Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Страда и праздник - Владимир Николаевич Жуков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Здесь, со мной приехал. Знаешь, я бы вообще предложил оставить его комиссаром на станции. Тут комиссар с полномочиями нужен. И боевой караул. Чтобы никаких больше случайностей.

Усиевич поправил очки, на минуту задумался. Самуила Пупко недавно ввели в члены ВРК с решающим голосом. Был он эсером-максималистом, членом возникшей в девятьсот шестом году партии, которая исповедовала идеи борьбы за немедленную национализацию земли, но официально никакой партийной фракции не представлял и всегда поддерживал резолюции большевиков. Деятельный, готовый взвалить на себя любое трудное дело, наверное, и теперь уже распоряжался там, возле церковки, где разоружали юнкеров. И Усиевич сказал:

— А что, Пупко — это кандидатура! Сегодня же на ВРК и проведем, явочно. Думаю, поддержат. А пока, действительно, пусть остается.

На второй этаж они спустились другим коридором. Шедший впереди монтер внезапно остановился. За поворотом кто-то лежал на полу — рослый, в армейской шинели, широко разметав ноги в хромовых офицерских сапогах. Еще шаг, и стал виден смятый погон с красной полоской по зеленому — штабс-капитан. Правая рука крепко сжимала вороненую сталь нагана, из-под воротника натекла лужица теперь спекшейся, темной крови.

— Сам, — испуганно сказал монтер. — С отчаяния.

Подбельский и Усиевич прошли дальше, остановились, всматриваясь в полусумрак коридора. Там на полу, на подстеленных шинелях, лежали раненые. Несколько телефонисток хлопотали возле них.

— Да, — сказал Усиевич, — комиссар нужен. Чтобы поскорее привести здесь все в порядок.

У входа на телефонную станцию, по всему пространству переулка толпились, расхаживали солдаты, почти вполовину серый цвет их шинелей перебивала темная одежда красногвардейцев. Кто-то настойчиво звал строиться, ему помогали, переспрашивали друг друга, кто какого отряда.

К старой, с обвалами штукатурки стене церковки Евпла были приставлены винтовки, они стояли неровно, опертые то штыком, то стволом. Был тут и пулемет, потом сразу подкатили еще два, густо осыпанные мукой.

Пупко вынырнул из-за угла, подскочил к Подбельскому, как бы точно рассчитывая увидеть его именно тут, затараторил:

— Построил юнкеров. Семьдесят человек всего. Четырнадцать офицеров. Направляю в Бутырки, как договорились…

Подбельский кивнул утвердительно. Усиевич рассмеялся:

— Ты, Вадим Николаевич, я гляжу, давно распорядился насчет комиссара, а спрашиваешь…

— Что? — не понял Пупко. — Какого комиссара?

— Ничего, ничего, — сказал Подбельский. — Действуйте, Самуил, там, на станции, еще хлопот полно.

Подбежал связной, сунул Усиевичу записку. Мимо, заворачивая на Мясницкую, к Лубянской площади затопал строй, сначала неровно, потом все сильнее выравнивая шаг.

— Ладно, — сказал Усиевич. — Одно дело сделали, теперь брать Политехнический и дальше, в Кремль. Но сначала меня требуют с докладом на Скобелевскую. Ты идешь, Вадим?

Подбельский отрицательно покачал головой.

— Мне туда, — он показал в сторону, противоположную той, куда уходил красногвардейский отряд.

— A-а, на почтамт. Ну и как там? — Веселые глаза Усиевича щурились за стеклами очков. — Как там, товарищ комиссар почт и телеграфов?

Подбельский отозвался хмуро:

— Вчера условились о телеграфной связи с Питером, но, похоже, не хотят признавать нас чиновнички. Представляешь, революционная власть сама по себе, а они — сами по себе. Может быть такое?

— Усложняешь!

— Хотел бы и я в это верить. Ладно, пошли.

