* * *
12.10
Москва, в третий раз. Каждый раз осмысливать все труднее. На этот раз больше знакомства с жизнью народа, потому что живем мы в транзитной гостинице «Киевская», которую здесь никто почти и не знает. Оглушительные арии по утрам и веселье до глубокой ночи. Новый опыт после международных гостиниц прошлых лет. Вид из окна (2-й этаж) прямо на очень оживленную улицу поблизости от Киевского вокзала. Мимо постоянно проходят разнообразные типы.
Первые дни всерьез боролась с ощущением чуждости, в том числе и по отношению к людям, которых уже хорошо знала (Владимир). Вероятно, всему виной процесс развития, в каком я нахожусь: я стала не просто критичной, но почти недоверчивой к видимости.
Сегодня ночью, лежа без сна (опять гулянка!), думала о том, чт
Сегодня ночью мне привиделась — наполовину во сне, наполовину наяву — маленькая человеческая фигурка перед огромным двойным рядом зеркал. В первом зеркале крупно отражался мужчина — начальник, — которого маленький боится, бежит к другим зеркалам, потом мчится дальше и дальше, вдоль всего ряда, начальник становится все меньше, под конец этаким мальчиком-с-пальчик. Но не исчезает. Чаплин.
Смогу ли я еще когда-нибудь писать при моей неповоротливости?
Впервые: осень в Москве. Новые городские кварталы (возведены быстро, инфраструктура большей частью отсутствует). Уход за домами, похоже, проблема.
Несколько редакций. Различные степени дружелюбия и официальности. При этом многое непроницаемо. Разговоры остаются поверхностными, будто все всегда было и будет в полном порядке. Нечистая совесть? Страх? Ст. считает: они сами не знают, что происходит.
Что, собственно, более всего связывает людей друг с другом? Что такое любовь? Если один знает другого, как никто. Если только одному-единственному показываешь себя целиком, без страха, что тебя могут понять превратно, могут оттолкнуть. Полнейшее доверие.
Его с открытыми глазами не нарушишь, пусть даже другой считает, что имеет на него неменьшее право. Хочется раздвоиться, быть одновременно и здесь, и там, быть всем для одного и для другого. Но это невозможно, а значит, честнее вовсе не пытаться, не делать последний шаг, не уступать мгновению. «Ты ненормально нравственна». У меня слезы навернулись на глаза. Мужчины всегда только требуют, Герд — большое исключение. В Германии, насколько я знаю немецких мужчин, он для меня единственный.
За последнее время я дважды писала в статьях фразу: «Не всякая печаль неплодотворна, не всякий „восторг“ плодотворен». Очень сильно ощущаю это сейчас, когда главное мое настроение — плодотворная печаль. Или все же серьезно. Почему нужно отказаться от человека, на чью любовь не можешь ответить? «Свет далекой звезды» — долго ли он сможет этим довольствоваться? «Достаточно, что ты есть…» — не просто формула, какой хватает, если можно видеться каждый день?
Последние два дня в Москве: холодно, дождливо, пасмурно — уютно. Старомодная лампа в голом гостиничном номере. Последние два часа с красной брусничной настойкой из стаканов для воды. Струя из душа на вентиляционную решетку («прослушку»), обещание сегодня не грустить, которое было (почти) соблюдено. Последняя поездка в автомобиле по Москве, на переднем сиденье секретарь из посольства, ни к чему не обязывающий псевдоразговор, последний раз: «Ты невозможная…»
Часто я сквозь все это видела лицо Герда.
По-прежнему много говорят о Сталине, не так-то легко вытравить его из подсознания. О его жене, которую он якобы то ли убил, то ли все же довел до самоубийства (письмо Пастернака до последнего у него на столе: «Накануне глубоко и упорно думал о Вас; как художник — впервые… точно был рядом, жил и видел!»[5] Сталин как мистик). Его дочь Светлана, чьих возлюбленных он ссылал в Сибирь, несчастная женщина, теперь взяла фамилию своей матери. Актер, лучший исполнитель роли Сталина, которого на банкете попросили показать свое мастерство, в мертвой тишине голосом Сталина: «Я не смею!» У Богатырева, 5 лет просидевшего в лагере (как «террорист»), экземпляр пастернаковского перевода «Фауста», с посвящением поэта и штемпелем гигантского лагеря Воркута.
