Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Брисбен - Евгений Германович Водолазкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– В своих воспоминаниях ты часто упоминаешь о реках. Реки занимают какое-то особое место в твоей жизни?

– Реки – это движение, они что-то приносят, что-то уносят. Чаще – уносят.

Нестор отрывает глаза от блокнота.

– Лета? Стикс?

– Пожалуй… Ну, может быть, еще Днепр, Нева.

– Очень, мне кажется, разные реки.

– Очень. Нева – некупальная, во всех смыслах холодная. А Днепр – теплый, если хочешь, радостный.

Нестор поднимает голову.

– Даже после гибели Арины?

– Ну да… Понимаешь, в жизни одни события уравновешиваются другими. Одна и та же мелодия может прозвучать вначале в миноре, а затем в мажоре. Или наоборот.

Дирижируя, напеваю оба варианта. Нестор кивает в такт. Не без удивления.

– Тогда расскажи про мажор.

– Хорошо, мажор. Представь себе: ту квартиру на набережной, о которой я тебе рассказывал, мы с маминым братом Колей ремонтировали. Это было за год-два до гибели Арины. Коля для этого приехал из Вологды… – Вижу вежливую улыбку Нестора, и меня разбирает смех. – Тьфу, звучит как-то по-дурацки. Спроси что-нибудь!

– Я даже не знаю, что здесь можно спросить. Ну, хорошо: почему вы эту квартиру ремонтировали, точнее, почему ее ремонтировали именно вы?

– Не помню. Есть на свете события без начала и конца… Помню лишь, что ни я, ни, подозреваю, Коля до этого не ремонтировали в своей жизни ни-че-го. Чтобы не было жарко, мы открываем окна и старательно клеим обои.

– Но ведь обои не клеят при открытых окнах.

Уважительно смотрю на Нестора.

– Не имея твоего, Нестор, опыта, мы разводим клейстер. Он весь в комках. Теряющей волоски щеткой наносим его на обойные листы. Коля тоном бывалого призывает выгонять из-под приклеенных обоев пузырьки воздуха. Мы делаем это при помощи тряпок.

– Можно щетками. Мощные движения от центральной оси обоев к их краям. – Нестор демонстрирует мне эти движения. – Чуть вниз. Напоминает рисование елки. И что дальше?

– Дальше Коля обращает мое внимание на то, что главное в обойном деле – тщательная оклейка углов стен.

– Точно. Если где и следует прижимать обои по-настоящему, то именно в углах. Именно там клейщика обоев и может подстерегать опасность.

– Обои в углах мы прижимаем самозабвенно. Бумага рвется… Слушай, откуда ты всё знаешь про обои?

– В студенчестве я подрабатывал маляром. Но ты остановился на самом интересном…

– К вечеру мы заканчиваем с оклейкой гостиной и спускаемся на улицу купить бочкового кваса. Бочка закрыта. Коля говорит, что у него есть идея. Мы заходим в гастроном и покупаем несколько пачек концентрата кваса. Вернувшись домой, включаем футбольную трансляцию. Чемпионат мира 1978 года. С первым ударом по мячу в комнате раздается треск.

– Закономерно.

– Коля высказывает догадку, что так, должно быть, свойственно сохнуть обоям. Через некоторое время первый обойный лист отделяется от стены…

Входит Геральдина с минеральной водой и разливает ее по фужерам.

– …отделяется и сворачивается на полу. Массовый падёж обоев – и в этом Коля оказался прав – начинается именно с углов. Мы не унываем и решаем выпить квасу. Увы. Концентрат кваса в воде не растворяется.

Нестор хохочет:

– Он никогда не растворялся! Точнее, растворялся, но не до конца. Получалась безвкусная мутная жижа с осевшими на дне крупинками.

Геральдина спрашивает, нужно ли что-то еще, но вопрос остается без ответа.

– В этот момент Коле приходит в голову замечательная мысль: есть концентрат сухим. Удивительным образом вкус, уходивший при разведении брикетов, в сухом виде присутствовал в полной мере.

Нестор кивает Геральдине и поднимает фужер:

– Его можно было есть и запивать водой!

– На Русановской набережной мы прожили примерно неделю и почти каждый вечер ели этот концентрат – брикет за брикетом. Каждый вечер по телевизору показывали футбол, а за окнами качались пирамидальные тополя. И еще: с Днепра доносились звуки моторных лодок.

Даю сигнал Геральдине: нет, больше ничего не нужно. Геральдина выходит медленно и грустно. Всем становится ясно, что нет ничего горше невнимания. Паузу прерывает Нестор.

– Темнота в Киеве наступала поздно?

– Да, но даже когда становилось темно, какое-то время еще светился крутой правый берег. За него закатывалось солнце.

Я хочу еще добавить, что с ночными бабочками в окна влетало чувство беспредельного счастья, но боюсь, что ничего не объясню в словах. Замолкаю. Мне кажется, что я слышу музыку, способную это выразить. Ля минор, две четверти: счастье возникало от запаха реки, от осознания того, что впереди – целая жизнь, и, как понимаю теперь, от отсутствия представления о смерти.

