Г-н Биденкап выбежал вон.
11 окт. 1927 года, вторник. 17:00
Только что поговорил об этом с Хелен[65]. Она считает это предложение лестным и думает, что оно будет использовано в интересах правительства России. «О, ты не представляешь, что это сейчас значит там для них. Твое имя и положительное мнение. Ты не видишь себя таким, как ты есть, а я вижу». И потом…
– Но я не хочу видеть, как мой Доди уезжает далеко-далеко. Столько ночей! Столько дней! Давай я тоже поеду.
– Ну что ты, детка, я ведь только что сказал, как буду ездить по России – может быть, 3-м классом. Мне хотелось бы иметь полную свободу. И там же будет холодно. Мне рассказывали, что у них зима начинается чуть ли не с 1 ноября.
– Да, я знаю, но если мой Доди сможет это выдержать, то почему я не смогу?
– Может быть, и сможешь, но я думаю, что лучше этого не делать. Думаю, что лучше мне поехать одному.
– А ты точно вернешься через два месяца?
– Нет, не уверен; наверное, если мне повезет.
– Да ты влюбишься в одну из русских девушек, свяжешься с ней и убежишь, не вернешься.
– Кто, я? И русские девушки?! Эти дикие большевички? Да разве американские девушки хуже? «Нет» большевичкам!
– Ой, да ты всегда так говоришь. Ну позволь мне поехать с тобой. Может быть… не знаю, ну, пусть я потом заболею. А могу я приехать и встретить тебя на обратном пути – в Лондоне или Париже?
– Не надо встречать меня в Лондоне или Париже. Никогда.
– Да почему?
– Да потому!
– Нет, почему?
– Неужели я не могу провести два месяца в мире духовного? Вести жизнь аскета?
– Ну да, жизнь аскета. Ты!
– Да, жизнь аскета. Я так и сказал. Никаких девушек. Никаких «ля-ля». Только серьезные наблюдения и медитативные путешествия среди снегов. Длительные беседы с просвещенными чиновниками и безумными теоретиками. К тому же ты не говоришь по-русски.
– Так и ты не говоришь.
– Но у меня будут переводчики – секретари и шпионы.
– Ну пожалуйста, Доди!
– Никакого Лондона, никакого Парижа. Мне нужен отдых и покой.
– О да. Ну не будь таким злым. Как ты можешь быть таким злым? И потом, мне будет так одиноко…
– Ну, подумай обо всем, нужно было бы сделать. Этот дом в Маунт-Киско; мои письма, мои дела здесь. И кто позаботится о Нике (русская борзая)?[66]
– Я оставлю Мэрион в «Ироки», чтобы она присматривала за ним.
– Ой, ну не донимай ты меня сейчас. Я ничего не могу сказать. Может, я никуда и не поеду.
– Ну а если поедешь – можно, и я с тобой?
– Не могу сказать…
– А когда ты приедешь в Лондон, ты привезешь мне пару симпатичных русских сапожек? Может быть, красных? В них буду выглядеть шикарно, правда?
– Боже, я должен проехать шесть или даже семь тысяч миль, чтобы найти пару красных русских сапог? Так вот для чего нужна была революция! Чтобы я мог купить там красные сапоги. Ну ладно, если они у них есть, я куплю. И надеюсь, что русское правительство никогда об этом не узнает[67].
12 окт. 1927 года. среда. Нью-Йорк
Сегодня в офисе в час дня видел Б[68]. Она обеспокоена известием о моем отъезде. Далеко: муки ожидания. Наверное, я вернусь другим. А до того заведу себе какую-нибудь другую девушку. Хелен едет? («Нет») Я правду говорю? А может, она приедет в декабре – может, мы где-нибудь встретимся? Б. может ей позволить. Он сказал, что отпустит ее с подругой. Я говорю, что это возможно, но на самом деле считаю, что на это нет никакой надежды. Тем не менее – воскрешение сильной страсти из-за вероятного отъезда. Я решил для себя, что мы устали друг от друга, что я оставлю эту пикантную ягодку. Ее страстная преданность заметно осветила мне дни. Обещаю поискать для нее русский браслет и писать как можно чаще. Но не вижу серьезных возможностей для этого. Возвращаюсь на квартиру (дом 200 на Западной 57-й улице) и начинаю прикидывать, что нужно сделать в мое отсутствие и что – до отъезда[69]. Brandt & Brandt[70]. Статьи для Бая[71]. Статьи для Элсера (Metropolitan Syndicate)[72]. Письмо от Киллмана (Constable & Со. London), которому нужно предисловие к «Дороге в Буэнос-Айрес
»[73]. Телефонограмма от Робина: говорит, что «Гений» (аллегория) будет готов к окончательному чтению в субботу [74]. Я попросил его в воскресенье приехать домой к № 200 на Западной и отправиться оттуда вместе с нами в Маунт-Киско. Потом поработал над «Реллой
» (для Бая) и пошел спать[75].
13 окт. 1927 года. четверг, Нью-Йорк
Я каким-то образом оказался в гуще событий – кажется, все-таки еду. Эд Ройс (каким-то образом связанный с «Международной рабочей помощью») говорит, что г-н Биденкап собирается в пятницу уехать в Россию и что он поручил ему (Ройсу) выполнить все договоренности со мной. Он получил по телеграфу два сообщения из Москвы, одно из них – от заместителя комиссара по иностранным делам Максима Литвинова. Я прибываю в Россию в качестве гостя правительства. Другое – от Ольги Давидовны Каменевой (сестра Троцкого и жена Каменева, министра […]. Она возглавляет Всесоюзное общество культурной связи с заграницей). Советское правительство (через ее мужа) приглашает меня приехать, и все обязательства, взятые на себя организацией «Международная рабочая помощь», будут выполнены. Я согласился принять Яна Гилеади (Ian Gileadi) из иностранного отдела Amalgamated Bank of N.Y. (это советский банк в Нью-Йорке), который должен принести каблограммы и устроить все мои дела. В пятницу утром, в 10. В то же время меня спрашивают, не смогу ли я отплыть в среду, 19 октября, поскольку в этот день отходит «Мавритания», и банк сможет снять для меня на судне большую каюту[76]. Я соглашаюсь и сообщаю Хелен, Б., Эстер, Луизе и Ч. предполагаемую дату моего отъезда [77]. Эстер, с которой я провожу вечер, спрашивает, не может ли она приехать в Лондон и вернуться со мной!