6

Наконец-то ему удалось заскочить домой. Он не успел постучать, как дверь сама отворилась, на него тревожно и с мгновенным облегчением взглянула жена. Он примиряюще засмеялся, сказал, вот доказательство: предчувствие существует, но Аня шутки не приняла, отступила в полумрак прихожей, ворчала, что все готова понять, только ведь условились — он будет хотя бы изредка сообщать, пусть запиской, где находится и что с ним; хорошо, она два часа дома и все ждала, выглядывала на лестницу, — стоит ли так волновать?

Аня пошла на кухню, а он быстрыми движениями сдернул надоевшее, отяжелевшее от влаги пальто, тоже двинулся коридором, на ходу стягивая галстук, отстегивая воротничок. Аня уже зажгла керосинку, что-то грела в кастрюльке; желто-красный отблеск падал на ее серьезное и — теперь уже было видно — всепрощающее лицо. Он приблизился, обнял за плечи — мимолетно, как бы делясь и собственной тревогой, и ожиданием, и неясностью, — потом кинул галстук и воротничок на табуретку, отвернул посильнее кран и склонился над раковиной, подставил ладони и лицо под холодную, брызжущую струю.

— Френч бы снял, Вадим!

Но он не слушал, умывался, фыркая от удовольствия, а паузами оправдывался: хотел, очень хотел объявиться накануне вечером, да где там… Победить юнкеров, оказывается, еще не все!

Вытерся, отложил полотенце. Вдруг посерьезнев, стал рассказывать, как был заключен договор о сдаче белых:

— От ВРК договор подписали Смидович и Смирнов, ну, и Усиевич, Ведерников, другие ревкомовцы в этом участвовали, было кому подумать. А что на деле получилось? По договору Комитет общественной безопасности ликвидируется и белая гвардия тоже, боевые действия прекращаются, юнкера обязаны сдать оружие, а засим им гарантируется личная неприкосновенность. Так, допустим. А кто же в ответе за казни и зверства? За бойню, которую белые устроили в Кремле? Сотни убитых! Вся партийная «пятерка» была вне себя, когда познакомились с договором, — ни возмездия, ни взгляда в будущее: ведь эти «разоруженные» могут в любой момент снова вооружиться, снова восстать против новой власти. Ну, а потом совместное заседание ВРК и Партийного центра. Что там творилось! Было даже предложение расстрелять Смидовича, представляешь? И из районов шумят, требуют что-то предпринять, исправить ошибку ВРК. А как ее исправишь? Договор — государственная бумага. Какая же мы власть, если не признаем только что подписанного нашими представителями? Решили ехать в районы, разъяснять, что сделанное только первый шаг, что контрреволюции в любом случае будет дан отпор…

Аня сказала:

— Ничего. Главное сделано. Москва не опозорилась, поддержала Питер.