1978

Накануне нового учебного года, в самом конце августа, было несколько репетиций концерта в честь первого сентября. На второй репетиции Глеб сидел рядом с виолончелисткой Анной Лебедь, готовившейся сыграть – что же еще? – Лебедя Сен-Санса. Было понятно, что сейчас прозвучит шуточная песенка директора школы о двух лебедях, одним из которых оказывалась Анна. Мелодия и слова были откровенно ориентированы на песню Два кольори. Песенка возникла полтора года назад, когда Анна взялась за Сен-Санса, и всякий раз (так бывает, когда шутит начальство) все смеялись ей как в первый. Смеялись и сейчас. Носившая обычно школьную форму, Анна была на репетиции в короткой юбке. И в короткой майке. Сидя сбоку, Глеб наблюдал, как от деланого смеха содрогается ее живот. Майка приподнималась, отчего открывалась полоска кожи, а у наблюдателя начала кружиться голова. Наливаться кровью, и кружиться, и становиться чужой. Где-то я уже этот шедевр слышал, неожиданно и громко произнесли Глебовы губы, раз примерно сто двадцать. Никто уже не смеялся. В полной тишине директор подошел к Глебу, и Глеб без волнения подумал, что тот его сейчас ударит. Но директор не ударил. Помолчав, сказал: много на себя берешь, Яновский. Глеб спокойно смотрел ему в глаза. Он думал об Анне и о содроганиях ее живота. Сопровождаемый взглядом Глеба, директор быстро вышел. Анна обхватила виолончель ногами и заиграла Лебедя. Глеб перевел взгляд на Анну – за лето она стала другой. Дело было не только в телесных изменениях (они не вызывали сомнений) – у нее был новый взгляд, взрослый и женский. А главное, она по-другому играла. Так играют, тихо сказал Глеб Клещуку, только потеряв невинность. Ты имеешь в виду движение рук, растерянно спросил Клещук. Ног, прошипел Глеб. Отвернувшись, он смотрел, как голые ноги Анны то отпускали инструмент, то сжимали его с новой силой, и Лебедь входил с наблюдателем в странный, прежде им не испытывавшийся резонанс. Глеб уже знал, что не уйдет, не дождавшись Анны. Темное и влажное чувство, заставившее его нагрубить директору, теперь лишало Глеба воли и влекло за ней. И Анна знала об этом. Подчеркнуто неторопливо собирала ноты, клала виолончель в футляр. Даже не глядя на Глеба, чувствовала всю прочность связавшей их нити. Анна не удивилась тому, что Глеб ушел не прощаясь, как не удивилась и тому, что наткнулась на него, завернув за угол музыкальной школы. Молча – в руке гитара – смотрел на Анну. Свободной рукой взял ее виолончель (электрический разряд при соприкосновении пальцев). Человек-оркестр, пошутила Анна, но Глеб не засмеялся. Он шел за ней, отставая на полшага, и в такт их движению скрипела ручка виолончельного футляра. Анна жила в новом уродливом доме на Владимирской, прямо против оперного театра. Ее родители были музыкантами. Они сегодня выступают в Москве, пояснила Анна, закрыв входную дверь изнутри. Понятно, что в Москве. Тот вихрь, которым Глеба повлекло за Анной, выдул бы из квартиры любых родителей. Когда они вошли в комнату Анны, она достала виолончель и устроила ее между ног. Небрежным движением откинула юбку и заиграла Лебедя. Улыбнулась: только для тебя. Играла нечисто, не всегда точно брала ноты. Возможно, все силы ее ушли на выступление в музыкальной школе, а может, она просто волновалась. Только для Глеба ведь играла. И ноги ее снова сжимали виолончель, и под отважно откинутой юбкой мерцала полоска трусиков. Ты обнимаешь виолончель, как мужчину, произнес его механический голос. Анна отложила виолончель, встала и, развернувшись к Глебу, села ему на колени: могу обнимать тебя… Ее грудь оказалась у самого Глебова лица. Натянутая ткань вполне отражала ее достоинства, но Анна стянула и футболку. Глеб коснулся ее груди губами. Вдохнул запах ее кожи. В Стране Советов дезодорант тогда не был всеобщим достоянием, но это никому не мешало. Совсем даже наоборот. Вспоминая свой первый любовный опыт, Глеб неизменно ощущал аромат юного женского тела. Говорят, память на запахи – самая прочная. Женщины, с которыми ему приходилось иметь дело впоследствии, запоминались марками дезодорантов, но это не шло ни в какое сравнение с благоуханием плоти Анны Лебедь. В течение нескольких бесконечных минут эта плоть принадлежала ему. Анна сжимала и отпускала его бедра, и, лежа на ее кровати, он чувствовал себя виолончелью. Потом они курили. Пепельница, положенная на живот Глеба, поднималась и опускалась в такт его дыханию. Лежа на Глебовом плече, Анна выдувала дым тонкой струйкой. Глеб смотрел в потолок. О чем ты думаешь, спросила Анна. О смерти. Странно, она потерлась затылком о руку Глеба, странно, что ты думаешь о смерти именно сейчас, – это всё равно что думать о смерти на пляже. Глеб провел пальцем по Аниному носу. Я видел смерть на пляже… Фу, Анна сбросила его руку. Если будем всегда любить друг друга, сказал Глеб, то смерть не страшна. Не страшна, понимаешь? Понимаю. Анна встала и сняла с его живота пепельницу. Я помоюсь? Растянувшись на кровати Анны, он рассматривал оперный театр. Театр занимал всё окно, и оттого казалось, что он продолжает увеличиваться в размерах. Глеб думал о том, что лежа он смотрит на этот театр в первый раз. Не знал, что этот раз был и последним. Но самым грустным оказалось другое. Вместе с видом на театр из его жизни ушла и Анна. После этой страстной встречи он видел ее только однажды – на общем концерте. Глеб подошел спросить, когда они увидятся, но Анна положила ему на губы палец. Она ответила ему одними глазами, и глаза ее выражали просьбу о терпении. По крайней мере, так он это понял. Терпение, в представлении Глеба, измерялось часами, ну, одним-двумя днями, но прошла уже неделя, а Анна в музыкальной школе не появлялась. Не встретив ее на общих занятиях, Глеб уточнил расписание уроков по виолончели, но и на этих уроках ее не было. Наконец Глеб набрался смелости и отправился в ту квартиру, где он так подробно рассмотрел оперный театр (и не только), – там никто не открыл. И тогда он, стесняясь, подошел к преподавательнице виолончели и спросил, что с Анной. А ты не знаешь, удивилась преподавательница. Анины родители были приняты в только что созданный оркестр. Называется Скрипки Москвы. Они скрипачи, спросил зачем-то Глеб. Да, скрипачи. Улыбнулась. Хорошие, если тебя это интересует. Его это не интересовало. Преподавательница двинулась в сторону учительской. Они узнали об этом только сейчас, уточнил, догоняя ее, Глеб. О переезде? Она наморщила лоб. Это было известно еще весной. В первое мгновение ему захотелось броситься на вокзал и уехать в Москву. Он нашел бы Анну через ее родителей. Не так уж, рассуждал он, много оркестров с названием Скрипки Москвы. Но уже через минуту это желание прошло. Стало противно. Зная, что уезжает, позволила себе немного расслабиться, подумалось Глебу. Небольшое такое позволила приключение. Теперь он досадовал на себя за то, что все эти дни думал об Анне, узнавал ее расписание, бегал к ней домой, бегал к ее учительнице. Самым же болезненным было то, что мысленно он называл Анну женой. Делал своим жизненным выбором. То, что начиналось как зов плоти, стало основанием для высокой, ведущей в небеса лестницы, которую он создал в своем воображении. Поначалу ему показалось, что она с грохотом рухнула. Потом же стало ясно, что обрушения не случилось – и грохот только послышался: никакой лестницы на самом деле не было. Глеб вспомнил погибшую Арину – и понял, что она и была его единственной любовью. Как он посмел не остановить ее, идущую на пляж, почему не схватил за руки и не оттащил от воды? Да, это было бы грубо и наверняка вызвало бы удивление, но какое это имело бы значение в сравнении со спасенной жизнью? Не объясняя ничего, он бы покрывал ее лицо поцелуями, и она бы его, конечно, простила. Они бы слились воедино, как он сливался с Анной, а Анны бы не было – по крайней мере такой, какой она вошла в его жизнь. В иные дни Глеб забывал об Арине и не думал ни о ком кроме Анны. Испытывал жгучее желание. Порой просыпался по ночам и явственно, до дрожи, представлял себе тело Анны. Ощущал ее ритмичные движения и покрывался потом. Иногда он был близок к тому, чтобы сбежать в Москву, где его, собственно, никто не ждал. Он не собирался просить Анну о постоянных отношениях (да и как это могло бы осуществиться в их возрасте?), но был готов умолять ее о повторении того, что было: еще об одном разе. Мечтая об этом, он презирал себя, потому что его мечтания порождались исключительно похотью, в них не было ничего из того, о чем он думал после смерти Арины.