14 окт. 1927 года. пятница, Нью-Йорк
Г-н Гилеади прибыл в дом № 200 по Западной 57-й улице ровно в 10. Он выглядит и говорит, как аргентинец, но утверждает, что родился в Тунисе в смешанной семье. Жил в Индии, Буэнос-Айресе, Бразилии, Англии, Франции. Очень приветливый, практичный и серьезный. Принес каблограммы и письмо от организации «Международная рабочая помощь», содержащие гарантии. Мне должны обеспечить проезд на «Мавритании» до Шербура и оттуда до Парижа. Я должен сам оплатить свой проезд из Парижа в Берлин, где меня встретит г-н Биденкап, который возместит мне расходы и на особых условиях обеспечит мой переезд в Москву. При желании я могу взять себе в компаньоны французского писателя Анри Барбюса, который, кажется, говорит по-английски. Я согласился. Он снова придет ко мне в субботу утром с билетом и письмом-аккредитивом.
Он также взял мой паспорт; принесет к нужному времени. Теперь, когда я решил ехать, я должен встретиться с репортерами – когда и где? Я согласился встретиться с группой [журналистов] во вторник утром – в день перед отъездом. Он уходит, а я уведомляю В. & L.[78], а также Бая, Brandt & Brandt, Элсера и Сёрфа из Modem Library[79]. Получил 1000 долларов от Элсера по счету и 1000 от Сёрфа за издание «Двенадцати мужчин» в Modem Library [тиражом] 10000. Решил освободить офис на Бродвее, 1819[80]. Письма от Луизы, Рут, Эстера, Мод – но никого из них не видел[81]. Мучает совесть из-за Мод.
15 окт. 1927 года. суббота. Нью-Йорк. 57-я Зап., 200
Оторвался от множества дел, чтобы в три принять Робина и послушать, как он читает пьесу. С часу до двух развлекался с Б. в офисе. Она написала мне несколько писем, на борту судна я должен их читать – по одному ежедневно. Хелен нервничает из-за обязанностей, которые на нее внезапно свалились. С двух до трех обсуждал денежные вопросы с Пеллом, выделил ему 8 000 долларов наличными на расходы в мое отсутствие. В 3:15 в дом 200 на Зап. пришел Робин, прочитал пьесу (или ее часть). Мы отправляемся в «Ироки
», по пути останавливаемся в Уайт-Плейнсе на ужин. Какое спокойное место. Тишина и звезды. Я размышляю о том, как странно – с таким трудом строить, чтобы так быстро оставить. В постели с Хелен.
16 окт. 1927 года, воскресенье. Маинт-Киско («Ироки»)
Весь день здесь с Робином и Хелен. Бойд и Мадлен приходят в час[82]. Обедаем в отеле Pines Bridge. Бойд принес статью Александра Харви в World с фотографией. Статья в лучшем стиле Харви. Чай в 5. Мы катаемся по озеру; затем возвращаемся в Н.-Й., оставляя Робина в Уайт-Плейнсе. Николас и я получили все удовольствия от езды на заднем сиденье. В [доме] 200 за холодным ужином мы говорим о статье Бойда о Т. Р[83].
18 окт. 1927 года, вторник, Нью-Йорк, 57-я Зап., 200
В 9:30 г-н Гилеади привез несколько справок о московских особах: (1) Сергей Эйзенштейн,
ведущий советский кинорежиссер. Снял «Потемкина»; (2) Всеволод Мейерхольд
– один из ведущих театральных режиссеров; (3) Ольга Давидовна Каменева
– сестра Троцкого, руководитель Общества культурной связи; (4) Сергей Динамов
, русский критик, которого я знаю; (5) Мэй О'Каллахан
, переводчик – эксперт по культурным связям; (6) Иван Кашкин
– руководитель Государственной академии искусств; (7) Шура Гаврилова
, хозяйка салона знаменитостей; (8) Айви Литвинова
, жена Максима Литвинова – заместителя комиссара по иностранным делам; (9) Джекайна Тверская
– кинорежиссер; (10) Яков Долецкий
, директор ТАСС; (11) Карл Радек
, журналист – связан с ТАСС; (12) Билл Хейвид
, бывший лидер американских рабочих (I. W. W.); (12) Владимир Маяковский
(13) Константин Сергеевич Станиславский
, режиссер Московского художественного театра; (14) Александр Яковлевич Таиров
, режиссер Камерного театра, Москва.
Он уверяет меня, что все это очень важно и что я должен иметь представление обо всех этих людях. Появляется делегация из десяти репортеров, и я излагаю свои взгляды, а точнее, мою реакцию на предоставившуюся возможность (см. утренние газеты Н.-Й. за среду, 19 окт., 1927)[84]. В 11:30 они уходят. У меня встреча с Б. в офисе. Она расстроена переменами – и более страстна, чем когда-либо. Возвращаюсь и работаю над «Галереей женщин». В 17:00 приходит Робин, зачитывает отдельные изменения, которые он сделал в пьесе. Остается на ужин. Он, Хелен и я отправляемся в [ресторан] Venetian gardens. Несмотря на всю мою склонность к сексуальному разнообразию, я понимаю, что питаю любовь к Хелен. Духовную, не материальную. Мне жаль ее оставлять.