Ст. часами рассказывает о своих женщинах, в том числе немках. Спрашивает: «Как тебе тогда удалось спрятаться от наших?» Вообще: судорожная напряженность в отношениях между немцами и русскими начинает ослабевать. Говорят куда более открыто. Симпатии и антипатии одни и те же.
Боюсь, внесла свою лепту также и параллель Сталин — Гитлер.
Многие браки, кажется, неудачны: Стеженский, Саша, Лидия… Ст. рассказывает истории о двух известных ему счастливых браках; тот и другой были заключены после того, как объявленный погибшим на войне вернулся домой, нашел невесту замужем, а когда она развелась, женился на ней. Ст. сам пережил сходную историю, разыскал свою девушку в лагере, снова влюбился в нее, а она в него, — но жениться не смог. Не сумел забыть, что, когда он был на фронте, она предала его. Нехватка великодушия? В войну он дал обет обходиться без женщин, из суеверия…
На сей раз главное впечатление — многослойность всего того, что связано с людьми. Почти невозможно охватить все это литературно. Ерусалимский: «Сталину нужен Шекспир».
Только что по телевидению (западному) польский документальный фильм: «Альбом Фляйшера». Найденные польским солдатом фотографии военных лет, сделанные немецким офицером, удручающе неподдельные и мещанские. Подверстаны в передачу под девизом: «Можно ли вновь гордиться Германией?»
Ст. рассказывал мне, как перед войной все время думал, что со дня на день арестуют его отца, который держал наготове вещмешок с бельем и хлебом, и я спросила: «Но за что вы воевали?» — «За Россию! — быстро ответил он. — Я никогда не воевал за Сталина». Среди интеллигенции это, говорят, не было исключением. Они полностью сознавали трагизм ситуации.
Однажды вечером за нашим столом: Юрий Москаленко, представившийся как старый друг К. [Конрада] Вольфа. Он поверить не мог в мое близкое знакомство с К.В. Рассказал, что мальчишкой его угнали в Германию. Он сбежал, якобы шпионил для своих, был схвачен в Арнштадте и приговорен к смерти. Тогда-то и поседел. Вышел на свободу (вероятно, благодаря наступлению Красной армии), с тех пор и знаком с К.В. Теперь он кинооператор. В тот вечер он потащил нас на Красную площадь. Очень негативно отзывался о Сталине, с восторгом — о Хрущеве. (Тот, мол, когда-нибудь будет лежать в Мавзолее рядом с Лениным. Ст.: «Но ведь Мавзолей не должен становиться перевалочным пунктом!»)
Немцы за границей — снова и снова вызывают досаду. Я уж не говорю об этаком [Рудольфе] Хагельштанге, который после трехнедельного пребывания в стране, не зная ее языка, осмеливается выпустить трехсотстраничную книгу, пышущую высокомерием («Куклы в кукле»); но ведь и наши тоже. Посольство: честные, порядочные, униформированные. Иерархия. В присутствии начальства вопросов не задают.
Некий товарищ Гошюц, сопровождавший нас на дружескую встречу на коксогазовый завод и работающий в СЭВе [Совет экономической взаимопомощи]: снятый с должности бывший министр стал доступен для общения, только когда сообразил, кто я. Посетовал, что советское телевидение показывает так много фильмов о войне («в конце концов мы тоже немцы»). Поневоле вынужден был говорить перед собравшимися по-русски, хотя владеет языком не очень хорошо. Или в самолете: грубость сов. контролеров, когда немецкие пассажиры могли думать, что их не понимают.
Вообще, мы опять весьма претендуем на роль всезнаек. («Вы здорово обнаглели».) Нелюбовь к нам в соц. зарубежье растет. Пражане сейчас полемизируют по поводу статьи Куреллы о Кафке, которую явно считают вмешательством в свои внутренние дела.
Я во всем делаю ставку на молодежь, у нас и повсюду.
