в клубе, что на углу Рю-Грамон; имели ложу в опере, шикарную квартиру; бывали при дворе; бывали на обедах у его превосходительства посланника лорда Бобтэйла и у других прочих. Словом, на денежки бедняги Докинса мы в полные джентльмены вышли.
Хозяин мой был не дурак. Получивши деньги на руки, убежавши от долгов, он решил до поры держаться подальше от зеленого стола, — во всяком случае, крупно не играл; проиграть или выиграть пару наполеонов в вист или там в экарте — это пожалуйста; видно, что у тебя водятся деньги и ты человек порядочный. Но играть всерьез — боже упаси! Да, бывало, и он играл, как многие молодые люди из высшего общества; случалось и выигрывать и проигрывать (не говорил только — мошенник! — случалось ли платить); но теперь с этим кончено; теперь он от этой забавы отстал и живет себе помаленьку на свои доходы. Словом сказать, мой хозяин вовсю старался представиться порядочным. Это, конечно, игра верная; только большое надобно мошенство, чтобы в нее играть.
Каждое воскресенье он ходил в церковь, а я носил за ним молитвенник и Библию в богатых переплетах черной кожи, с красными закладочками, где надо, и этак почтительно перед ним клал; еще, бывало, служба не началась, а уж он уткнулся лицом в свою начищенную шляпу — то-то благолепие! Утешаться можно было, на него глядя. У лорда Бобтэйла все старухи иначе о нем не говорили, как закатив глаза; и все клялись, что другого такого примерного и нравственного юноши не сыщешь. Вот уж, наверное, хороший сын, говорили они, и какой же будет хороший зять! Мы не прожили в Париже и трех месяцев, а уж он мог выбирать любую невесту из тамошних англичанок. На беду, они почти все были бедны, а моему хозяину любовь в шалаше была ни к чему.
Тут-то и появились в Париже леди Гриффон и мисс Гриффон; хозяин не зевал и очень скоро к ним присоседился. С ними рядом садился в церкви и пел с миледи гимны; с ними танцевал на посольских балах; с ними катался в Буа-де-Баллон и на Шан-Зализе (вроде нашего Хайд-парка); для мисс писал стихи в альбом и распевал с ней и с миледи дуэты; пуделю носил конфетки, лакеям раздавал чаевые: горничным — поцелуи и перчатки; даже с бедной мисс Кикси и то был учтив; ну, конечно, весь дом души не чаял в таком любезном молодом человеке.
А дамы еще пуще друг дружку возненавидели. Они и раньше завидовали: мисс — мачехиной красоте, а та — ее образованности; мисс попрекала миледи Излингтонским пансионом, а миледи насмехалась над ее косым глазом и кривым плечом. А теперь и впрямь было из чего ненавистничать. Потому что обе они влюбились в мистера Дьюсэйса — даже миледи, на что уж была холодна. Ей нравилось, что он всегда умел ее позабавить и рассмешить. Нравились его повадки, и как сидит на лошади, и что красив; сама вышла из простых, так ей особенно нравилось, что он — настоящий барин. А мисс — та прямо полыхала. Она этим делом — то есть любовью — начала заниматься еще в пансионе; чуть было не сбежала с французом-учителем, потом с лакеем (это, скажу вам по секрету, вовсе не диво и не редкость; я и сам мог бы немало порассказать) и этак с пятнадцати лет. Дьюсэйсу она прямо вешалась на шею — и вздыхает, и ахает, и глазки строит. Хохочу про себя, бывало, когда ношу хозяину розовые цидулки от влюбленной девицы, сложенные на манер треуголки и надушенные, как парикмахерская. Хозяин, хоть и негодяй, был все-таки джентльмен, и, на его вкус, девица хватала через край. А в придачу была кривобока и косоглаза; так что если бы денег у них оказалось поровну, Дьюсэйс наверняка выбрал бы мачеху.
Вот это-то он и хотел вызнать — у кого сколько денег. В Англии это просто: стоит заглянуть в завещание, а они все хранятся в Докторс-Коммонс[8]. Но у индийского набоба завещание хранилось в Калькутте или ином дальнем краю — где же тут достать копию! Надо отдать справедливость мистеру Дьюсэйсу: леди Гриффон он любил не из интересу; он охотно женился бы, будь у ней на целых десять тысяч меньше, чем у мисс Матильды. Но он хотел до поры до времени попридержать их обеих — а там и подсечь ту рыбку, что пожирней, трудно ли умеючи? К тому же мисс уже и так заглотнула крючок.