ПАССАЖИРСКОЕ СУДНО «МАВРИТАНИЯ»
19 окт. 1927 года, среда, Нью-Йорк. 57-я Зап., 200
Г-н Ройс сообщил мне, что обед будет у Сэма Шварца (Макдугал, 140)[85]. Снова обратитесь к г-ну Гилеади, у которого есть еще одна телеграмма. Почему-то теперь, когда я уезжаю, мне жаль Хелен. Она мне ближе всех. В час – встреча с Б., у нее есть куча писем от самой себя, которые я должен читать в пути! Позвонил Джек Поуис и пришел поговорить о России[86]. В четыре появился Уолдо Фосетт с речью об открывающихся передо мной возможностях. В пять мы с Хелен выехали к пароходу. Она купила большой букет георгинов и украсила ими каюту (Палуба «В», № 57). Мы оставляем пальто и сумки и отправляемся к Шварцу обедать. Компания собралась большая: Эрнест Бойд, Дж. Р. Смит, Ганс Штенгель, У. Вудворд, Джо Фримен, Диего Ривера, Джозеф Вуд Крутч, Флойд Делл, Карл Бранд, Эрнестина Эванс, Листер Шарп[87]. Выступали Делл, Ривера, Эд Ройс, Джозеф Фримен, Эрнест Бойд, г-жа Вудворд – и я с ответным словом. Конрад Берковичи подарил мне на счастье румынский платок[88]; Ганс Штенгель – трость [с набалдашником из] слоновой кости; Магда Йохан – письмо. В девять закончили. Всей толпой пошли к судну. Цветы от Б. Книги от Мод. Эстер и Кэролайн зашли в каюту[89]. На меня набежало большое число газетчиков и две группы фоторепортеров. Бесконечные шутки – до самого удара колокола. В одиннадцать остаюсь один. Лайнер отходит. С палубы вижу, как Эстер машет мне рукой.
23 окт. 1927 года, воскресенье, на борти «Мавритании»
Обычный океанский круиз. В четверг допоздна читал статьи и письма, с которыми мне обязательно нужно было ознакомиться, а также работал над робиновской версией «Гения». За ужином познакомился с Беном Хьюбшем, издателем, – он подошел к моему столу[90]. Сказал, что на борту находятся писатель Джозеф Энтони[91], а также г-н и г-жа Эрнсты[92]. Хейвуд Браун радиограммой рекомендовал им обратиться ко мне[93]. Обещал подойти к их столу завтра. В пятницу (в обед) подошел и познакомился со всеми – в том числе с судьей Мюллером из Голландии. После обеда мы договорились встретиться в пять и посетить Диего Риверу, который путешествует в 3-м классе. Через г-жу Эрнст я расспрашиваю его о Мексике, а затем приглашаю на ужин. Он показывает фотографии, иллюстрирующие его интересные работы, которые он взял в Россию. После ужина мы идем в мою каюту и говорим до полуночи. В субботу читаю и пишу – делаю эти заметки, пишу письма, заканчиваю пьесу. Смотрю призовой бой на солнечной палубе в 15:00. Говорю с Энтони, который показывает мне публикации Херста. Отправляю радиограммы Хелен и Киллману в Лондон. Заканчиваю читать «Дорогу в Буэнос-Айрес»[94]. Ужин в своей каюте. Работа до полуночи. В воскресенье (сегодня) спал до полудня. За обедом общался с Мюллером, г-ном и г-жой Эрнстами, Энтони и Хьюбшем. Говорили о России, анархизме, коммунизме, праве, фильмах, напитках. Эрнст обещал передать еще несколько писем. Вернулся в каюту, веду эти заметки. Начал статью для Элсера.
24 окт. 1927 года. понедельник, пароход «Мавритания»
Благодаря любезности судьи Мюллера, выступившего в качестве переводчика, я только что продолжил разговор с мексиканским художником Диего Риверой. Он утверждает, что интеллектуально является коллективистом, а не индивидуалистом, и что он воспринимает народную массу как получателя (из рук высших творческих сил) всех важных импульсов и устремлений, которые способствуют развитию народа и, следовательно, развитию расы (следует «Творческой эволюции»[95]). В этой массе индивид обнаруживает себя в некоторых случаях очень, очень похожим на Иова по масштабу чувств и мыслей, в других, как в случае Шекспира, Вольтера, Аристотеля, Гёте, поднявшимся ввысь. Но какие бы высоты мысли ни покорял и какой бы индивидуальностью ни был индивидуалист, все же это идет от массы: его истинная чувственная связь и понимание ее – его устремления, импульсы, влечения, ограничения и т. д., которые он рисует, если он склонен к творчеству и, следовательно, к выражению, его истинная значимость или, по крайней мере, заимствованная. Ученый, например, есть не более чем индикатор массы, и это дает ему шансы на то, чтобы выразить и при удаче удовлетворить какое-либо реальное или скрытое требование масс; это следующий шаг, или приращение в медленном процессе изменения. То же – с художником, государственным деятелем, генералом, поэтом. Разумеется, вполне понятно, что некоторая такая точка чувствительности к массе должна получать воздействие непосредственно от творческих импульсов или сил, стоящих выше или за человеком, некоторые слабые намеки на вещи, необходимые для массы (чего она хочет), но только в силу того, что он идентифицирует эти намеки с потребностями или использованием, или служением человеку, он становится более значимым как индивидуум. Короче говоря, тот, кто больше других ведет, тот больше всего служит. Отсюда его [Риверы] коллективизм, и он чувствует, что он становится тем больше художником, чем более он коллективист. Отсюда его симпатия к русскому коммунизму.
Я попросил его рассказать о том, как он стал художником. Он рассказал, что родился в Мексике, но рано отправился учиться в Париж. Там его впечатлили импрессионисты, неоимпрессионисты и кубисты – и на какое-то время он попал под сильное влияние их идеалов и их техники. Позже, когда началась Великая [Первая мировая] война, он обнаружил, что не согласен со многими своими братьями по кисти. Они полагали, что новая русская революция обещала – как естественное следствие – полное одобрение кубистической идеи искусства, и они хотели, чтобы он отправился в Россию, чтобы там развивать кубизм как великое выразительное искусство будущего. Но он с этим не согласился. Вместо этого, будучи темпераментным человеком и коллективистом, он почувствовал, что искусство должно быть более прямым и просто выразительным не только с точки зрения чувств и импульсов массы, но и с точки зрения ее понимания. Чтобы разобраться в этом вопросе, он решил вернуться в Мексику, где надеялся в какой-то форме выразить мысли массы, и стал писать муралы[96] для правительственных учреждений. В последнее время его работа там довольно далеко продвинулась, но Россия, похоже, предложила массам новый способ выражения в искусстве, и он решил направиться туда, взяв с собой презентации и большую коллекцию фотографических репродукций своих работ. Этими аргументами он надеется побудить власти СССР поручить ему художественное оформление советских зданий. В случае успеха на переговорах он вернется в Мексику, чтобы завершить там работу (только на несколько месяцев), а затем на неопределенное время уедет в Россию.