Подбельский молча смотрел на жену. Как дорог этот ее спокойно-сосредоточенный взгляд. С далекого северного Яренска, с того дня, когда он впервые увидел Анну Ланину среди вновь прибывших ссыльных. Она как будто ничем и никогда не хотела привлечь его внимание к себе, к своей статной фигуре, к своему приятно округлому лицу с, может быть, чуть шире обычного расставленными глазами, с упрямым завитком коротко остриженных волос надо лбом — волосы как бы убегали от смотрящего на них, приказывали смотреть в глаза Анны, — и уже тогда, в первую их встречу, ему было ясно, что они должны быть вместе. Встретились на почте, и к первым словам, к разговору имелся даже повод: вроде земляки — она родом из Богучар, что в Воронежской губернии, а оттуда до его Тамбовщины рукой подать… И когда в колонии ссыльных объявился провокатор, когда охранники во время обыска обнаружили номера нелегального журнала, одним из редакторов которого был он, Подбельский, и из Вологды пришло приказание этапировать его дальше, в глушь, в Усть-Кулом, а Анну тоже переводили, в Тотьму, это она подала идею направить губернатору прошение о переводе их обоих на одно поселение по причине, которую не могли не уважить: они обвенчались… Это было в одиннадцатом году. А когда кончилась ссылка, он привез ее домой, в Тамбов, Аня дружно зажила и с его матерью и с братьями, с сестрой… Правда, не так уж и долго — уехала в Петербург, на Высшие коммерческие курсы, решила стать экономистом. У него — партийная работа, журналистика, редактирование им же самим — через подставных лиц — основанных газет «Тамбовский листок объявлений», «Тамбовская жизнь», «Тамбовские отклики». Одно закрывали, возникало другое, и все тамбовское, все связано с городом юности, хоть и родился и вырос у черта на куличках, в Якутии, в Багаразском улусе, и не где-нибудь, а в семье политических ссыльных, и первые шаги среди ссыльных, и первые слова среди них, и первые песни услышанные — их, и первые каракули на бумаге — тоже под их неунывающим оком. Ане все это очень нравилось, она говорила свекрови: «Ну согласитесь, что у меня муж уникальный — революционер с рождения!» Моложавое, с девичьей челкой лицо Екатерины Петровны вспыхивало ответной гордостью: как-никак и о ней самой в данном случае речь, имя политкаторжанки Сарандович известное, не говоря уж об отце Вадима, Папие Подбельском, друге и соратнике Желябова, но она вежливо отводила комплимент: «Но и вы, Анечка, держались в Яренске молодцом, Вадя с детства поскитался со мной по Сибири, ему любой мороз нипочем — и минусинский, и кустанайский, а вы все-таки жительница краев умеренных». И вспоминала, как погиб муж в стычке с жандармами, как его брат официально усыновил ее старшего — Юрия и младшего Вадима, рожденных вне церковного брака и, стало быть, незаконнорожденных, бесфамильных, — они получились «Николаевичи», но полиция все-таки не забывала кровного отцовства и всюду писала в бумагах «Вадим Папиев в Подбельский…» Ах, как было приятно слушать вот такие разговоры за самоваром! Нет, они не льстили самолюбию, ни на что особое не подвигали, потому что путь был выбран давно и самостоятельно, еще в гимназии, — просто хорошо сознавать, что родные разделяют с тобой не только кровь, но и дело, что тоже участвуют в нем — настоящим ли своим, прошлым, не важно. И так дорога была потом каждая весточка из Питера, от Ани, так желанны ее приезды в Москву, пусть короткие, и ее спокойствие в тревожном знании, что за мужем следит охранка, — не из-за статей о кооперации в «Русском слове», бог с ними, а как за активным деятелем московской организации большевиков, членом партии с 1905 года, с восемнадцати лет… Да, было ясно, что новой ссылки, а может, и тюрьмы (тоже не в первый раз, сидел уж в Тамбове) не избежать. Аня потом говорила: «Знаешь, тебя спасла Февральская революция, эти остолопы промедлили» — и смеялась так заразительно, будто сама все устроила, чтобы утереть нос охранке… Конечно, после февраля и тревог и забот не меньше: пожалуй, у него никогда не было столько работы — член МК, секретарь райкома Городского района, а после выборов в думу еще и гласный, еще и муниципальную программу большевиков к этим самым выборам составил. Похоже, они с Аней весь год толком не виделись… Нет, она права, надо было пощадить ее в эти тревожные дни переворота, как-то давать знать о себе. Она вправе была обижаться, когда в тревоге и ожидании отворяла дверь…

Подбельский взял жену за руки, держал ее ладони в своих, медля, накапливая секунды и этим промедлением как бы ища оправдания.

— Ты знаешь, я теперь дважды комиссар.

Анна Андреевна быстро вскинула взгляд, но не ответила. Сияла с керосинки кастрюлю, пошла в комнату; молча смотрела, как он начал есть — вроде без аппетита, нехотя, как едят зверски усталые люди; провела пальцем по скатерти, по каким-то ей одной видимым складкам, сказала:

— Комиссар почты и телеграфа — это я знаю. Соловьев сказал. А еще?