Проблема — выстоять и не закоснеть. Ст. любит меня: «Ты такая открытая. Я твердо верю, что ты не сможешь стать как все, даже если захочешь». Это привело меня чуть ли не в отчаяние, ведь как раз в минувшем году я совершенно отчетливо ощутила опасность, что все-таки становлюсь такой, шаг за шагом отступаю, что разочаровываюсь в себе самой, в своих благих побуждениях, в своих лучших намерениях («это самое скверное, я знаю»). Я сказала ему все это, но он только твердил: трудно, однако я выстою. Мол, так или иначе все не настолько трудно, как для писателя десять лет назад. В самом деле — никакого сравнения. Он знает наше «руководство», любит, уважает и презирает тех же людей, что и я. Методы сходны, что здесь, что там: от прямой провокации до подспудной клеветы, негласного отпирательства «задним числом». Хрущеву тоже нужен свой Шекспир…
Мне пришел в голову замысел повести (по ночам я спала плохо, особенно с того вечера у Стеженских): «Город, заросший травой». Человек, живущий в дичающем, зарастающем городе, отчаянно сопротивляется, не желает становиться дикой степью. И другой помогает ему освободиться. (Легенда? Что-то реальное?) Действительно конфликт сегодняшнего дня, только, конечно, его нельзя представлять экзальтированным и изолированным. (Ст. утверждает, что часто думает обо мне, когда надо принимать решения: что бы сказала или сделала я? Так хорошо, когда кто-то есть рядом.)
Действительно, я и на сей раз, как всегда в поездках за границу, снова отдалилась от наших собственных дел. И такая дистанция была мне крайне необходима.
Ст. дал мне записки А.З. [Анны Зегерс] 1951 года.
Бригитта Райман. Особь статья. Делит людей на «хороших» и «плохих». Я приложила немало усилий, чтобы внушить ей сомнение в подобном антиисторичном подходе. Она приехала с представлением о Москве, взятым как бы из иллюстрированной книжки (все люди здесь помогают друг другу, молодежь постоянно читает стихи, крестьяне пляшут на вокзале трепака и т. д.). И многое ее здорово разочаровывало, пока… не появились поклонники. Прежде всего пылкий грузин Эскаладзе, прощание с которым наверняка было бурно-отчаянным. Ни капли самообладания. Огонь и пламень — а через пять минут: пепел. Она всегда будет писать только о себе: большой изъян.
Все в Москве говорят мне, что я похудела (Ст.: «Не так уж убедительно!») и помолодела. А я-то как раз чувствовала себя постаревшей! Четыре года назад была еще ребенком.
Трудно объяснить ему то, что я чувствовала совершенно определенно (как основополагающее чувство, которое на часы или дни конечно же могли заслонить иные ощущения): что ничего нельзя повторить, что это будет обманом и что я на это неспособна. Вероятно, ему тогда не хватило смелости быть самим собой, не знаю. Теперь уже поздно. Я мучила его, сама того не желая, и это мучило меня… Он признался, что ему грозила опасность стать «аппаратчиком». Особенно в прошлом году, когда его назначили начальником иностранного отд., чего он не выдержал.
Порой мы вели диалоги точь-в-точь как в плохих современных пьесах: «Ну что ты за человек?» — «Такой уж уродился: на прошлой неделе не выполнил план. Но теперь, обещаю тебе, я его выполню и перевыполню!» — «Только так ты можешь заслужить мою любовь…» и проч. Так плохая литература против воли становится банальной комедией, и люди сознательно идут против идеалов, которые хотят создавать.
Говорят, в Китае в знак самокритики вывешивают в окне стенгазету… Крылатое выражение: тогда я вывешу в окне стенгазету… Я спросила, какие ошибки он совершает — слишком осторожные или слишком неосторожные. На это он ответить не смог, но обещал покаяться в следующей ошибке.