* * *Сегодняшняя беседа с Максом Эрнстом, юристом, показывает, что он сомневается в обоснованности выводов нынешней науки в том, что касается астрономии. У него (благодаря Майкельсону и Эйнштейну)[97] появились причины полагать, что звезды расположены не так далеко, как обычно утверждают астрономы. Кроме того, они не могут быть столь огромными, как это предсказывают текущие математические выкладки. Еще одна из его мыслей заключается в том, что Луна оказывает самое сильное физическое и эмоциональное воздействие на человека и на Землю (приливы, менструальные циклы у женщин, аномальное поведение безумцев) и что ее нужно снова и снова исследовать. Он также полагает, что нужно восстановить старый лунный год (13 месяцев), чтобы математически настроить человека на соответствие реальному математическому и эмоциональному поведению.
* * *После ужина в этот день у нас была прощальная вечеринка – Энтони, Моррис Эрнст и г-жа Эрнст, ее сестра г-жа Эпштейн, Б. У. Хьюбш, судья […] Мюллер, Диего Ривера и я. Много заходов на выпивку. Имбирное пиво. Каламбуры. У меня такое чувство, что г-жа Эрнст меня не любит. В полночь мы расстаемся. Я иду на верхнюю палубу немного подышать воздухом – и потом спать. Читаю «Южный ветер»[98].
25 окт. 1927 года, вторник, Плимут, Англия (судно «Мавритания»)
Дождь. Дела не ждут. На борт принесли письма. Эрнст не поедет в Лондон на авто. Я завтракаю с судьей Мюллером. Работа над статьей. Мы едем в Шербур[99]. Чаевые – туфли $1.00. Банщик $2.00. Официант в каюте $7.00. Официант в столовой $5.00. Шляпы, гардеробщик $1.00. Швейцар $1.00. Лифтер 50 центов. Всего $17,50. Обед, я беседую с судьей Мюллером относительно американской и голландской судебных процедур (см. ниже). Чайки под дождем в Шербуре. Сотрудник компании Cunard, который по моей просьбе переводит Мюллера и Хьюбша в С5. Сотрудник London Daily Mail. Паспорта, показанные в Grand Salon. Идем на плашкоут[100], потом – поезд. Повар и его работа для нас. Опять чаевые $1.00. Нищие у поезда. Я попадаюсь на улыбку нищей девочки лет двенадцати, но обнаруживаю, что она работает на пожилую женщину. Нищенство во Франции. Дюбонне[101]. Ривера едет тем же поездом. Хороший французский ужин. Снова разговоры о французском и голландском праве. Париж. Я даю интервью репортеру Daily Tribune[102]. Мы идем в Cafe del Opera[103]. Я покупаю игрушку «4 июля». Потом – к Мадлен[104]. Затем – в Cafe Dome (Ривера)[105]. Французские девушки. Сэндвич и пиво. На такси обратно в отель. Тариф 15 франков.
В связи с нищей девушкой – вот еще что. Я никогда раньше не встречал [нищенок], которые бы меня так заинтересовали. Эту же (наверное, лет 14) явно вынуждала просить либо ее мать, либо покровительница. Девушка обладала замечательной естественной красотой и чудесной улыбкой. В этой-то естественной красоте все и дело. Я обнаружил, что являюсь хронической жертвой творческой формулы природы, выраженной в женщинах – даже такого возраста, я понимаю, что эта девочка нищенка и просто использует свою улыбку для того, чтобы что-то за нее получить, – вот снова эта улыбка. И хотя я сейчас обладаю этими знаниями, вижу, как хитро она использует глаза и губы с чисто практическим намерением, все-таки ее красоты или искусства оказывается достаточно для того, чтобы заставить меня бросить ей деньги. Можно сказать, что я почти ничего не могу с собой поделать. Это было похоже на электрическую энергию или силу, переданную от нее ко мне. Я должен делать то, что подразумевала эта отвратительная формула, – подавать и подавать. Только для того, чтобы видеть, как она спокойно поворачивается и отдает все своей ведьме-матери или хозяйке, чтобы та могла выпить!
26 окт. 1927 года. среда. Париж Hotel Tenmnus
Это был один из самых прекрасных дней. Потускневшее золото октябрьского Парижа. До 8 – завтрак с Мюллером и Хьюбшем. Обычные шутки и каламбуры. London Daily, Mail & Paris Herald написали о моем прибытии. У нас идеальный французский завтрак: омлет, желе, кофе. Потом – к носильщикам за билетами. Обещают взять первый класс до Берлина за 312. Мы с Хьюбшем договорились ехать вместе. Потом вместе вышли, чтобы узнать о чемоданах Хьюбша и Мюллера. Камера хранения. «О, но это будет стоить вам…» «О, но это обойдется вам…» Мы начинаем вспоминать, что во франках всегда надувают. Здесь постоянно приходится платить – если не тысячи, то франки, франки и франки за всё – от изменения собственных планов до пользования общественным туалетом. Мы перевозим чемоданы с Восточного вокзала Парижа на Северный. И снова «О, но…». Тем не менее шарм похожего на чайку портье совершенно неодолим. Оживленность — [основа] французского темперамента. Легкость подхода к жизни. Я слышал, что слабость франка все еще угнетает французский ум, но лично я этого не заметил. Такая свежесть. Такая бодрость. Возможно, на дело уйдет день, но все же цель будет достигнута. Совсем не так в Нью-Йорке или в любом другом городе, который я знаю. Только немного похоже на Н.-Й.: и клумбы с цветами, и пожилые продавцы газет с их фуражками (едва ли не рассыпаются), и мундиры со знаками отличия – сотни и сотни мундиров со знаками отличия, как новые, так и потрепанные. В общем, Франция возвращается. Это очевидно. Французский барометр показывает подъем. Мы тоже возбужденно радуемся, проверяем чемоданы и садимся на улице перед кафе Ave Lafayette возле Magazin Lafayette. И здесь продолжается веселое и легкое обсуждение смысла жизни (клуб философов) с Мюллером и Хьюбшем. Зачем все это? Зачем мы здесь? Мюллер считает, что мы не должны задавать себе этот вопрос. На него не нужен ответ. Мы есть [— и все]. С той стороны занавеса ровно то же, что и с этой. Это может быть красиво или драматично. Так или иначе, никто не хочет умирать – даже слабый или разочаровавшийся. О, да, есть самоубийства. Но есть и сумасшедшие, и несчастные случаи. Но в основном… А затем я предлагаю считать Париж – а именно кафе – идеальной жердочкой для уставших старичков, имеющих кой-какие деньжата. Хьюбш считает, что я прав. Мюллер не уверен. Даже самому старому человеку нужно дать какое-то занятие – ему нельзя дать почувствовать, что у него осталось только одно: смотреть. Он думает, что это потребует больше мужества, чем есть у большинства стариков. В конце концов я объявляю, что это идеальное состояние для меня.