28.02.13, Мюнхен

Сквозь глянцевые тропические листья струится дым Несторовой сигареты. Иногда закуриваю и я. Геральдина, хоть и меняет время от времени пепельницы, курения в саду не одобряет. Всем своим горестным видом показывает, что от нее здесь ничего не зависит. О бесконечных русских беседах с переполненными пепельницами рассказывает в свободное время садовнику-баварцу.

Садовник приходит трижды в неделю. Он вежливо выслушивает Геральдину, но курение в саду его не раздражает. Это спокойный, похожий на моржа, усатый человек. Его спокойствие передается растениям, и они всё делают вовремя: цветут, плодоносят или просто вьются вокруг расставленных шестов. Порой Геральдине хочется так же обвиться вокруг него, и об этом в доме знают все, включая гостя.

Нестор спрашивает меня об отношениях Геральдины с садовником. Шепотом отвечаю, что того интересует исключительно флора, не фауна. Мне кажется, бурная тропическая любовь в этом саду маловероятна. Зато сад прекрасен. Степень его ухоженности может сравниться лишь с ухоженностью усов баварца: и в том, и в другом чувствуется одна рука.

– Этим примером ты хочешь сказать, – Нестор подыскивает слова, – что настоящее искусство требует аскезы?

– Кажется, Бальзак однажды высказался в том духе, что ночь, проведенная с женщиной, стоит страницы хорошей прозы. А может, не Бальзак.

Нестор смотрит на меня с сомнением. Ночь, проведенная с женщиной… Вероятно, это никогда не обедняло его прозу. Ну так ведь он и не Бальзак.

После обеда мы с Нестором и Катей отправляемся кататься на велосипедах, благо в Мюнхене это можно делать и в феврале. Нестору дают мою легкую куртку – в своей ему будет жарко. У входа в Английский сад определяю построение: впереди – Нестор и Катя, я – сзади. Сначала едем по заасфальтированной центральной аллее, где встречные велосипедисты мне приветственно машут. Сворачиваем и оказываемся на берегу Изара, мелкой и быстрой речки, берущей начало в Альпах.

– Здесь меньше велосипедистов, – поясняет Нестору Катя, – и спокойнее.

– По-моему, весь Мюнхен – само спокойствие.

Катя кивает.

– Пожалуй. А может, это свойство городов, где много зелени? Зелень успокаивает.

– Катюш, – говорю, – ты слишком любишь обобщения. Тогда спокойнее всего должны быть обитатели джунглей.

Спешившись, мы спускаемся к Изару. В этом месте река преодолевает маленький искусственный порог. Дальше течет в хлопьях пены.

– Но Катя права, – Нестор становится на один из камней у берега. – Когда случился октябрьский переворот? Когда опали листья!

Я собираюсь уточнить, как же тогда быть с 14 июля и его зеленью, но раздумываю. Лишние вопросы только портят красивые теории. Мы смеемся, и я вижу нас в черно-белом, как на старой фотографии. Я часто вижу такие картинки. Нестор на корточках на своем камне – набирает из речки воду и плещет себе в лицо. Вода стекает с подбородка. Так и останется Нестор с мокрым блестящим лицом. Я, прислонившийся к стволу клена. И Катя, главное – Катя, из-за которой всё запомнилось. Ее лицо тоже блестит – от слез. Нос красный. Мне кажется, что это слёзы счастья, что в эту минуту все мы счастливы. А Катя вдруг кричит:

– Как страшна жизнь!