Герхард Вольф о третьей поездке
Союз писателей ГДР направил в эту поездку Кристу Вольф и Бригитту Райман. Обе писательницы при этом познакомились поближе. Так началась многолетняя дружба, о которой обе писали в своих дневниках. В 1993 году их переписка была опубликована под названием «Привет тебе и будь здорова. Дружба в письмах. 1964–1973 гг.» («Sei gegrüßt und lebe — Eine Freundschaft in Briefen 1964–1973»), откуда и взят нижеследующий отрывок из итогового письма Кристы Вольф от 5 февраля 1969 года:
«Дорогая Бригитта […] Что же сделано, к сорока годам? Господи, приукрашивать тут нечего. Почему-то наше поколение никак не справляется, ты не находишь? Конечно, иной раз ему здорово достается, но кому позднее будет до этого дело? Кому будет дело до нас? Рискованная мысль.
Помнишь, как в Москве ты пришла в ужас, когда в сыром вокзальном вестибюле не нашлось охотников вытащить пьяного из лужи? И тогда это сделала ты — со своим Эскаладзе? И тебя крайне разочаровали новые люди, которых ты представляла себе иначе? А я смотрела на тебя с чувством превосходства, потому что уже немного их знала? Помнишь голый номер в „Киевской“ и сражения за утренний душ? Володя Стеженский, в ту пору влюбленный в меня, любит меня и сейчас, только вот пьет теперь очень много и говорит, что надо бы иметь вторую жизнь, в которой реализуешь все, о чем в первой только мечтаешь. Тогда бы, говорит он, он меня ждал. Но не я его, так-то вот.
На этом письмо кончается. Привет „мсье К.“ и твоему городку, который мы скоро приедем посмотреть.
Твоя Криста».
Знаменательной вехой в этой московской поездке стала встреча с Константином (Костей) Богатыревым (р. 1925), переводчиком и знатоком русской и немецкой поэзии, который в 1976 году был убит «неизвестными». Он дружил с Борисом Пастернаком. Далее, Криста Вольф познакомилась с Николаем Буниным (1920–2003), одним из переводчиков «Расколотого неба», а также с еврейским историком профессором Аркадием Ерусалимским (1901–1965), который в 1945 году присутствовал как наблюдатель на Потсдамской конференции. Время от времени мы встречались с ним в ГДР, незадолго до его смерти действительно в Цецилиенхофе, месте проведения Потсдамской конференции. Письмом он поблагодарил Кристу Вольф за гостеприимство. Усталый почерк свидетельствует о нездоровье. Позднее Криста Вольф выразила его жене соболезнования в связи с его кончиной.
В мае 1963 года в замке Либлице под Прагой по приглашению чехословацкого Союза писателей и под руководством германиста Эдуарда Гольдштюкера состоялась знаменитая конференция, посвященная Кафке. Этот международный форум стимулировал демократические и духовные преобразования и считается предвестником Пражской весны 1968 года. Альфред Курелла, член идеологической комиссии при Политбюро ЦК СЕПГ, в своей статье о конференции — «Весна, ласточки и Франц Кафка» в газете «Зоннтаг» (31, 1963) — занял, как и ранее, догматическую позицию.
Текст Кристы Вольф «Город, заросший травой» существует в виде чернового фрагмента.
Из дневника Бригитты Райман, 8–16 октября 1963 г.
[…] Машина немецкого посольства доставила нас в Москву. Принял нас друг Кристы, секретарь Союза, поужинал с нами, русские закуски: куропатки, салаты, графинчик водки, много сливочного мороженого. Гостиница «Киевская» (у Киевского вокзала), по нашим меркам, довольно-таки примитивна, душевая в подвале, дамская комната убогая — и так далее, но это ничего не значит, люди вполне симпатичные.
Ночью на Ленинских горах, на мосту через Москву-реку, на противоположном берегу — огни, огни, река темная; обернувшись, мы видели ярко освещенный Университет имени Ломоносова. Всегда можно взять такси, оно до смешного дешевое. Люди одеты очень просто, дерзну сказать — по-крестьянски, никакого сравнения с модными шмотками, какие видишь в Берлине. Временами попадаются молодые люди с модными прическами, в узких брюках; девушек в брюках я пока что не видала. […] Под потолком в гостиничном вестибюле сказочные хрустальные люстры, а некоторые станции метро похожи на греческие храмы.