Оттуда – весело – в Люксембург[106] в открытом такси. Мы гуляем и обсуждаем цветы, искусственное озеленение, Наполеона, деревья, обрезку – как она делается в Европе… Французский школьник в коротких штанах с голыми коленками и французский рабочий в широченных штанах. Мы заглядываем в книжные магазины и в обычные магазины, подходим к столу под открытым небом на бульваре Сен-Мишель, где каждый из нас берет что-то поесть (я – улиток) и бутылку вина. Мюллер и Хьюбш налегают на улиток и лягушачьи лапки, но также берут и угря, которого я ненавижу. Потом Сент-Шапель времен Людовика XI[107]. Ага – еще 6 франков! И не пытайтесь этого избежать. О, нет! В Париже вы должны платить. Но зато какая красота! Мне перед ней немного дурно и грустно – как перед великолепной восковой лилией в пруду под луной. Я приношу жертву богу Красоты – это импульс к красоте в природе. Вот цветы. Вот вино разлилось на полу. Я буду возжигать ладан и мирру. Я буду преклонять колени и бить себя в грудь, и касаться лбом праха. Я буду! Я буду! Только не оставляй меня, бог Красоты. Прикоснись к моим глазам! Склони к красоте мою душу и разум. Дай мне чувствовать боль в красоте. Пусть у меня заболит сердце! Пусть потекут слезы. Но верни меня… О, верни меня снова в Сент-Шапель, чтобы я смог помолиться, как молюсь сейчас.
Из такси – и снова в такси. У нас мало времени – всего 45 минут. Но в отеле нет никаких билетов. О, месье, нет. Non, поп, поп! Все продано. Они сказали об этом еще утром. О, да. Но мы тогда ушли. И что было делать портье? Говорим ему об этом. Но сегодня вечером, в 10. Закажите уж наверняка. Да, да. Заказывать нужно сейчас. Тысяча и еще пятнадцать франков – и они сделают все, что нужно. Я предлагаю самим отправиться в компанию des Wagon Lits[108]. Зачем доверять этим проклятым лягушкам? Если мы придем в 10, то…: «О, месье, нет, нет, нет. Вы недооцениваете нас, французов», – и все-таки мы идем. И получаем билеты. И достаем наши сумки, и проверяем их, и отвозим на Gave du Nord, чтобы не волноваться. И Мюллер, который едет в Голландию, уходит, чтобы сделать покупки. Но Хьюбш и я, договорившись встретиться с ним в Cafe de la Paix в 6:30, продолжаем действовать. Мы заходим на почту, и я посылаю каблограмму Хелен. Затем на такси едем до Boul Mich, и где-то там – возле Rue de Fous – пропускаем по рюмке на тротуаре у кафе переполненном. И встречаем там всех – и даже тех, кого я [не] надеялся увидеть. Лона[109] в Париже на один день (после двух месяцев в стране), с ним Эрнест Хемингуэй («И восходит солнце») и еще кто-то. Говорим, говорим, говорим. Франция по-прежнему на дне, но… Искусство сейчас уже не то… Людвиг Льюисон[110]… Джеймс Джойс: Когда я вернусь в январе. Но, господи, уже 18:20! Мы должны бежать. Такси. Мюллер. Он только что видел мэра Амстердама, тот скрылся с девушкой! Ха-ха. Мы ищем кафе Аи Bif a la mode, но не можем его найти. Компромисс: Cafe Kobus (ресторан Kobus) и великолепная еда. Коктейль «Мартини»; крем-суп! Цыпленок Kobus, крепы Kobus, целая бутылка Pommard – и все этого ради одного человека, которого призвали посмотреть, как сражаются русские. Мы обсуждаем французов, их кухню. О, французская кулинария! О, изумительно! Я рассказываю о том, какой бы роман мог написать о безумном отце – например, что-то слезливое о Людвиге Баварском[111]. Миллионы. Сексуальная слабость; сильное сексуальное желание (умственное), следовательно, красота; любовные поражения, и силы отступают, и средства уходят, но безумные мечты – страсть к красоте и, наконец, самоубийство или смерть в результате предательства. И страдание – среди материального и даже чувственного великолепия. Оба этого хотят, но… Мы расстаемся с Мюллером в 20:12. В девять мы с Хьюбшем немного прогулялись по территории Palais Royale. О, он здесь останавливался два года назад. На несколько недель. Маленькие магазины, маленькие рестораны, маленький театр! Cafe аи lait, вон там, утром. Ужин в La Remi Pedoque. Выпивка и разговоры в Cafe Dome с 11 вечера. О… Оказывается, уже 21:30. Бегом! Бегом на такси. Да, на Gave du Nord. Быстро за нашим багажом! О, меня встречает коммунист. «От имени организации “Индустриальные рабочие мира” приветствую вас во Франции». Очень хорошо, мой друг, думаю я, но вы не очень приятный тип. Хорошо было бы, если бы от ИРМ направили ко мне менее сомнительного типа. Вы не такой, вы похожи на кровососа – так мне кажется. Тем не менее спасибо, спасибо. И разговоры о России – как там меня хорошо встретят. Я с облегчением вздыхаю, когда он уходит. В поезд! Мы с Хьюбшем бросаем монету, разыгрывая верхнюю и нижнюю полки. Мне достается нижняя. Громыхающий и подпрыгивающий поезд едва не сводит меня с ума. Грязно в спальных вагонах. Нет туалетной бумаги в туалете. Нет мыла. Одно маленькое полотенце в туалетной комнате. О, моя дорогая компания Pullman, которую я так часто проклинал. Теперь я прекращаю это делать; получите мое благословение. Во всяком случае, беру некоторые из своих проклятий обратно.
27 окт. 1927 года, четверг. из Парижа – в Берлин
Экспресс «Париж – Москва». После бессонной ночи мы встаем в два часа дня. Мы в Ганновере[112]. Немцы. Взад-вперед ходят красивые девушки. Мы происходим от немцев. Аккуратные, бережливые… Прекрасные, тщательно возделанные поля. Ну и Гейне, Гете. «Вы читали?» Я вспоминаю Фройзен (Freusen).
Я в течение семи минут пытался влезть в туфли Хьюбша, прежде чем понял, что они не мои. В вагоне-ресторане. Прекрасный немецкий ужин – отличный и с пивом, я замечаю большие рекламные объявления компании South American Steamers и начинаю ощущать новые отношения между Европой и Южной Америкой. Мы думаем только о Европе и Северной Америке, но здесь сейчас появляются Аргентина, Бразилия, Колумбия – это совершенно новый мир. В Европе его ценят и уважают, и тут есть о чем говорить. А вот и идея Uneeda Biscuit[113] в Германии: в корзине печенье дюжины сортов, и каждое упаковано в отдельный пакетик. «Выбирайте, всего 50 пфеннигов». «Они воруют наши идеи», – говорю я. Наконец я в Берлине. Мне кажется, я видел встречавших меня представителей ИРМ, но я ускользаю от них в отель Adlon, где пишу эти заметки и письма. Мне дают типичный немецкий гостиничный номер – идеальный, но без прикроватных ламп, без мыла, без держателя для ремня. Нет писчей бумаги, но зато пятьдесят материалов о Германии. Пойду выпью кофе с пирожными. Это все, что мне сейчас нужно.
28 окт 1927 года, пятница, Берлин, отель Adlon
[114]
По дороге в Берлин мы долго говорили с Хьюбшем. Теория и философия правления. Общество – хорошее, плохое или безразличное – должно быть организовано. Фактически – через эволюцию – оно организовано действием супер-направляющих сил; по-видимому, человек является орудием в руках какой-то разумной творческой энергии. (Кто мы такие – сотворенные существа, – чтобы обсуждать Творческую Энергию?) Даже Анархия – согласно ее величайшим истолкователям – после совершения акта революции полагается на Творческую Энергию или возвращается к Творческой Энергии, проявляемой человеком. И в этом смысле Энергия – как Бог христиан или магометан – не может быть неправа. Таким образом, независимо от того, как это произошло, как только свершилась революция (как во Франции в 1798 году[115] или в России в 1917-м), все человечество и любая группа людей в любой стране могут быть предоставлены своим инстинктам. Без руководства, права, судов, тюрем или мандатов любого рода от того или иного органа они будут функционировать так же, как организованное общество, каким мы его знаем, или лучше, чем оно. Другими словами, чудесное станет настоящим. Никто не может и не имеет права говорить брату своему «ты должен…» или «ты будешь…». Следовательно, пока существует человечество, общество будет сталкиваться с постоянной анархистской потребностью в революции. Ибо истинный анархист должен вставать и восставать против всех форм принуждения человека или принудительного руководства человеком. Следовательно, если хотите, ссора современных анархистов с советским правительством, которое после революции не стало ожидать чудесных инстинктивных указаний со стороны масс, а скорее увидело невежественные и неверные […], направленные не на […] инстинктивные порывы массы, которая требовала образования и, еще хуже, вынужденного движения в направлении ином, чем требовали ее идеалы. Короче говоря, именно поэтому Александр Беркман и Эмма Гольдман, проявлявшие симпатии к русской революции как таковой и к русскому народу (кроме его лидеров), в конце концов (теми самыми лидерами) были изгнаны из России[116].
Вот так пока идут дела. С другой стороны, в отличие от анархистов, которые, по-видимому, полагаются на доброкачественную Творческую Энергию, ненаправляемую и неостановимую, существуют (первое) коммунисты, которые, с очевидностью, верят в руководство из числа лидеров. Вместе с тем это руководство, взятое из близких и сочувствующих единиц массы, должно ежегодно и ежечасно обновляться; но и сменное, а также симпатичное всем руководство должно быть настолько чувствительно к настроениям и инстинктам массы, что, когда они совпадут с его потребностями в организации (судя по опыту), тогда настроения и инстинкты массы будут отражены в актах государственного управления. И не нужны будут, как в случае с Моисеем и евреями, никакие Двенадцать заповедей[117]; или, как в случае с Соединенными Штатами, твердая и не слишком гибкая Конституция. Руководство – мудрый хамелеон, будет лучше всего отражать настроение масс; его реальные и конструктивные потребности. (Второе) существуют социалисты, чья Библия – вдохновенное, но, увы, застывшее слово – это «Капитал» Карла Маркса. Но здесь, как можно видеть, царствует закон и направление «от каждого по способностям, каждому по потребностям» – это совершенно железный, первый и последний закон Маркса. Но кто будет понимать, каковы способности каждого или его надлежащие потребности? И кто будет с улыбкой принимать не свое решение? Ни анархисты, ни коммунисты, как мы видели, не будут. И все же, как это в большинстве случаев ни странно, выдающиеся интерпретаторы этих теорий управления принимают марксистское учение о том, что капитал как таковой по всему миру (материальное производство, созданное человеком) – это работа человеческих рук, и те же, но тонкие, если вообще связанные с этим уклончивым и все же (прибывающим) чем-то славным умственным вдохновением, видением, направлением, энтузиазмом, которое является гордостью и оправданием для (третье) капиталистического государства и капиталиста, где бы они ни появились[118].