Протянув руки ко мне, на полусогнутых ногах стоя, кричит.

1979

Однажды – это было в феврале – к Глебу подошла учительница Анны Лебедь. Протянула ему листок бумаги и сказала: Анна поздравила меня с Новым годом, вот ее адрес. Можешь ей написать. Учительница не догадывалась, какую бурю она подняла в Глебовой душе. Если бы догадывалась, передала бы письмо не мешкая, не ждала бы полтора месяца. Предлагала ему написать, ха… Конечно же, он поехал. Дома сказал, что едет в деревню к Бджилке. Антонина Павловна знала о существовании Бджилки, но никогда его не видела. Она проводила внука на вокзал, где им, как положено, встретился сам Бджилка. Он спросил у Глеба: ти куди їдеш, – на что Глеб, изображая шутку, ответил: то є таємниця[28] – и поспешил с одноклассником расстаться. Бабушка, не понимая, что только что они попрощались с настоящим Бджилкой, не могла, естественно, догадаться, что ее внук едет к Бджилке вымышленному. А если разобраться, то даже и не к вымышленному, но к волнующей внука виолончелистке Анне Лебедь. Бабушка задумчиво смотрела, как Глеб сел в вагон и состав тронулся. Махала ему рукой, пока электричка не скрылась из виду. Доехав до ближайшей станции, внук вышел и пересел в другую электричку, которая направлялась в город Конотоп. Там можно было сесть на московскую электричку. Путь со многими пересадками был неудобен, зато дешев. Всю дорогу Глеб ехал в мрачном настроении и почти физически ощущал свою нечистоту. Внизу, под деревянным сиденьем, немилосердно жарила электропечь. Глеб быстро вспотел, и липкость его одежды воспринималась им как липкость греха. Особую боль доставляло воспоминание о машущей ему бабушке: эта картинка сопровождала его всю дорогу. Он впервые обманывал ее по-крупному. Выйдя в Конотопе, Глеб зашел в холодное здание вокзала, и влажная одежда стала почти невыносимой. Электричка на Москву отправлялась через два часа. За окном сгустился мрак. Он пытался дремать, но каждый раз, когда сон начинал приближаться, хлопала входная дверь на ржавой пружине. Дверь была перекошена и полностью не закрывалась, оттого в помещении вокзала было так холодно. Наконец Глебу удалось заснуть, и снилась ему перестрелка, выстрелы которой озвучивала хлопавшая дверь. Он чуть было не пропустил свою электричку – проснулся в последний момент. Как только вскочил в тамбур вагона, двери захлопнулись. Устроившись у окна (кроме летящего снега в нем не было видно ничего), он мгновенно заснул. Проснулся от потока холодного воздуха и увидел, что двери в тамбур открыты, а в тамбуре – он вспомнил это только сейчас – было выбито окно. Надежды на то, что кто-то закроет двери, не было: оглядевшись, Глеб понял, что в вагоне остался он один. Положение было безвыходным, он сам должен был заняться дверями. Глеб медленно встал и, качаясь в такт стуку колес, двинулся к заклинившим дверям. Как и следовало ожидать, они не поддавались никаким усилиям – видимо, примерзли к желобам основательно. Глеб присел на скамью у дверей и теперь качался сидя – качался, качался… – уже не у дверей… уже на своем прежнем месте… потому что не вставал… и никуда не ходил… а качаться, конечно, качался. Это был особый ритм, не имевший никакого отношения к Попутной песне, потому что музыка Глинки писалась с мыслью о паровозе (он назывался тогда пароходом) и уж точно не о вагонах с их задумчивым ритмом – точно не о них. Как ни крути, в вагонах нет этого паровозного бодрячества. Окончательно Глеб проснулся уже на Киевском вокзале Москвы. Войдя в здание вокзала, примостился на одной из скамеек зала ожидания. До утра было еще далеко, даже до пуска транспорта далеко. А кроме того, думал Глеб, задремывая, он ведь не поедет к Анне первым метро. Он ведь не станет будить все семейство своим ранним приходом. Да и не нужно ему все семейство – только Анна и нужна. А почему он, собственно, уверен, что родители уйдут, а Анна останется? Скорее, наоборот: ей рано в школу, а музыканты – люди поздние. На минуту с Глеба слетела дрема. Но, посмотрев на часы, он понял, что времени еще остается много, даже для ранней встречи. Он снова стал засыпать, и сквозь сон чувствовал, что заболевает, и успокаивал себя тем, что это ему снится. Проснулся около шести утра совершенно разбитым. Сделал попытку встать. Ноги не гнулись в суставах, скулы ломило. Снова сел. Подумал: а стоит ли в таком состоянии навещать Анну? Может, и не стоит. А может… Он представил себе, как Анна укладывает его в свою постель, дает таблетки, приносит горячее молоко с медом. Понял, что снова заснул, встал одним рывком и посмотрел на часы. Половина седьмого. Если сейчас не выехать, то Анну можно и не встретить. Как добираться до дома Анны, Глеб выяснил еще в Киеве. Вошел в метро и по кольцевой линии доехал до станции Белорусская. Дальше можно было проехать пару остановок