— По печати. Тоже всей Москвы. Усиевич вчера рекомендовал на ВРК. И тотчас утвердили.

Анна Андреевна недовольно качнулась на стуле, достала из волос гребешок, провела им по голове — Подбельский знал этот ее жест волнения и раздумья.

— Гриша сам два воза везет и другим норовит навалить не меньше. А тебе с прибавкой, как земляку-тамбовцу.

Подбельский положил ложку, потянулся за хлебом.

— Разве мы считали обязанности прежде? Ты несправедлива к Григорию.

— Я хочу быть справедливой к тебе. Печать, журналистика — твоя профессия. А почта? С таким же успехом ты мог взяться руководить земледелием в Московской губернии!

— Ленин, между прочим, тоже никогда не был премьер-министром.

— Ленин есть Ленин, я говорю о тебе. Ты всегда брался за дела, которые тебе по плечу, и с единственной целью — чтобы делать их хорошо. Разве не так?

Подбельский нахмурился, отодвинул тарелку. Что-то Аня сегодня не в духе. Впрочем, если признаться, он и сам задавал себе вопросы, которые теперь задает она, да и охотников обвинять новую власть в некомпетентности уже нашлось немало, в том же Московском Совете, правда, с иных позиций, чем жена сейчас, чем он сам. Но разве в задачу руководителей восстания входила стрельба из орудий? Они этого не умели, да и не было нужды, на то были другие. Вот куда стрелять, в кого, определить это, помочь другим определить — их задача. И никто его теперь не понуждает садиться к телеграфному аппарату: телеграфистов достаточно… Вчера битых два часа проговорил в совете Московского узла. И что? Разве о почтовых тарифах спорили? Состязались в красноречии все по тем же вопросам: власть народа, как ее проводить в жизнь. По тем же, что и месяц и неделю назад в Совете, в городской думе. И разве в этом, в политической борьбе, он, большевик Подбельский, не компетентен? Ха-ха, раньше был компетентен, а теперь нет?! Вздор и ерунда. Теперь, перевалив через вооруженное восстание, эта борьба приняла новые формы, вовлекла в свой водоворот иные аргументы, отчасти даже иных противников и врагов…

— Знаешь, — сказал задумчиво, — я в эти дни часто вспоминаю Шестой съезд. Я говорил там, что нас пятнадцать тысяч, большевиков, в Москве, а эсеров — пять тысяч плюс четыре тысячи меньшевиков. И вот теперь думаю: власть мы взяли, но ведь и они никуда не делись и с крахом Корнилова у буржуа нет другой козырной карты, кроме них. Ты понимаешь, Аня? До технического руководства почтой и телеграфом мне еще далеко, как до луны… Но ты бы видела эту компанию в тужурках с петличками, с которой я имею дело. Кричат, что защищают интересы пролетариев связи, а лозунги чуть ли не кадетские…

Он замолчал, скатывал шарик из хлебных крошек.

Мысли задержались там, на августовском съезде, в Петрограде. Даже отчетливо представился двухэтажный дом с подворотней, с малозаметным каким-то входом (впрочем, это было и хорошо, так, наверное, и выбирали!). Виделся и Большой Сампсониевский проспект, где стоял этот дом, и он сам среди делегатов-москвичей — Осипа Пятницкого, Ольминского, Гриши Усиевича, Ярославского. Он делал доклад от Московской организации и по другим вопросам был активен — внес предложение о порядке работы комиссии по пересмотру программы партии. Сам же как член этой комиссии огласил протокол — там подтверждалось решение Апрельской конференции о необходимости пересмотра программы, но указывалось, что ввиду совершенно неблагоприятных условий работы съезда выработка нового текста представляется невозможной, это дело будущего. Но основа есть — «Материалы по пересмотру программы», изданные под редакцией Ленина. Теперь, конечно, условия тоже неблагоприятные, но и вырабатывать новую программу будет легче, с учетом уже завоеванной пролетариатом власти…

Вслух не очень связно сказал:

— Ну согласись, Аня, кто бы мог сказать еще год назад, что все так обернется?

Анна Андреевна внезапно поднялась, обхватила его за плечи.

— Я так волнуюсь, так беспокоюсь за исход… ну, всего. Так много сил отдано, столько жертв. Я, признаться, все время удивляюсь, как ты спокоен… Как-то раз даже подумала, что руководить борьбой в таких масштабах, как вы, там, в МК, в «пятерке», в ревкоме могут лишь люди, для которых нет тревог. Ты потому так спокоен?

Подбельский приблизил свое лицо к глазам жены, как бы проникая в их заботливую глубину.

— Я? Спокоен? Да это же самое я постоянно думаю о тебе. Ты у меня молодцом, недаром мама тебя всегда хвалит как образцовую революционерку.

— Ну уж скажешь… Стой, погоди! — Анна Андреевна тревожно взглянула на тихо стучавшие маятником часы. — Через тридцать… две минуты мне уходить в район!

Подбельский тоже взглянул на циферблат, потом на гладкий полотняный чехол, закрывавший диван.

— Через тридцать две? Замечательно. Я сейчас ложусь и быстро сплю. А через тридцать одну минуту ты меня будишь. И мы уходим вместе… За мной придет автомобиль…

Последние слова он договаривал лежа. Рука его соскользнула с груди, свесилась. Анна Андреевна подошла, поправила, присела на краешек дивана.

Так и просидела, поглядывая то на часы, то на спящего мужа. Ровно тридцать одну минуту. Как он просил.

Глава вторая

1

Петр Николаевич Миллер, тот самый Миллер, за которым прочно утвердилось звание деятеля движения 1905 года, коллежский асессор и экспедитор Московского почтамта, имевший смелость поднести почт-директору Радченко петицию о том, что «крайне тяжелые условия почтовой службы вызвали новое напряжение сил обремененных работой служащих и сделали невозможным течение спокойной жизни», вошедший в президиум первого съезда только что народившегося Всероссийского почтово-телеграфного союза и тут же арестованный вместе с другими членами президиума, посаженный в Бутырки, выпущенный в девятьсот шестом и деятельно включившийся в собирание сил разгромленного охранкой союза, уволенный от службы, но не забытый, первым избранный после Февральской революции, в марте, на место почт-директора Москвы собраниями служащих, недовольных системой управления почтово-телеграфными учреждениями, и столь же триумфально прошедший в оргбюро, готовившее второй Всероссийский съезд, и на само высокое собрание, объявившее во всеуслышание в мае семнадцатого года, что почтовики никому больше не позволят узурпировать их право на лучшую жизнь и условия службы, и, наконец, единогласно вошедший в совет организаций Московского узла, в так называемый «узелок», который с начала вооруженного восстания в Москве вынес резолюцию, что «примет все меры к тому, чтобы отдельная партия не могла захватить почту, телеграф и телефон в свои руки», — этот Миллер, Петр Николаевич, сидел в своем директорском кабинете один, хмурый и сосредоточенный, и, разложив по зеленому сукну бумаги с собственными записями, копиями резолюций и воззваний к служащим, пытался представить, куда же выносят судьбу «узелка» события последних дней.

Томительная агония Временного правительства и ясное сознание, что большевики вот-вот захватят власть в Петрограде, давно заставляли настораживаться. Правительство Керенского тоже не сахар, его министр почт и телеграфов Церетели, в сущности, беспардонно выступил на втором потельсъезде — мол, он не допустит распространения влияния союза на административные дела, на то есть он, министр, а улучшать быт и тому подобное — дело союза, но все-таки второй съезд был при Керенском, все, чего не добились в 1905 году, утвердили тогда, и министерство считалось с Цека союза, не могло не считаться хотя бы потому, что в нем не было ни одного большевика. Казалось, еще чуть-чуть — и удастся завершить начатое, добиться, чтобы профессиональный союз стал и политическим органом, чтобы его деятельность опекала все стороны жизни почтовых и телеграфных служащих, — вот в чем вклад профсоюзного движения в демократию, вот к чему всегда призывал он, Миллер, своих коллег, вечно готовых по чиновничьей привычке склонить шею, удовольствоваться прибавкой жалованья или уменьшением часов на дежурствах.

И первая обида, первое разочарование: Цека союза там, в Питере, объявил о своем нейтралитете. Ну что ж, на всякого мудреца довольно простоты. Московский-то Потельсовет не побоялся телеграммы, что-де министры Временного правительства арестованы, и он, почт-директор, настаивал, что единственно правильное решение в таких условиях — прекратить непосредственную связь Петрограда с провинцией, через Москву связь, а другой нет и не будет. И полетела во все концы телеграмма в защиту обезумевших нейтралов: «Московский потельсовет считает заявление цека вынужденным», «в Москве невмешательство большевиков в жизнь наших органов будет отстаиваться всеми средствами, не останавливаясь полным прекращением действия».

Вот она телеграммка… Миллер взял в руки листок, разгладил. Правильно поступили? Правильно. Даже не с точки зрения прочности существования профсоюза, — по истории правильно. Сколько бы и какие ни сражались бы партии, две силы в стране должны быть тверды в своей беспристрастности: железные дороги и связь. Хотя бы потому, что их захват решает исход дела помимо программ и призывов, резолюций и обещаний. Нет, тут не «нейтралитет» питерских мудрецов. Тут твердость следовать прежним путем, путем существующей власти, тем более что она временная, что впереди четкое и ясное улаживание всех вопросов, Учредительное собрание. Так и решали в Москве. Министры арестованы? Что же, мы сами управимся. А те, в Петрограде, с громкими титулами членов Цека союза, со своим нейтралитетом сразу же разрешили большевистским комиссарам полную свободу просмотра текущей корреспонденции. Это нейтралитет? Это полная сдача на милость смевшего заявить, что он — новая власть…

Эх, и повсюду бы в белокаменной так, как в почтово-телеграфном округе! Не испугался же «узелок» красногвардейцев и солдат, ввалившихся в помещение телеграфа и почтамта: сидите, охраняйте невесть что, «юзы» стрекочут помимо вашей воли, и почтовые вагоны выгружают, и письма сортируются тоже помимо; как мы, почтовики, захотим, так и будет… Впрочем, нет, недолго охраняли, раз — и на месте прежних караулов юнкера, вместо запаха махры запах тройного одеколона. И «юзы» стрекочут себе и стрекочут… Держаться, держаться — вот лозунг дня, никаких уступок! Москва не Питер с его разложившимся гарнизоном, с моряками, не знавшими окопов против германцев, с говорильней в Таврическом! Москва всему голова в России…

Петр Николаевич устало прикрыл ладонями лицо, потер утомленные глаза. Резко, каким-то броском в прошлое, вспомнилось тридцать первое, когда поздно вечером заявился комиссар ВРК, этот уверенный в себе человек. Что тогда удивило в его лице? Порода? Узкие щеки аскета, твердый воротник рубашки и галстук — элегантность знающего себе цену профессионального оратора? То, что он выпустил сразу арестованных, было, конечно, сильным ходом с его стороны. И как он ловко набросал воззвание — при всех, как бы вовлекая присутствующих в сообщники!.. Артистично — другого слова не найдешь — все проделал, в «узелке», пожалуй, так не умели, хоть и сплошь чиновники, набившие руку на бумагах и приятном обхождении с каждым, с кем столкнет минута. Ну-с, и растерянность, когда этот новоявленный комиссар над почтой исчез, чтобы проделать кроме телеграфа все то же самое и на почтамте. А след остался, его след…