«Чти отца своего»
Я сказал, что в доме у Гриффонов все обожали моего хозяина. А вернее сказать: все, кроме одного, — молодого француза, который до нас был очень хорош с миледи и занимал при ней как раз ту должность, которая досталась достопочтенному мистеру Дьюсэйсу. Стоило поглядеть, как мой молодой джентльмен вытеснил шевалье Делоржа и преспокойно занял его место. Мсье Делорж был очень расторопный молодой джентльмен, по годам ровесник моему хозяину и из себя не хуже, а вот нахальства ему не хватало. Не то чтобы этого товару во Франции не водилось; но мало, очень мало кто имел его столько, сколько мой хозяин. Притом же Делорж был в самом деле влюблен в леди Гриффон, а хозяин только притворялся, и это, конечно, давало ему преимущество перед бедным французом. Он всегда бывал любезен и весел, а Делорж — уныл и неловок. Хозяин, бывало, успеет отпустить леди Гриффон дюжину комплиментов, а шевалье все только вертит в руках шляпу, пялит глаза да вздыхает так, что жилет ходуном ходит. Эх, любовь, любовь! Разве так побеждают женщину? Нет, не так, не будь я Фицрой Желтоплюш! Я и сам, когда начинал по части женского пола, тоже все вздыхал да молчал вроде бедняги француза. И что же? Четыре первые обожаемые женщины жестоко надо мной надсмеялись и выбрали кого поживее. Конечно, после этого я взялся за дело иначе, и все пошло на лад, смею вас уверить. Впрочем, что же я все про себя? Это уж называется экзотизм, а я этого не терплю.
Короче говоря, мистер Элджернон Перси Дьюсэйс выжил мсье Фердинанда Ипполита Ксавье Станислава шевалье Делоржа. Бедный Фердинанд не ушел совсем — не хватило духу, да и миледи не желала давать ему полную отставку. Он годился для разных услуг — ложу ли достать или приглашение на бал, купить ли перчатки, одеколон или написать письмо по-французски. Хорошо бы каждой английской семье в Париже обзавестись таким молодым человеком. Пусть хозяйка стара — он все равно станет ей изъясняться в любви; какие поручения ему ни дай — побежит выполнять. И всегда деликатный, одет чисто и за обедом не пьет больше пинты вина, а это тоже кое-что значит. Вот и Делорж был для нас очень удобен — развлекал миледи, хотя бы плохим английским выговором; смешнее всего бывало, когда их сводили с мисс Кикси, и та говорила по-французски, а он по-нашему.
Хозяин, надо сказать, всегда бывал учтив с бедным французом; влез на его место, но обходился с побежденным противником уважительно. А бедный тихоня Фердинанд обожал миледи, точно какую-нибудь богиню, потому и с хозяином был тоже вежлив; не смел к нему ревновать и не смел усумниться, что леди Гриффон вправе менять поклонников, как ей вздумается.
Так у нас дело и шло: хозяин гнался за двумя зайцами и мог взять любого. Хочешь — вдову, а хочешь — сиротку. Одно надо было: узнать, кому завещаны деньги; но ясно, что либо одной, либо другой, либо обеим. А с одной у него уж и так было дело верное, если, конечно, есть что-либо верное в мире, где все — одна лишь неверность!
Но тут одно неожиданное происшествие спутало хозяину карты.
Как-то вечером, побывав с дамами в опере и поужинав у них на Пляс-Вандом бульоном, куропатками и шампанским глясе (по-нашему, замороженным), мы с хозяином вернулись в кебе домой, очень веселые.
— Ну, Чарльз, мерзавец ты этакий, — говорит он мне (как видно, был в духе), — вот погоди, женюсь, удвою тебе жалованье.
Удвоить было нетрудно — ведь до тех пор он мне не платил ни пенса. Ну и что из того? Плохо было бы наше дело, если б мы, слуги, жили на жалованье. Побочные доходы — вот с чего мы сыты.