на троллейбусе, но он предпочел не ждать и пошел пешком. Началась метель, но ветер, к радости Глеба, дул ему в спину. Собственно, радости-то особой не было, потому что на нее не оставалось сил: идущего наполняла тихая благодарность, что не приходится преодолевать еще и стихию. Наоборот, стихия сама подталкивала его сзади. По Ленинградскому проспекту Глеб дошел до улицы Правды, где проживала столь ценимая им виолончелистка. Когда он получил ее адрес, ему было немного странно, что жизнь Анны протекает теперь на улице с таким неожиданным названием, но он к нему привык еще до отъезда в Москву. Он думал не о газете Правда – о правде как таковой, которая у каждого своя: у Анны, у ее родителей, у него самого… Его правда сейчас состояла в том, что от Анны он больше не хотел ничего, кроме участия и тепла, главным образом душевного. Ну, и молока с медом. Проходя под аркой дома Анны, он представлял себе, как принимает горячую чашку из ее рук. Ее подъезд находился во дворе, и дверь в него была заперта. Во дворе уже начиналась жизнь: по заснеженному газону гулял человек с собакой на поводке, а рядом на сумке сидел парень в спортивной куртке с буквой Д. Спортивное общество Динамо. Глеб не стал звонить – дождался, когда, закончив свои дела, собака направилась домой. Не дал захлопнуться двери, проскользнул за ней и ее хозяином. Поднялся на седьмой этаж. Приблизился к двери квартиры – ничего не слышно. Хотел уже сесть в лифт и спуститься, чтобы ждать Анну во дворе, как щелкнул замок. Глеб едва успел отскочить. С равнодушным видом двинулся по ступенькам вверх, как бы продолжая свой пеший путь. Который между седьмым и восьмым этажами был, конечно, лишен естественности. Глеб шел не оборачиваясь. Обратился в слух. Вышедший(ая) несколько раз нажал на кнопку лифта, но лифт был в пути. Тогда он утомленно поставил что-то на пол. Футляр с виолончелью? Глеб обернулся – да, именно футляр с виолончелью. Анна (это была она) медленно подняла глаза и замерла: ты? В объятия не бросилась, и радости в ее вопросе не было. Я, подтвердил Глеб. Она поднялась на несколько ступенек, но остановилась, не доходя до него две-три. Знаешь, я опаздываю на занятия, – она преодолела еще одну ступеньку и пристально всмотрелась в его лицо, – а что у тебя с глазами: красные, слезятся… В этих словах Глебу почудилась забота. Может быть, даже нежность. Я разболелся в дороге, сказал он почти плаксиво, у меня высокая температура. Глебу очень хотелось ее жалости: если уж не постели и чашки молока, то хотя бы теплого слова. Но он не получил ничего. Анна спустилась к своей виолончели и вызвала лифт. Тебе нужно срочно возвращаться в Киев (интонация любящей, но строгой матери) и там лечиться. Пригласила его в приехавший лифт, держала ногой закрывающиеся двери – не без самоотверженности. Когда они вышли во двор, динамовец отделился от своей сумки и направился к ним. Приблизившись, он поцеловал Анну в губы. Взял у нее из рук виолончель. Глеба он демонстративно не замечал. Здорово, приятель, произнес Глеб с вызовом. Тот посмотрел на Анну, она пожала плечами. Оба не торопясь двинулись в сторону арки. Поправляйся, бросила она Глебу через плечо. Есть, беззвучно ответил он. Провожая глазами их величавое движение, со злорадством отметил, что сумку-то динамовец забыл. В тренировочных брюках, с аккуратно отвернутыми на ботинки шерстяными носками – и забыл. Такого спортивного, может быть, интереснее обхватывать ногами на манер виолончели, чем его, Глеба, но… Он даже не знал, что поставить после этого но. Вроде нечего было. Из арки появился динамовец и трусцой побежал к своей сумке. Вероятно, Анна его где-то там ждала. Он уже было собирался бежать обратно, но увидел улыбку Глеба и притормозил. Глеб стоял, опершись о фонарь, и тень в пол-лица превращала его улыбку в насмешку. Ты чё, примерз тут, поинтересовался динамовец. Глеб старался быть ироничным, но голос его не слушался: привет… кха… твоей бэушной подруге… Глеб хотел добавить что-то еще – короткий удар в лицо уложил его на землю. Теперь он смотрел на нового друга Анны снизу вверх, и тот казался огромным. Динамовец замахнулся на него ногой, но не ударил. Сказал: если еще раз вякнешь про нее, глаза выдавлю. Поставил ногу на Глебово лицо, и в губы лежащего впечатался рисунок подошвы. Исчез со своей сумкой. Глеб медленно встал, подошел к сугробу и набрал свежевыпавшего снега. Потер им губы и нос – уж конечно, в крови. На вокзале мельком глянул на себя в зеркало: помимо кровавых разводов на подбородке, под правым глазом красовался свинцовый синяк. Обратно Глеб тоже ехал двумя электричками. Через двенадцать часов он был дома, и, увидев его, бабушка ахнула. Кое-как ополоснув внуку лицо и руки, она уложила его в постель, в которой он пролежал две с лишним недели. Его свалил тяжелейший грипп.