Но капиталистическое государство, как до него религиозные и военные государства, каждое из которых зависело от вдохновенной работы ума, представлений, руководства и, конечно же, организации (все это приходит с опытом), имело для изучения множество примеров из прошлого и настоящего – тогда как анархизм, коммунизм и социализм, за исключением Французской революции (периода, за которым сразу восстановилось статус-кво) и нынешнего советского эксперимента, остались в истории без каких-либо удовлетворительных иллюстраций. Отсюда сомнительность нынешнего эксперимента в России; необходимо рассматривать не только свою теорию, но и ее фактическую практику – помимо теории – и ее созвучие или конфликт с человеческой природой, какой мы ее знаем. Отсюда, как я уже говорил, следует [необходимость] моей нынешней поездки в Россию.
«Но разве человеческая природа не может быть сформирована, если не изменена, с помощью насильственно внедренной теории? Это и будет значить, что данная теория работает достаточно хорошо. Особенно если данная теория будет согласована с определенным темпераментом отдельных людей. Не все нации устроены одинаково с точки зрения темперамента». (Хьюбш) Готов поверить. Но не все темпераменты могут принять [нечитаемое слово] теорию власти. Я порой думаю, что у некоторых наций или народностей может быть (как в случае с евреями или славянами) громадная способность к страданию – так же, как некоторые другие (англичане, американцы и немцы), по-видимому, обладают склонностью к железной, почти звенящей материальной организации – и к рутине. Все это так… Но тем… не… менее… Если приглядеться к жизни, то организация должна из чего-то исходить (даже у самых невежественных и диких племен), или она не будет жизнеспособной. Но сегодня, на восходящих и нисходящих стадиях развития высокоорганизованных государств, вопрос не стоит так, что относительно бедное (насколько это касается материальной организации) государство (социальная конкуренция – вот что здесь действует) обязательно потерпит неудачу. Посмотрим. Во всяком случае, это почти все, что я хочу понять во время этой поездки в Россию.
После этого мы решили обсудить совершенно чудесные блинчики Crepes Kobus, которые нам подали у этого достойного парижского ресторатора. Мы пожалели, что не взяли больше. Этот месье Кобюс – прекрасная иллюстрация к вдохновенной и пока еще железной ресторанной организации. Допустим, что его ресторан стал анархистским или коммунистическим предприятием. Где бы мы тогда брали идеальные crepes?
28 окт. 1927 года, пятница. Берлин, отель Adlon
Сегодня утром я заболел – не могу подняться. Болит горло. Бронхит – худший, чем когда-либо раньше. Я чувствую себя так плохо, что решил позвонить врачу (Бернхайм?). Пока я об этом думал, появились представители «Международной рабочей помощи». Они говорят, что были на вокзале накануне, силами 40 человек – и с цветами, но я исчез. Хотели проводить меня в Adlon! Теперь я понимаю – какое счастье, что мы не встретились. Но у них еще остались цветы и приветствия. На самом деле мне становится интересно, что со всем этим делать. Это ведь совершенно бессмысленно. Я вызываю врача, и из гостиницы сразу звонят доктору медицины Феликсу Бёнхайму. Вскоре появляется моложавый темноволосый человек, который устраивает мне самый серьезный осмотр и решает, что это бронхит и простуда. Я должен получить лекарства по двум рецептам и посетить турецкую баню в Admirals Palast[119]. Таким образом, он определяет мое расписание на сегодняшний день. Я решаю пойти. Но до того успеваю принять несколько человек; представитель Hearst Papers в Америке приходит с каблограммой, в которой мне предлагают 3600 долларов за две статьи по 3000 слов каждая – о России[120]. Я говорю ему, что согласен. Затем представитель берлинской независимой демократической газеты 8-Uhr Abendblat, который просит об интервью. Наконец я добираюсь до Admirals Palast и удивляюсь размерам немцев – огромным голым мужчинам, которые поражают меня гигантскими животами, бритыми головами и тяжелыми яйцами. Они ведут себя просто и спокойно в сравнении с французами. Но сама банная процедура намного менее привлекательна, чем почти любая такая же в New Yorklarge, – и отнимает много сил. А еще здесь, с моей точки зрения, не очень чисто – и, конечно, нет того особого внимания, которого удостаивается посетитель в американской бане. Я остаюсь здесь до шести часов и чувствую себя намного лучше. Возвращаюсь в гостиницу только для того, чтобы обнаружить, что меня ожидает Федеру (Herr Doktor). Он рассказывает мне о самоубийстве Шеффауэра и о том, что за этим стоит: его жене 37 лет, а любовнице – 26. Он привел к себе молодую пассию и три раза ударил ее ножом. (Любовь.)[121] Наконец, он рассказывает мне о том, как следует поступить с моим бронхитом. Если я куплю Godeoment, который здесь есть в Engel apotheke на Unter den Linden, то я непременно поправлюсь. Я решаю следовать его рекомендациям. После его ухода начинаю разбирать свои записи, но тут звонит по телефону Хьюбш. Он связался с Синклером Льюисом и мисс Томпсон, которая представляет в Германии Public Ledger of Philadelphia[122], а также фрау женой человека, написавшего книгу «Власть» (Power), которая теперь имеет успех в Америке[123]. Поскольку я не могу выйти на ужин, они приходят в 10 часов вечера сюда. И, когда они пришли, выяснилось, что фрау […] – весьма очаровательная женщина. Если бы я смог остаться, то, подозреваю, у нас бы завертелось дело… Улыбчивая, смешливая. Утверждает, что мне нужен кто-то, кто бы за мной ухаживал. Я соглашаюсь – совершенно искренне. А в 11:20 [вечера] Синклер Льюис и его друзья – на мой взгляд, шумная, показушная и мелкая компания. Мне никогда не нравился этот человек. Он начинает говорить и сразу же объясняет, почему не написал отзыв на «Американскую трагедию», – как будто этот вопрос имеет огромное значение. Оказывается, ему прислали только половину книги. Я понимающе улыбаюсь. После этого пиво с бутербродами и глупые разговоры, которые продолжаются до тех пор, пока все не решают разойтись. И мадам […] говорит, что может вернуться завтра, если получится. Это интересно…
Синклер Льюис и Дороти Томпсон
29 окт. 1927 года, суббота, Берлин, отель Adlon
Ясный день. Снова визиты представителей Советов, например, Вилли Мунценберга, генерального секретаря организации «Берлинские коммунистические рабочие»; фрау Виндмюллер, кандидата на должность секретаря, французского делегата, отправляющегося в Москву, и других, которых я не упомнил. Бессмысленные разговоры. Как у меня дела? Не нужно ли мне чего-нибудь? Все билеты, паспорта и т. д. будут у меня. Они идут… Потом телефонный звонок от Синклера Льюиса. Человек кипит от плохо скрываемой неприязни, но почему-то считает своим долгом уделить мне внимание. Затем визит доктора Феликса Бёнхайма, которому я не очень нравлюсь. Он хочет знать, как помогает его лечение. Находит, что я выгляжу немного лучше.