Сегодня утром — в посольстве, где мы узнали программу и получили свои 100 рублей; довольно много денег, учитывая копеечные цены в меню. […] Наша прусская пунктуальность забавна, здесь спешки нет, все очень спокойно, нам приходится привыкать к московскому темпу. В Союзе и в редакциях работу начинают примерно в 11 часов, да и то необязательно. Союз занимает чудесный дом, один из бывших русских дворцов, двухэтажный, с подъездными пандусами, с белыми колоннами и полукружьем флигелей, — дом Ростовых, описанный у Толстого. В клубе [Центральный дом литераторов. —
Только что, слегка навеселе, вернулась из ресторана нашей гостиницы. Хотела всего-навсего выпить кофе, но здесь и на пять минут одна не останешься. Люди за моим столом, корреспонденты из Мурманска и с Кавказа, немедля завели со мной разговор, немного по-немецки, немного по-русски, и мы отлично объяснялись обрывками слов и жестами. Зовут их Саша и Алеша, мы довольно часто повторяли «на здоровье», и тогда мне, конечно, приходилось пить с ними водку (к любой трапезе на столе стоит графинчик водки), и нам было очень весело. […]
Алеше и Саше знакомы очень многие писатели ГДР. Люди читают даже в метро на эскалаторе. Таксист читает, дожидаясь пассажиров. Возле магазина стоят детские коляски (дети закутаны как в разгар зимы) — в подушках лежит книга. Вчера вечером видели на улице Горького очередь покупателей — мы ждали сенсации, а стояли за книгами, перед раскинутым на улице лотком. В театрах аншлаги.
[…] Ночью в номер позвонил Саша, сообщил, что «любить меня», нам с Кристой от смеха даже спать расхотелось […]. И потом, ночью, в темноте, в чужом городе — рассказываешь такие вещи, о каких днем не расскажешь, а Кристе можно рассказать что угодно, ведь она определенно никому не передаст. Она посмеивается надо мной, но по-доброму: я, мол, шизофреничка и вообще ужасная особа. Думаю, мы теперь хорошо понимаем друг друга (по моей детской классификации, она из «хороших»), она очень мне нравится. […]
Сегодня в издательстве «Молодая [гвардия. —
[…] Георгий, красавец грузин, смуглый и стройный, покорил мое сердце. Он из Тбилиси, работает инженером в научном электроэнергетическом институте. Один из немногих элегантных мужчин, каких я видела, узкие брюки в обтяжку, небрежный пуловер и нейлоновая куртка, которую он выменял у какого-то итальянца на свои золотые часы. […] По-немецки говорит, как я по-русски, еще помнит наизусть Гейне («Не знаю, что сталось со мною»), знает обрывки английского, и за час, примерно за школьный час, мы достигли поразительных успехов, называя все находящиеся в ресторане предметы на обоих языках и повторяя, пока не запомнили урок.
[…] Когда он сказал, что мне двадцать лет, я сперва подумала, что это просто восточный комплимент, но потом вспомнила, что Криста говорила, женщины здесь рано стареют. Кроме того, бросается в глаза, как мало тут привлекательных или в нашем понимании хорошеньких женщин. (По сравнению с другими мы обе чуть ли не красавицы.) Позднее, когда мы гуляли по улицам, я заметила на многих лицах печать усталости, замотанности, которая стирает черты. Жизнь куда тяжелее, чем у нас: по-прежнему нехватка жилья (даже такие, как Ст., годами всей семьей ютились в одной комнате), нехватка промышленных товаров, всех возможных видов комфорта и удобств; вечерами, когда люди идут с работы, в магазинах здесь столько народу, что наши в Хойе [город Хойерсверда. —
В Черемушках, совсем рядом с новыми домами, я видела развалюхи, каких не придумал бы даже художник с самой буйной фантазией: приземистые лачуги, собственно, груды досок, повсюду залатанные, жмущиеся к земле, крохотные грязные окошки — картины как в трущобах крупных американских городов. Криста говорит, лачуги в большинстве деревень ничуть не лучше этих жалких халуп, и, глядя на все это, понимаешь, какое поразительное достижение представляет собой такой вот новый район. В подобных обстоятельствах не до эстетизма. […] Вчера вечером здесь были все наши друзья […] Богатый стол с икрой, цыплятами, и осетриной на вертеле, и салатами, и… и… в общем, русское застолье. И, понятно, много водки. […]
Около 9 мне пришлось уйти в номер, потому что я заказала разговор с Райнсбергом (мой самолет вылетает только завтра вечером). Костя [Богатырев] пришел следом. Когда мы остались одни, рассказал о себе: при Сталине его приговорили к смерти, потом помиловали и дали 25 лет. Пять лет он отсидел в лагере, где погибло так много замечательных писателей, с тех [пор] у него нервная болезнь, из-за которой дергаются руки, а иногда и все лицо. Я с ужасом вспоминаю тот миг, когда он сказал, что у него совсем мало времени […].