Еще ведь ничего не ясно было, еще телефонная станция в Милютинском была в руках людей Рябцева, и сам он прочно сидел в Кремле, за окнами то и дело бухало — где-то била артиллерия и трещали выстрелы… Все было неясно, до капитуляции думы и Рябцева оставалось целых два дня, а уж от этой фамилии «Подбельский» никуда не деться, караул ею козыряет, как паролем, и сам он — вечный портфель под мышкой! — тут как тут: «Прошу собрать заседание Совета. Вопрос тот же: немедленное и безусловное признание новой власти, ее представителя — комиссара». — «Но, помилуйте, о чем речь? Учреждения узла удовлетворительно управляются демократическим органом, избранным единодушно самими служащими. Или вы против демократии?» А в ответ снова: «Совет должен признать комиссара. Власть в стране принадлежит Советам, и почтой и телеграфом должны управлять они, а не почтовые служащие».

Сколько уже наговорено разного! И он действительно прекрасный оратор, Подбельский: произнес перед членами совета несколько просто замечательных речей. Выскажись он перед низшими служащими, так, пожалуй, и убедил бы. Но «узелок», слава богу, не дрогнул: «Мы, — сказали, — по принципиальным соображениям не можем допустить вмешательства комиссара в дела наших учреждений, это будет противоречить идее управления учреждениями самими служащими. Вы что, гражданин комиссар, против идей синдикализма? Считаете, что мы привносим в рабочее движение анархизм? Но помилуйте, какой же это анархизм, если речь идет об отторжении у капитала средств производства и передаче их в руки профсоюзов? Вы ведь, большевики, тоже за овладение средствами производства? Ах, речь о том, что не в руки профсоюзов они должны перейти, а в руки рабочего класса! Но простите, а в чем тут противоречие, в чем оппортунизм? Кто же состоит в профсоюзе, как не трудящиеся? Почтовый чиновник равно с пролетарием продает свою физическую силу и свои навыки, ничего другого у него нет, чтобы поддерживать свою жизнь…»

Парламент!

И все-таки что-то не получалось, да… Миллер завозился в кресле, грузно навалился на стол, шаря по нему, перебирая бумаги. А не получалось вот что: ни комиссар, ни совет не шли на обострение. Подбельский был всесилен в своих блестящих марксистских проповедях, но без толку, а совет настойчив, но бесцельно, без ощущения собственной силы.

Петр Николаевич нашарил еще одну бумагу возле мраморной плиты чернильного прибора, подхватил, приблизил к лицу. Вот чем придется отгородиться… Оборониться, защититься, обезопасить себя и других. Войцехович писал, странный человечек, неизвестно откуда взявшийся и такой деятельный. Петр Николаевич поморщился, в который уже раз ощущая, что его оттирают, что в борьбу вступают иные люди, с иной хваткой, недоступной ему с его святыми принципами «движения 1905 года». Впрочем, и пусть их! Он ведь, Миллер, перед лицом Подбельского только за твердость, за удержание старых профсоюзных позиций, а эти, войцеховичи, они готовы в драку за что-то иное, что-то третье, неясное и потому грозное.

Вот и их проектик резолюции. Проектик, а похоже на приказ армии о перегруппировке перед новыми сражениями: «Сношение с комиссаром имеет только комитет, избранный советом и являющийся единственным органом управления всеми делами почтово-телеграфных учреждений Московского узла…»

Да, осталось проголосовать за эту резолюцию и за список означенного комитета, в котором его, Миллера, нет, что, впрочем, и к лучшему. Интересно, что ответит комиссар Подбельский? А главное, куда это все поведет?

Петр Николаевич отбросил листок, подпер рукой щеку, размышляя. Что будет? Будет еще борьба. Но разве ее не было?

Дверь бухнула выстрелом, обрывая воспоминания. Миллер не сразу различил вошедшего, не сразу понял, о чем тот забубнил, — что-то про заседание, что-то насчет резолюции и что наконец надо ставить точку. Ах, вот это кто, Войцехович. Зовет на телеграф, Совет заседает там; разве вы забыли, что заседание? И еще шаг к столу, петлицы на мундире танцуют, мельтешат перед глазами, и удивленный возглас:

— Да что с вами, Петр Николаевич?

Миллер глядел в одну точку, пока не вытянул из кармана платок, не вытер пот на лбу, на щеках. Он словно бы проснулся, повлажневшими глазами озирал комнату, шарил растопыренными пальцами по столу.

— Слушайте, Войцехович, — сказал сдавленным до хрипа голосом, — вы, часом, в девятьсот пятом не были участником делегатского съезда?

Войцехович не понял:

— О чем вы?

— Как «о чем»? Об октябрьской забастовке. В пятом году вот там… — Миллер рукой показал в сторону, на стену. — Ну, на старом почтамте целая рота солдат пыталась навести порядок. Им не открывали ворота. Сам градоначальник отдавал приказание взять Демидов дом приступом.

— А работу городских почтовых отделений забастовавшие на почтамте останавливали, говорят, дубинками. Так? — Войцехович спросил язвительно, картинно сложил руки на груди.

— Э-э, — Миллер мечтательно усмехнулся. — Что ж такого. Молодежь почтамта энергичная, горячая. Старичков-то почтовых разве из торной колеи иначе выбьешь? Для их же пользы бастовали, в рассуждении облегчить тяжелое экономическое и правовое положение служащих…

— Интересно! Оч-чень интересно! — Войцехович быстрыми шагами заходил по комнате. — И для чего вы мне все это рассказываете? Вы Подбельскому лучше, Подбельскому!

— Как «для чего»? — Миллер всплеснул руками. — Просвещаю, батенька. История, знаете, если бы не повторялась, ее бы не преподавали в гимназиях.

— Оч-чень, очень интересно…

— Я вот, — уже спокойно продолжил Миллер, — могу добавить, что совсем недалеко отсюда, в здании Варваринского акционерного общества, ну, на Мясницкой же, присутствовал на историческом заседании как делегат от почтово-телеграфного съезда. Один из ста двадцати делегатов, да-с. Спросите, что за заседание? Отвечу: заседание Московского Совета рабочих депутатов. Почему историческое? А потому что после долгих слушаний докладов и речей мы приняли резолюцию: объявить все-об-щую политическую стачку. Понимаете? Всеобщую и стачку! Это было седьмого декабря тысяча девятьсот пятого года.

— А сегодня первое ноября года одна тысяча девятьсот семнадцатого, — сказал Войцехович. Он остановился и снова быстро заходил по комнате. — И вы, стало быть, полагаете, что наша уступка в смысле признания комиссара и косвенно — Советской власти не свяжет нам руки? Не может продолжаться беспредельно?

— Что значит я полагаю? — обиженно произнес Миллер. — Я ничего не полагаю. Я говорю о том, что почтово-телеграфному союзу не занимать традиций в революционной борьбе. И москвичам выпала честь основывать эти традиции.

Войцехович резко остановился.

— И продолжать!

— Ну, по воле обстоятельств, — не понял Миллер. — Уступки — какая же традиция?

— К черту уступки! — Войцехович нервно потер руки, снова заходил по кабинету. — Стачка! Вы правы: традиция — стачка. И мы пойдем на нее, если… — Он не договорил, покосился на дверь, тревожно прислушался к тяжелому топоту солдатских сапог в коридоре. — Кажется, сюда… Идемте же скорее, Петр Николаевич!

— Вот видите, — зло усмехнулся Миллер. — Я же говорил: по воле обстоятельств.

2

Подбельский удивлялся: странно, никогда за всю свою жизнь он не чувствовал себя таким одиноким. Всегда его словам кто-нибудь внимал, а тут — стена, просто стена.

Три дня переговоров с комитетом — и никаких результатов. Разве что понял, что эти господа все-таки не хотят обострять отношений. Но что-то затевают, явно затевают какой-то выгодный им, далеко идущий компромисс. Он пытался разговаривать с каждым по отдельности, убеждал, советовал — и опять стена.



Поделиться книгой:

На главную
Назад