12.03.13, Мюнхен

Я на приеме у профессора Венца. Профессор – крупнейший специалист в области неврологии. Он просит меня вытянуть обе руки перед собой и внимательно на них смотрит. Просит быстро сжимать и разжимать ладони. Сгибает мне руки в локтях, особенно правую. Встав сзади, берет меня за плечи и тянет на себя. Просит сесть на кушетку, снять обувь и подвигать ступнями. Берет стул и садится напротив. Улыбается. Говорит, словно в продолжение давней беседы:

– Да, господин Яновски, у вас болезнь Паркинсона. Не расстраивайтесь. С этим живут.

Кабинет профессора Венца и сам Венц несколько раз превращаются в негатив и обратно. В моих ушах никаких больше гитар. Соло барабана.

– Мне трудно не расстраиваться, – перехожу вдруг на шепот. – Я музыкант.

Улыбка на лице профессора сменяется минутной грустью.

– Да-да, я знаю… Знаменитый музыкант. Но я вам так скажу: бывают болезни и страшнее, когда уже, простите, не до музыки. А кроме того, даже в несчастье нужно иметь счастье. У вас классический… э-э-э… симметричный паркинсон, мы знаем, чего от него ждать… – Я делаю движение левой рукой, и Венц кивает. – Да, ваша левая пока существенно лучше правой. В течение трех лет она ее, если можно так выразиться, догонит. Вообще же надо понимать, что это не болезнь рук или, там, ног, это болезнь мозга.

На лицо профессора возвращается улыбка. Странным образом она не оскорбляет – скорее, вселяет надежду.

– Вы говорите, что это болезнь мозга… – Не знаю, как выразить свою мысль, не обидев врача. – Но существует ведь магнитно-резонансная томография. Вам она… Я хочу сказать: вы можете поставить диагноз без нее?

Венц доброжелательно кивает. Он привык к тому, что в диагнозе сначала сомневаются. Подсказывают ему, Венцу, как проводить обследование. Это нормальная реакция.

– Я понимаю, что вы имеете в виду. МРТ – да, это то, что мы обязательно сделаем. Но томография… э-э-э… способна лишь уточнить какие-то детали. На диагноз она вряд ли повлияет.

У дверей кабинета меня ждет Катя. Показываю ей жестом: идем, и мы направляемся к выходу в конце коридора. Сбегая по лестнице, я на секунду оборачиваюсь:

– Паркинсон.

Катя глухо охает, сбавляет скорость, останавливается. Нависая над перилами, смотрит на меня, замершего пролетом ниже. Отражаюсь в ее глазах. Мое лицо – светлый размытый овал в полумраке лестницы. В нем нет уже ничего от лица сотен афиш. Только боль и растерянность.

– Глеба, как он мог так просто всё установить – без анализов, без томографии?

– Кать, пошли, ради бога…

Она начинает медленно спускаться.

– Я всё понимаю, он специалист, но есть ведь и здравый смысл, который мне подсказывает…

Я еще раз оборачиваюсь, на этот раз с пальцем на губах. Немецкий акцент Кати увеличивается пятикратно. На улице она бросается ко мне на грудь. На нас смотрят.

– Я что, умираю? Умираю? Что ты устраиваешь?

Ее руки смыкаются вокруг моей шеи. Если будет совсем плохо – она не даст мне уйти на тот свет так просто. Да и речи об этом вроде бы нет. Сказал же Венц, что есть болезни куда страшнее.

– Знаешь, – шепчу ей в ухо, – пойдем куда-нибудь выпьем.

Катя кивает. Спрашивает, не заехать ли по дороге за Барбарой – Барбара тоже ждет результатов визита к врачу. Нет, кручу головой, не сегодня. Барбаре можно просто позвонить. Хочу побыть с тобой наедине.

Мы берем такси и едем в район Карлсплац-Штахус. В городе начинается час пик, машина едет медленно. Я опускаю стекло. В салон автомобиля проникает теплый воздух. Показываю Кате на джип с петербургскими номерами: на задней двери наклеены георгиевская ленточка и надпись «На Берлин!». Катя улыбается.

Находим симпатичный ресторанчик рядом с Мариенплац и садимся на веранде. Официант приносит пледы, хотя это, в общем, лишнее. Заказываем мороженое. Катя – вино, я – коньяк. Официант зажигает на столике свечу, но Катя просит ее убрать. Мне смешно. Глядя на меня, официант сдержанно улыбается. Солнце пробивается сквозь клейкие еще листья каштанов, на скатерти – блики.

Из-за соседнего столика встает женщина и, извинившись, просит у меня автограф. Два служителя выносят на веранду арфу. Не торопясь выходит арфистка – черное платье, голые плечи, боа. Полная. Ее как арфистку это только украшает. По дороге к арфе делает крюк и, подойдя к нашему столику, кланяется. Отвечаю поклоном, окружающие аплодируют. Арфистка садится на стул и начинает играть.

– Мы всё переживем вместе, – Катя кладет свою ладонь поверх моей. – Всё.

Осторожно освобождаюсь от ее ладони.

– Помнишь русский ресторан в Лондоне? Мое сумасшествие. Я тогда не ночевал дома. Я хочу, чтобы ты знала…

– Не продолжай. Я хочу об этом забыть.

Я тоже. Молча целую Катины пальцы.