По ходу разговора я обнаруживаю, что он предоставляет бесплатное или частично оплачиваемое медицинское обслуживание членам организации «Международная рабочая помощь». Но он не коммунист – сочувствующий, как он говорит. Снова заговаривает о моей грудной клетке. Его беспокоит течение моего бронхита. Поскольку я уезжаю в Россию, в холодную страну, туда, где нет хорошего медицинского обслуживания, особенно в сельских районах, может быть, разумно… и т. д., и т. п. Нужно сделать снимок (рентгеновский). У него есть «коллега» – «Herr Colleague», который может его сделать. Должен сказать, что мне никогда не нравились и не вызывали доверия врачи, которые таким образом начинают планировать дополнительные услуги. «Сколько?» – спрашиваю я прямо. Рентген будет стоить $12.00. Ну что ж. Что такое 12 долларов, думаю я. Может, в этом действительно что-то есть. Я еду в холодную страну. «Сколько времени это займет?» – «Я думаю, не больше часа». Я одеваюсь и ухожу с ним. Он быстро забирается в такси, за которое плачу я – 3 марки. Затем я знакомлюсь с еще одним человеком, г-ном д-ром Э. Оствальдом (Kurfarstendamn, 36). После этого меня заставляют ждать в другой комнате 30 минут, пока они совещаются. Позже, с великой немецкой торжественностью (и громкостью) меня просят раздеться до пояса. Рядом стоит ассистентка – самая строгая девушка из всех медсестер, виденных мною за много лет. Хорошенькая, но холодная. Потом я предстаю перед «еще одним человеком»[124]. Те двое через снимок вглядываются в тайны моей грудной клетки. О! «Selva schovere!» О! «Nicht gut». – «Sehen sie here. Und here»[125] Я чувствую себя хорошо, но начинаю подозревать, что меня ждут ужасные новости. И, как только это все это закончилось, то есть мне измерили кровяное давление и назадавали разных вопросов, мне действительно сообщили важные новости. У меня расширение аорты, и из-за этого она давит на левое легкое и производит то, что они называют «бронхит». Но что еще хуже: мое состояние очень плохое, очень. В любой момент я могу заболеть. Я не должен и думать о поездке в Россию, но если я все-таки туда поеду, то нужно, чтобы меня кто-то сопровождал (желательно светило медицины). Да вижу я это все насквозь – они думают, что я миллионер. Разве я не американец? Разве я не остановился в отеле Adlon? У меня выражение сомнения на лице – так разве можно поступить иначе? Я даже не поверю, покачаю головой, если у меня ничего не найдут. В любом случае, конечно, сейчас я не должен ехать в Россию. Скорее я должен остаться здесь или уехать в санаторий, где меня можно было бы наблюдать. Через месяц или два, или три смогу вернуться в Америку – но никак не в Россию. Мое состояние просто не позволит этого сделать.
«Ой ли?» – думаю я себе. Но вслух говорю: «Господа, это все очень интересно, но слишком неожиданно. Для меня все происходит слишком быстро. Прежде всего позвольте вам сказать, что я ни в какой санаторий не поеду, а поеду в Россию. Возможно, здоровье мое и плохое, но, знаете, я смерти не боюсь».
«Ну кто же говорит о смерти? Нет, нет. Не поймите нас неправильно. Все не так плохо. Ваша болезнь не так уж серьезна. Тем не менее вы очень больны. Ваше здоровье внушает опасения. Может быть, вам угодно, чтобы мы вас направили к другому врачу?» – «Нет. Нет. Я не пойду ни к какому врачу, кроме того, которого сам выберу – с помощью своих друзей. Затем, если то, что вы говорите, окажется верным, я не поеду в санаторий, а вернусь в Соединенные Штаты. Но даже если бы я лег в санаторий здесь, это был бы мой личный выбор». И смотрю на них. «Отлично! Отлично! Все будет так, как вы захотите», – но я вижу, что не все так уж отлично. Опять переговариваются. Приносят снимки легких. «Да вы сами посмотрите». Да я ничего не понимаю в этих снимках, настаиваю я. Я не могу читать снимки с той квалификацией, с которой это делают они. Но поскольку они так волнуются, я сделаю вот что. Пусть каждый из них напишет мне письмо с объяснением моей болезни, я пошлю эти письма вместе со снимком другому врачу и, если он с ними согласится, я дам знать об этом. Если же нет, то будем считать этот инцидент исчерпанным. Устраивает такой подход?
На этом и порешили, и врачи тут же продиктовали соответствующие письма. Они вынуждены согласиться. Диктуют два письма. Снимок будет отправлен в отель. Я уезжаю с письмами, и – вот она, человеческая натура – мне становится интересно, что же со мной не так. Я чувствовал себя довольно хорошо – стал немного задыхаться в прошлом году, тем не менее – будь что будет, главное без них. Мне не нравится их подход. И еще счет. Помнится, что за рентген просили $12, но теперь просят 20. И моложавый врач спокойно заявляет, что я ему должен 100 марок ($25,00) за два визита. Я плачу – и потом узнаю, что оба этих счета слишком велики для двух таких молодых берлинских врачей, что, как правило, Бёнхайм получает не более $5 США за вызов, и это считается много. 10 марок за визит должно было быть достаточно.