[…] Последний вечер мы провели вместе, «тебе нужно смеяться, — сказал он, — ты такая красивая, когда смеешься», и я смеялась, ведь и поводов для этого было предостаточно: гротескные недоразумения, смешные обороты (один раз, когда хотела заказать мокко, я заказала «мускулистый кофе»), Георгий поцеловал маленькие родинки над моей правой грудью и сказал «мои прелестные точечки», потому что мы никак не могли договориться насчет перевода слова «Schönheitsflecken». […] Криста, полувесело, полуозабоченно, предостерегала, чтоб я вела себя хорошо, но я и так была настроена решительно, невзирая на лепет на звучном грузинском, […] невзирая на коленопреклонения и трогательное описание бессонных ночей […]. И невзирая на цветистые уговоры: Только трое знают об этом, Георгий, Бригитта и Бог. — Но может, и Бог возражает? — Нет, нет, этот Бог молодой, он смотрит в сторону и улыбается. […]
Криста осталась еще на два дня. На прощание я обняла ее, неожиданно для себя. Думаю, я ее полюбила. […]
Еще один вечер с Костей. Превосходное собрание писем и фотографий великих людей — Пастернака, Маяковского с Лилей, Эренбурга. […] Увидев фотографии Пастернака, я вдруг поняла, кто он был. Как удар в сердце — индейское лицо, самое красивое и отважное, какое я когда-либо видела. Я бы в него влюбилась, с первой секунды.
[…] Рассказывают странную историю (она сокращена, письмо еще существует): когда умерла жена Сталина — официально говорили о самоубийстве; москвичи клянутся, он ее убил, — Союз подготовил письмо с соболезнованиями, которое подписали 30 писателей. П. отказался, он сам написал Сталину: «…Накануне (в день смерти жены) я впервые думал о вас как о художнике… точно был рядом и все видел»[7].
Я встречала многих людей, которые при Сталине по десять лет и больше сидели в тюрьмах. Костя рассказывал ужасы про Воркуту. Грузины до сих пор любят Сталина. Я не могла поверить и спросила Георгия. Он ответил: «Сталин — грузин». Мы даже согласились, что Сталин был преступником, что он уничтожил цвет русской интеллигенции, а заканчивая разговор, Георгий очень гордо произнес: «Но он грузин».
Прощание с Москвой: дождь, холодно, темно, но стены домов усеяны квадратами света, молодой сотрудник посольства заехал за мной, и Георгий изнывал от ревности […].
Аркадий Ерусалимский — Кристе Вольф, 26 мая 1965 г.
Москва, 26 мая 1965 г.
Дорогие друзья!
Ровно две недели назад я гостил у Вас в семье, и это был лучший день моего пребывания в Вашей стране. Как всегда, прекрасно чувствовал себя в Вашем обществе: атмосфера была приятная и остроумная, и, как я надеюсь, мы прекрасно понимали друг друга. К сожалению, я немного устал после передряг конференции, заседаний и приемов.
Между тем я прочитал в «Нойес Дойчланд», что и Вы в связи с веймарской и берлинской встречами[8] очень заняты с нашими и с незнакомыми австралийцами. Было ли по-настоящему интересно? У меня было и есть еще много вопросов, которые хотелось бы Вам задать, но наш последний разговор в Вашей симпатичной квартире вышел настолько кратким, что я не успел их задать. Надеюсь, скоро Вы оба приедете к нам, и тогда времени у нас будет больше. Но когда Вы приедете? Жду с нетерпением. Поцелуйте Ваших милых дочек — старшую и младшую, которая хочет, чтобы ее звали только Катериной.
Напоследок хочу рассказать Вам старую, но, увы, не стареющую историю: с 18 мая лежу в больнице с воспалением легких. Самые добрые дружеские приветы.
Ваш А. Ерусалимский
Криста Вольф — г-же Ерусалимской, 3 декабря 1965 г.
3.12.65
Глубокоуважаемая госпожа Ерусалимская,
позвольте мне, хотя Вы меня почти не знаете, выразить Вам мои глубокие соболезнования в связи с кончиной Вашего супруга. Сообщение, которое я вчера прочитала в газете, глубоко меня опечалило. Вы знаете, что вся наша семья считала Вашего мужа одним из лучших своих друзей. Письмо, которое я несколько дней назад — увы, после чересчур долгого перерыва — написала ему, уже не попадет ему в руки. Многие годы мы восхищались тем, сколько всего делает Ваш муж, ведь при его состоянии здоровья это было возможно лишь благодаря невероятной энергии. Каждый раз, когда я встречалась с ним, наш разговор был для меня важным и интересным. Надеюсь, он об этом знал. Здесь, в ГДР, у него было много друзей.
Еще раз, глубокоуважаемая госпожа Ерусалимская, примите наши сердечные соболезнования и добрые пожелания лично для Вас.
Ваша Криста Вольф
Четвертая поездка. 1966 г. Через Москву в Гагру на Черном море, 10 октября — 12 ноября 1966 г.
* * *
10 октября — 12 ноября 1966 г.
Новые московские впечатления.
Прилетели 10 октября.
Новое Шереметьево.
Билет Союза писателей помогает ускорить формальности.
Совершенно разболтанное такси, шофер — слегка диковатого вида курчавый брюнет — видимо, полагает, что такая работа не для него, а потому пальцем не шевелит насчет наших чемоданов.
Гостиница «Варшава» на Октябрьской площади. «Очень хорошая гостиница, — говорит В.Ст. [Владимир Стеженский], — современная». Впечатление холодное, из-за обилия некрасивой масляной краски. В вестибюле пробовал силы какой-то маляр. Непременный сувенирный киоск с матрешками и губной помадой. По дороге туда — уже темно — бросается в глаза, что в огромных домах-новостройках освещены почти все окна. Что город разросся еще больше.
Один из лучших московских ресторанов, меню бедноватое, блюда приготовлены плохо, жареный картофель никуда не годится, зато салаты хороши, как и мороженое. Пестрый разноцветный занавес, расписанный зелеными русалками с рыбьими хвостами, в руках у них желтые мячи и т. д. Молодая девушка с другом, держит в объятиях белую тряпичную собачку и все время с ней сюсюкает. Какую-то женщину бросает партнер, когда она принимается чересчур смело танцевать под (ужасно громкую) музыку.
В.Ст. о поездке с Анной [Зегерс] и Роди (как Роди обо всем справляется по три раза, как снова и снова пересчитывает одиннадцать багажных мест)… Должное настроение как-то не налаживается.
Следующее утро, прогулка в центр. Холод. Резкий, яркий солнечный свет. Деловой, работящий, малоуютный город. Люди одеты как после войны. На улицах множество мелких киосков и лотков. Плохонькие яблоки, груши, капуста, виноград, дыни. Порой что-нибудь причудливое за почти безлистными деревьями. Большие, гнетущие, окруженные колоннами административные здания. Улица Горького. По сравнению с прошлыми годами ассортимент получше. Обед в одном из множества новых кафе, на сей раз довольно современном, стеклянные стены, зеленые растения, вкусно: суп и курица с рисом. За нашим столом толстая женщина с мальчиком, который сосет расческу. Вид у обоих деревенский. Рядом три студентки, у одной невероятно длинные серебряные ногти. Мало женщин, выглядящих как у нас. Броско, но довольно безвкусно подкрашенные глаза, пальто зачастую старые, дешевые. На улицах много пожилых, бедно одетых женщин. Однако и в окраинных районах магазинов больше, отчасти даже более современных. В новинку то, что улицу можно пересекать только на обозначенных переходах и что в определенных направлениях таксисты ехать отказываются.