1979

Глеб выздоравливал медленно. Иногда Антонине Павловне начинало казаться, что он не хочет выздоравливать. На деле же это было не так. Не совсем так. Глебу не хотелось вставать. Он лежал, накрывшись одеялом с головой, оставив лишь маленькую дырочку для носа. После завтрака, который ему подавали в постель, снова зарывался в одеяло и усилием воли нагонял на себя сон. Да, Глеб не хотел вставать, но прежде всего он не хотел просыпаться. Так много и бестолково он не спал еще никогда. Глеб стал путать время суток, а главное – сны. Не досмотренные прежде сны появлялись в новых снах как их составная часть. Сны проваливались один в другой и странно переплетались, напоминая в сплетении своем драконов на оконных занавесках. Эта связь снов с драконами окрепла настолько, что при одном взгляде на занавески откуда-то из-под потолка слетали Глебовы сны. Когда рептилии приходили в движение, один из снов подхватывал больного на руки и баюкал его в такт колебанию занавесок. О том, что Глеб бодрствует, с уверенностью можно было сказать только тогда, когда он ел. Жуя приготовленные Антониной Павловной котлеты на пару, с тоской думал о дне, когда ему придется появиться в обеих школах. Впервые за все годы учебы Глебу не хотелось идти ни в одну из них. Когда спать стало уже невозможно, он обратился к чтению. Оказалось, что книги, правильно подобранные, ограждали от действительности не хуже сна. Начал с Робинзона Крузо, прочитав которого, тут же перечитал еще дважды. Перечитывал, правда, уже с того места, где герой оказывается на острове. От этой книги естественным был переход к Таинственному острову, а далее – к 20 000 лье под водой, которые также были перечитаны. Стараясь ночью заснуть (теперь это удавалось с большим трудом), представлял себя на необитаемом острове. Или плывущим в подводной лодке. Во всех случаях от окружающего мира Глеба отделяла толща воды, и он чувствовал себя относительно спокойно. Но, даже находясь в своем безопасном месте, больной с тоской думал о том, как утром по будням вновь будет слушать висящее на стене радио. Всей душой его ненавидя, Глеб в то же время испытывал к нему жалость: старалось ведь, звучало без умолку. Хрипело ли старым большевиком, пищало ли юным пионером – делало что могло, чтобы помочь ребенку проснуться, и встать-таки, и начать собираться в школу. Особенным воздействием обладали детские хоры и звонкие, как алюминиевая посуда, голоса их солистов: выслушав одну-две хоровые песни, снова заснуть было уже невозможно. Выходные Глеб, еще толком не проснувшись, узнавал по молчанию радиоточки, и это были дни тихого счастья. Болезнь стала для Глеба своего рода выходными. Которые в конце концов закончились. И вновь заработало радио, и взялись за старое большевики, пионеры и хористы, плюс, конечно, физзарядка под фортепиано, изнурительные народные песни на всех языках народов СССР, плюс еще кое-что, но главное – эти самые песни, исполнявшиеся опять-таки хорами, от которых Глеба натурально тошнило. Спустя годы, после триумфального выступления с народными песнями, Глеба попросили поделиться секретами мастерства. Спросили, что нужно делать для того, чтобы так тонко понимать, а главное, исполнять эту музыку. Необходимо, ответил, подумав, Глеб, год за годом слушать ее рано утром, перед школой. Желательно по радио и в хоровом исполнении. Секрет мастерства состоял, по Глебу, в том, что сила ненависти к радиоисполнению рождала беспримерное желание сыграть это наконец по-другому. Сказанное не означает, что будущий виртуоз с детства не любил хорового пения. Слушая как-то один из хоров на концерте, мальчик был удивлен: хор звучал очень и очень неплохо. Пропущенный же через радиоточку в семь пятнадцать утра, вокальный коллектив повергал в глубочайшую депрессию. Впрочем, при подобной постановке вопроса депрессия, и в самом деле охватившая Глеба, всецело списывалась бы на хоровое пение по утрам, а это было бы несправедливо. Причина развинченного состояния Глеба лежала гораздо глубже. Его не оставляло воспоминание о трагедии на пляже, так что можно было бы подумать, что причина – в утонувшей Арине. А, может быть, и в неутонувшей Анне. Это было близко к истине, но не было еще самой истиной. Произошедшее летом открыло для Глеба смерть. Нет, не то… Смерть как то, что с кем-то другим происходит, была открыта им давно, еще на похоронах Евдокии. Смерть как личная неудача умершего. После гибели Арины он заподозрил, что смерть касается и его. Чем больше он об этом думал, тем больше в этом убеждался. Хуже того: Глеб осознал, что смерть не просто прекращала прекрасную жизнь: она делала бессмысленным уже прожитое и достигнутое. Бес-смыс-лен-ным: целых три с, плюс к тому два е, два ы, два н и два м – даже такое богатое слово в конечном счете уходило в небытие. Исчезало за отсутствием произносящего, открывало перед Глебом бездонную пропасть и лишало радости жизни. Это открытие долгое время не давало ему выздороветь. Да и выздоровел ли он? Антонине Павловне, прекрасно знавшей внука, нынешнее его бодрствование казалось формой сна. Боясь вызвать у него раздражение, бабушка не расспрашивала его ни о чем, хотя видела, что он потерял интерес к учебе и даже к музыке. Вставал по утрам с трудом, жаловался на недомогание и говорил, что не может идти на занятия. Сердобольная Антонина Павловна оставляла внука дома, и он тут же засыпал. Проснувшись после полудня, читал или шел на улицу. Когда снег в основном сошел, стал ездить на велосипеде. На следующий день предъявлял классной руководительнице записку от бабушки, в которой объяснялись причины его отсутствия. Классная качала головой, но записки долгое время принимала. Когда же частота их появления превысила разумные пределы, она вызвала Антонину Павловну в школу. Проходя мимо застекленных дверей учительской, Глеб видел, как классная руководительница беседовала с его бабушкой. Перечисляя, очевидно, Глебовы проступки, учительница загибала пальцы, а бабушка стояла перед ней, опустив голову, – двоечница двоечницей. Глеб почувствовал, как откуда-то из груди стало подниматься бешенство, как разливалось по лицу красной краской. С одной стороны, беспомощная и жалкая фигура бабушки, с другой – эти