Я, конечно, поблагодарил как умел; поклялся, что служу не за жалованье, что рад и даром, и в жизнь свою не расстанусь по доброй воле с таким отличным хозяином. А пока мы эти речи говорили — я и он, — как раз и доехали до отеля «Марабу» который, как известно, не так уж далеко от Пляс-Вандом. Подымаемся к себе, я несу свечу и плащи, хозяин напевает что-то из оперы, да так весело, точно жаворонок.
Открываем дверь в гостиную. Глядим, а там свет, на полу пустая бутылка от шампанского, на столе — другая, к столу придвинута софа, а на ней развалился толстый старый джентльмен и курит сигары, точно он в трактире.
Дьюсэйс (который сигар не выносит, это я уж говорил) еще не разглядел его из-за дыма, а уже взъярился и спрашивает, какого черта он тут делает, и так далее, чего и повторить нельзя.
Тут курилка встает, кладет сигару и хохочет:
— Вот те раз! Неужели ж ты меня не узнал, Элджи?
Читатель, быть может, помнит трогательное письмо, приведенное в предыдущей главе моих мемуаров[9]; писавший просил мистера Элджернона Дьюсэйса ссудить ему пятьсот фунтов и подписался: лорд Крэбс, собственный Дьюсэйсов папаша. Вот этот-то знатный господин и курил сейчас у нас в гостиной.
Милорду Крэбсу было лет шестьдесят. Был он толстый, краснорожий, лысый; нос имел красный от частых возлияний; руки у него немного тряслись и ноги не так крепко его держали, как в молодости. Но в общем старичок почтенный и авантажный; хотя он и был вполпьяна, когда мы вошли, но не больше, чем положено настоящему лорду.
— Вот те раз! Элджи! — восклицает его светлость, хватая хозяина за руку. — Не узнаешь родного отца?
Хозяин, по всему видно, не очень-то рад гостю.
— Милорд, — говорит, а сам побледнел. — Признаюсь — не ожидал удовольствия увидеть вас в Париже. Дело в том, — продолжает он, немного опомнясь, — что в комнате уж очень накурено. Я и не разглядел, кто это явился ко мне столь неожиданно.
— Да, это у меня дурацкая привычка, Элджернон, мерзкая привычка, — говорит милорд, закуривая новую сигару, — и ты, дитя мое, правильно делаешь, что не куришь. Это, милый Элджернон, в лучшем случае пустая трата времени; к тому же делает человека неприятным в приличном обществе и непригодным для умственных занятий; словом, пагуба и для духа и для тела. Кстати, чертовски скверное курево у тебя в гостинице. Сделай одолжение, пошли своего человека за сигарами в «Кафе де Пари». Дай ему пять франков, и пусть сходит сейчас же.
Тут милорд икнул и осушил еще бокал. Хозяин весьма неохотно вынул монету и услал меня за сигарами.
Я знал, что «Кафе де Пари» об эту пору закрыто, и, не говоря ни слова, уселся в передней, а там, по странной случайности, услышал весь разговор милых родственников.
— Что ж, угощайся. И мне достань еще бутылочку, — говорит милорд после некоторого молчания. Мой бедный хозяин всегда бывал душой общества, но на этот раз он притих и пошел к буфету, откуда папаша успел уже выудить две бутылки нашего лучшего Силлери.
Он ставит перед отцом еще бутылку, кашляет, открывает окна, мешает в камине, зевает, прикладывает руку ко лбу и всем своим видом показывает, что ему не по себе. Однако все без толку: старик не уходит.
— Налей же себе, — говорит он опять, — и передай мне бутылку.
— Благодарствую, — отвечает хозяин, — но только я не курю и не пью.
— И хорошо делаешь, мой мальчик. Говорят, будто самое важное — чистая совесть. Ерунда! Самое важное — здоровый желудок. Тогда и спишь лучше, и голова не болит. Ты по утрам небось свеж как огурчик — и прямо за свою юриспруденцию, а? — Тут старый лорд скорчил такую рожу, что ему позавидовал бы сам мистер Гримальди[10].
Хозяин сидел бледный и морщился, как тот несчастный солдат, которого однажды на моих глазах пороли «кошкой». Он ничего не ответил, а папаша продолжал и после каждой точки подкреплялся из бутылки.
— При твоих талантах и принципах ты далеко пойдешь! О твоем прилежании говорит весь Лондон. Ты у меня не просто философ; ты, как видно, открыл философский камень. Этакая квартира, лошади, шампанское — и все это на двести фунтов в год!