В номере: красный телефон. Одеяла тонковаты, мы просим еще одно. После обеда долгое ожидание Бунина, я немножко простыла. На автобусе в Союз писателей. Он рассказывает о своей жене, она невропатолог. Ее любимая болезнь… что-то по-латыни, неизлечимое. Американцы тоже пока бессильны против этого недуга. В Сухуми его жена впрыснула двум десяткам обезьян пробы тканей от умерших и теперь ждет, что они заболеют… Она нашла себя в этой профессии на войне, а прежде успела побывать актрисой и кем-то еще. Стала медсестрой, а потом врачом.
Н.Б. [Николай Бунин] о последней книге Бёлля: «Настоящий Бёлль». В издательство, где выходит «Роман-газета» [печатает романы с продолжением], 970 рублей. В кабинете бухгалтера, серьезного и деловитого, вчетвером.
Потом с В.Ст. в писательский клуб — поесть раков. Полно народу. Атмосфера оживленная, непринужденная. Рождественский, Аксенов и др. — издалека. Стихи и рисунки на стенах. [ххх] Молодые люди самоуверенны, на своем месте, современны. Известная и талантливая молодая поэтесса, очки, короткие черные волосы. Первый доверительный разговор со Ст. (под влиянием польской ореховой водки) о наших обстоятельствах. «Ребята, бросьте, все переменится. Подождите годик-другой…» Снова кофе, даже вкусное вино. Наконец-то более откровенный тон.
Провожаем его до метро. Потом пятым автобусом в центр. Вверх-вниз по улице Горького, в «Арагви» мест нет, идем в ресторан «Москва». Первый седобородый швейцар. В верхнем зале дым коромыслом. В нашем еще есть свободные места. Народ немного танцует, устало, оркестр опять слишком громкий. Какой-то офицер многовато выпил, его уводят через зал. Монгол (или киргиз) за нашим столиком пьет темное кёстрицкое пиво. Скучная, натянутая атмосфера. Еда вкусная — паюсная икра, салат, харчо [густой грузинский суп], мороженое. Хорошее белое грузинское вино. г. [Герд] так долго твердит, что я не в настроении, что у меня и впрямь пропадает всякое настроение.
3-й день: дом Толстого, непонятно, до сих пор не видела. В сравнительно старом квартале с невысокими деревянными домами. Длинный коричневый резной забор. Билеты не нужны, записываешься в книгу. Надеваешь шлепанцы. Довольно просторная столовая, на столе — старинная посуда. Спальня и гостиная, кровати, с которых будто вот только что встали Толстые. От уголка отдыха отделены ширмой. Рабочий столик Софьи Андреевны. (Где, собственно говоря, работал он?) Отапливается весь дом изразцовыми печами, практичная система. Детская, простенькие узкие кровати, игрушки — птичья клетка, лошадь-качалка, тетради. Спартанская комната гувернантки, одновременно классная комната. Маленькая кухня (настоящая кухня расположена во флигеле). Комнаты двух старших сыновей, тоже очень простые, в духе тогдашней русской интеллигенции, которая богатством не кичилась. Роскошно обставленная комната старшей дочери, что была художницей, еще одна маленькая кухня-чайная, самовар, старая шуба Толстого под целлофаном. Верхний этаж — большой зал. Кресла и диван в углу, большой стол. Здесь собирались более многочисленные компании. Одна из них — Толстой в кругу молодых почитателей — на фото возле потускневшего зеркала. Сара [Кирш], говорю я, написала бы стихи об этой фотографии, и о тусклом зеркале, и о группе молодых людей перед ним (9-й класс?).
Рядом комната Софьи Андр., весьма богатая — ковры, мягкая мебель, узорчатые драпировки. Внизу, в передней, сидит старушка в шали, пьет чай. По улице идет бородатый старик. Словно ничего не изменилось. Невозможно представить себе, говорю я, чтобы в таких домах могли вырасти эсэсовцы из Освенцима. Это не просто другой век. Это и другой дух. Можно ненавидеть крепостничество. Но его, пожалуй, не назовешь столь варварским, как системы угнетения, рожденные в нашем столетии.