картинно загибаемые пальцы. Глеб ворвался в учительскую и, схватив руку с загнутыми пальцами, принялся с силой их разгибать. Но не тут-то было: кулак педработника оказался железным. Женщина и сама не могла бы объяснить, зачем так крепко его сжимала. Возможно, ей казалось, что каждый разогнутый палец перестал бы засчитываться как аргумент, а может статься, это был чистый рефлекс. Как бы то ни было, ни один из побелевших пальцев разогнут не был. Через несколько мгновений пришедшая в себя Антонина Павловна уже колотила внука по спине. Не говоря ни слова, Глеб выбежал из учительской, съехал по перилам на первый этаж и пулей вылетел из школы. В конце квартала остановился: идти было некуда. Подумав, направился домой. Бабушки еще не было. Чтобы не встретиться с ней, Глеб вывел во двор велосипед через черный ход. Проехал, стоя на педали, спешился и, поднявшись (велосипед в руках) по зыбкой лестнице, оказался в соседнем дворе. Красиво, через ласточку, оседлал велосипед, выехал на улицу Пирогова. Вспомнив, что Пирогов лежит где-то забальзамированный – кажется, в Виннице, – позавидовал ему. Звякнуло заднее крыло, велосипед съехал с тротуара на проезжую часть. Глеб ощутил ритм движения, и стало легче. От движения всегда легче. Посреди отчаяния, которое обступало его со всех сторон, велосипедная поездка оказалась маленьким и совершенно неожиданным счастьем. Ничего вроде бы особенного в этой поездке не было, но Глебу она запомнилась. Может быть, оттого, что не дала утонуть в той пучине, которая его уже засасывала. Руки стыли на руле, он надел перчатки. И все-таки ветер был уже весенним, не по температуре – по запаху. Сзади ему посигналил троллейбус, протяжно и зло. Глеб прижался к бровке, но троллейбус проехал впритирку к нему. Очевидно, пугал… Откуда эта ненависть? Глеб подумал, что погибнуть сейчас под колесами троллейбуса было бы в каком-то смысле выходом. Для него. А для бабушки? Что будет с ее жизнью? Что будет с жизнью матери и их поездкой в Брисбен? Она ведь не сможет уехать, оставив здесь могилу сына. Или (еще печальнее): в Брисбен мать привозит цинковый гроб, который предает земле на городском кладбище. Навещая его могилу каждый день, испытывает невыносимую боль оттого, что в городе всеобщего счастья ее сын оказался лишь посмертно. Но к этой могиле приходят и коренные брисбенцы. Постепенно там образуется мемориал, посвященный тем, кто так и не нашел своего счастья. Глеб почувствовал, как из угла глаза выкатилась слеза и застыла на веке. Теплая. Дрожала, как прыгун в воду – на самом краешке вышки. Помедлив, бесстрашно бросилась вниз, разбилась об асфальт. В тот день он пересек город с востока на запад, переехал на левый берег Днепра и некоторое время сидел на месте гибели Арины. Весенний пляж был совершенно пустым. Место выглядело еще более безнадежным, чем позапрошлым летом. Домой Глеб приехал глубокой ночью, и бабушка ему ничего не сказала. Обняла. Разогрела ужин – любимую мальчиком жареную картошку. Она была счастлива, поскольку боялась, что больше не увидит внука, и он это знал. С того дня в школу он ходил без пропусков, но это были странные посещения. Большого интереса не проявлял ни к одному предмету, кроме, пожалуй, биологии. Впрочем, и этот интерес был довольно необычным. Глеба интересовало время разложения разного рода организмов: людей, птиц, ящериц, улиток. Учительница, не обладавшая полнотой информации, безуспешно добивалась от мальчика, зачем учащемуся такие сведения. Положив ему руку на шею, она наклонялась к Глебу на манер исповедующего священника, а он в это время думал о том, что ее пухлые щеки падут, должно быть, первой жертвой разложения. Они ведь не выдержат и недели. В те дни, когда посещение Глебом уроков постепенно стало налаживаться, пришло известие из музыкальной школы: воспользовавшись тем, что Глеб пропускал занятия, директор его отчислил. Вера Михайловна, помнившая, как Глеб надерзил директору, сочла исключение из школы расправой. Вечером она пришла к Глебу домой и объявила, что завтра утром хотела бы вместе с бабушкой отправиться к директору и просить о восстановлении Глеба. Вера Михайловна считала, что директор, в сущности, человек отходчивый, что в школе недобор учащихся, так что, если извиниться… Не нужно, остановил ее Глеб. Что – не нужно, переспросила учительница, извиняться? Глеба разом покинули все слова. Восстанавливаться… Мне это не нужно. Вера Михайловна с удивлением посмотрела на Глеба и медленно, почти по слогам, произнесла: почему тебе не нужно восстанавливаться? Мальчик втянул голову в плечи. Потому что я умру. Наступило молчание. Очень тихо продолжало работать радио – было странно, что и оно не замолчало. Вера Михайловна развела руками. Но ведь мы тоже умрем – и я, и твоя бабушка (Антонина Павловна кивнула), и, говоря между нами, даже директор школы. И ничего, дел не отменяем. Глеб упорно смотрел в темную точку на обоях. Сказал: зачем же нужны дела, если все умрут? Бабушка за его спиной сделала учительнице успокоительный жест. Та показала глазами, что поняла. Погладив Глеба по плечу, с преувеличенной осторожностью, на цыпочках, вышла из комнаты. Была уверена, что Глеб с бабушкой придут на следующий день к директору. Но они не пришли – ни через день, ни позже. Глеб музыкальную школу бросил.

20.03.13, Мюнхен

Утро, звонок в дверь. Геральдина идет открывать. Очевидно, она сталкивается с кем-то неожиданным или даже нежелательным, потому что в течение пары минут идут тихие переговоры. В конце концов пришедший теряет терпение. Он входит в дом и под протестующие возгласы Геральдины поднимается в столовую.

В дверях – моя лондонская знакомая Ганна. Вид у нее походный: за плечами – большой рюкзак, закатанные почти до колен джинсы, кроссовки. Вышиванка. Могла бы сочетаться и с джинсами, и с кроссовками, но у Ганны не сочетается.

– Я вагiтна, – говорит Ганна.

– Что значит вагитна? – переспрашивает Катя, хотя значение слова ей, кажется, уже понятно.

Стоящая в дверях Геральдина наблюдает, как сквозняк шевелит распущенные волосы Ганны. Они распространяются по всему пространству комнаты – а солнце их подсвечивает. И вышиванку подсвечивает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад