— Значит, я могу рассчитывать на ваше гостеприимство, пусть даже против воли, не так ли? — И улыбнувшись то ли поощрительно, то ли насмешливо, она сжала почти у плеча руку Васко в тот момент, когда он поднес ей огонь. Конечно, мне надо было вести себя осторожней, чтобы вы не заметили, как я стою у двери, застыв в восхищении, но я никогда не отличалась благоразумием. А потому заслуживаю наказания за свое безрассудство.
— Наказания?
— Я не увижу продолжения вашей работы. Наслаждение было мимолетным… Теперь я понимаю, что час может показаться мгновением. Прежде всего, разумеется, вам, но и тем, кто находится рядом, тоже. — Она выдохнула дым. Знаете, в ваших движениях, когда вы лепите, ощущаешь — как бы это сказать? сердце, кровеносные сосуды и что-то еще. Вы не скульптуру создаете, вы творите любовь. Этими самыми руками. Бережными и грубыми. А не является ли грубость экзальтированным проявлением нежности? Я чувствовала, что вы причиняете глине боль и в то же время ласкаете ее, что вы ею обладаете.
— Надо будет на досуге поразмыслить над вашими наблюдениями.
— О, не стоит труда! Продолжайте быть тем, кто вы есть, не думая о том, кто вы. Не то можно все испортить.
— Вполне. И виноваты будете вы.
— Каюсь. Боже мой, я согласна нести любое покаяние. Лишь бы эти руки не ведали, что творят. Кстати, не подойду ли я вам как натурщица?
— Это тоже будет покаянием?
— Нет, наградой за покаяние.
Шум в бассейне усилился. Васко выглянул из-за акации: какой-то парень нырнул в воду прямо в одежде и забыл снять очки, которые теперь все помогали ему искать. Юноши и девушки погружались в мутную от полусгнивших листьев воду и выплывали на поверхность, чтобы глотнуть воздуха, ни на минуту не прекращая болтовни. Васко заметил, что Алберто не принимает участия в общем веселье. Он сидел на покрашенной в белый цвет железной скамейке, напоминающей о декорациях к фильмам Феллини или о зимних садах в фильме "Неожиданно, прошлым летом"[12], которую поставила Сара, неравнодушная к вычурным псевдоромантическим безделушкам, — сидел с тем же отрешенным видом и блуждающим взглядом, закусив губу, как и в тот вечер, когда обратился к Васко после того, как… За несколько дней до этого Алберто позвонил Васко и сказал, что им надо срочно поговорить, и разговор начался с пожатия потной руки, которой Васко коснулся с отвращением, как теплого и жирного моллюска, пожатия потной руки и настороженного взгляда — Алберто избегал лобовой атаки, но оттого не был настроен менее решительно.
— Это правда, что вы на днях уезжаете на Север? И ваша жена с вами?
Руки Алберто снова вспотели, и он полез в карман за носовым платком.
— Еду, а что?
— С женой?
— Вероятно, но почему ты об этом спрашиваешь?
— Я хотел попросить, чтобы вы предоставили мне на несколько дней ваш дом. Кое-кто нуждается в надежном убежище. Всего на несколько дней.
В глазах его уже не было ни смущения, ни робости. Он смотрел на Васко спокойным и ясным взглядом. Теперь смутился Васко. Если бы он мог предвидеть подобное, ничего не стоило бы солгать, что Мария Кристина остается в Лиссабоне и не следует впутывать ее в историю. Это понимал и Алберто, иначе он не стал бы о ней спрашивать. Было поздно прибегать к этой отговорке.
— Как ты сказал, убежище? Лучше бы тебе не вмешиваться в такие дела.
Глаза Алберто оставались спокойными, только зрачки на мгновение сузились. Васко почему-то решил сострить:
— Разве ты не вышел из возраста, когда играют в полицейских и воров?..
Алберто не ответил. Запустив пальцы в свои курчавые волосы, он приминал ботинками гравий.
И в следующее воскресенье Васко встретил его в оазисе Малафайи, в двух шагах от бассейна, он опять сидел на романтической скамейке Сары. В той же позе, закусив губу.
— Ну как, удалось найти кого-нибудь, кто спрятал бы твоего друга?
Глупо задавать вопрос, который обнаруживает ваш интерес к происходящему.
— Удалось.
— Надежный человек?
Еще глупее — продолжать расспрашивать. Или он хочет, чтобы парень окончательно убедился в его трусости?
— Не беспокойтесь.
Ответы были резкие, как удар бича. И у Васко вдруг возникло подозрение, что друга, якобы нуждающегося в убежище, не существует. Это была проверка, чтобы испытать его мужество, его верность (верность чему, Алберто?), чтобы сопоставить образ, который юноша создал в своем воображении, с реальным человеком. И Васко, как ребенок, попал в ловушку, расставленную не знающим жизни молокососом.
Все это ожило внезапно в его памяти. Каждый жест, каждое слово. Точно сверкнула молния и озарила все вокруг беспощадным светом.
— Вы не слушаете меня, рассеянный господин художник? Я выразила желание стать вашей натурщицей…
Ах, это Жасинта. Жасинта, а не Алберто. Студия Малафайи, а не тюрьма с тремя дорогами для побега.
— Слушаю.
— Не похоже… Ну посмотрите на меня внимательнее. Подойду?
Все ожило в памяти. Они почти достигли вершины холма. Деревья остались позади, в сумерках догорал закат. Чтобы окончательно стемнело, не хватало лишь внезапно падающей бескрайней пелены, а главное, черных галок на вершинах гор. Без галок нет настоящих сумерек, Алберто. Я рассказал тебе о Полли. Но не о себе.
— И все же, слушаете вы меня или нет?
Лицо Жасинты вдруг побледнело, исказилось, и она поцеловала Васко. Сначала мимолетно, несмело, затем — и выражение ее лица снова изменилось бурно, требовательно, словно не желала останавливаться на полдороге. Он услышал хриплый возглас, который потом будет повторяться тысячи раз, как навязчивый бред сумасшедшего:
— Поцелуй меня, дорогой, поцелуй меня!
Он резко отстранил ее:
— Вы усложнили обстановку.
— Значит… вы боитесь взять меня в натурщицы?
Раздался треск сосновых веток. Васко был уверен, что это Мария Кристина. Едва переведя дыхание, боясь упустить оставшиеся ему секунды, он сдавленным, чужим голосом спросил:
— Когда?
Закушенная губа. Угасающий день. Исступление морских волн. К кому он обращался, к Жасинте или к Алберто?
— Если хотите, хоть завтра.
VII
Многое с тех пор изменилось.
Не всегда их встречи происходили в аккуратно прибранной комнате Барбары с кружевными салфетками, картинами, коврами и коллекцией уродливых безделушек, которые хотелось выбросить за окно. Но кто посмел бы сказать об этом Барбаре, так гордящейся своим гнездышком, уверенной, что ее гости чувствуют себя как дома?
— Скажи честно, Васко, тебе принести чего-нибудь выпить? Даже виски не желаешь? Надо бы устроить маленький бар для друзей. Хочешь коньяку?
А в зимние вечера, когда гулял ветер, от которого эоловой арфой звенела проволока на балконе:
— Ты не возражаешь, если я поставлю в комнату калорифер? Не могу же я допустить, чтобы такой человек, как ты, озяб. Иногда я даже спрашиваю себя, неужели это тот самый Васко Роша…
Он прерывал свою гостеприимную хозяйку:
— Все в порядке. Не беспокойся.
Однако заботливость Барбары трогала его до глубины души. Как и ее инстинкт пчелиной матки, стремление к семейному очагу, где не хватало мужа, детей, друзей дома, которым она могла бы доказать свою преданность. Ответ Васко повергал ее в уныние.
— Иди ты к дьяволу! Никогда ничего тебе от меня не нужно.
Не всегда их встречи происходили здесь. Сначала услужливый Азередо ("Я уже догадался, мой милый, у тебя затруднения"), знающий все грязные тайны города (однажды в некоем баре с низенькими овальными столиками, где в лиловой полутьме, взявшись за руки, сидели пары, двое поднялись, нежно глядя в глаза друг другу, не замечая ничего вокруг, и Азередо восторженно воскликнул: "Они прелестны, правда?"), нашел им комнатушку в рабочем квартале; вместо прямых асфальтированных проспектов с зелеными бульварами посредине короткие улочки, неожиданно упирающиеся в лестницы или дворы с кучами мусора и отбросов, кричат уличные торговцы, окна заставлены цветочными горшками, как флаги, развевается белье, с которого капает на прохожих, не обращающих на это внимание; вот там-то в самом деле требовался калорифер и многое другое, потому что в комнате была лишь железная кровать, коврик с поредевшей бахромой, странное сооружение, вероятно претендовавшее называться туалетным столиком, стул и в отгороженном ситцевой занавеской углу пародия на ванную комнату. У женщины, отворившей им дверь, было ласковое выражение лица, будто она собиралась совершить доброе дело, но при виде изысканной дамы, от которой веяло самоуверенностью и властностью и которая даже без куньего манто выглядела бы настоящей аристократкой, женщина растерялась, ей стало стыдно за себя, за свою бедность, за скудную плебейскую обстановку. И в следующий раз сооружение, претендовавшее называться туалетным столиком, украсилось монументальным кувшином, хвастливо выставляющим круглые бока с видом Неаполитанского залива, а кровать — желтым шелковым покрывалом. Там, где облупилась штукатурка, красовался теперь пестрый календарь, остановивший время на декабре прошлого года, хотя и сто лет назад девушки на календаре могли так же гулять по лесу, подметая юбками осеннее золото. Жасинта не обратила внимания на такую метаморфозу; это он, выходя из комнаты, расправил сбившееся покрывало.
В том, что они решили изменить место встреч, виновата была, однако, не скудость обстановки, почти оскорбительная для их чувств. Для Васко было невыносимо едва ли не каждый раз сталкиваться на лестнице (темной, крутой, даже без слухового окна) с сыном хозяйки. Худенький подросток морщил нос, поправляя очки, и при виде таинственного посетителя (вероятно, не единственного) прижимался к перилам, молча и пристально смотрел на Васко, а потом мчался наверх, перепрыгивая через две ступеньки, и барабанил в дверь кулаками: "Открой, мама! Открой, мама!" — словно, не помня себя от горя, торопился сообщить о несчастье. Они долго пререкались, паренек ворчал, хныкал и унимался лишь, когда мать, решившая оплатить его отсутствие или его нейтралитет, опускала ему в карман монетку. "Это никуда не годится", бормотал он, уже спускаясь по лестнице и нащупывая монетку среди мотков бечевки и фотографий футболистов. Что думал мальчишка о тайных любовниках, людях из другого мира, которые располагались у них как дома, не обменявшись с матерью и двумя словами? Догадывался ли он, что происходит в этой заново обставленной комнате, пахнущей мылом и одеколоном, куда перенесли кувшин из столовой? Наверное. Как, должно быть, смущала его воображение дама, что приезжала на фырчащем такси и с видимым беспокойством просила остановиться поближе к двери! Не задумываясь особенно, он твердо знал одно: мужчина и женщина его враги. Он сидел на краю тротуара, почти у самого перекрестка, раскалывая и кроша булыжником другой камень, и поджидал, когда они выйдут; завидев их, паренек поднимался, делал вид, будто идет в том же направлении, что и они, отставал, разглядывая их со спины, и наконец кидал зажатый в руке обломок обо что-нибудь твердое — о стену, панель, чтобы напугать пришельцев, таким образом он брал реванш. И отправлялся домой удовлетворенный.
— Парень действует мне на нервы, а тебе?
Жасинту ничуть не задевало поведение глупого мальчишки. Напротив, скорее забавляло, как он оттопыривает верхнюю губу, точно кролик, строящий людям гримасы. Но раз уж Васко так чувствителен к пустякам и не умеет находить в них развлечение ("Ох уж эти мне другие! Даже дети! Почему ты придаешь такое значение мнению других? Почему у тебя такой вид, будто ты готов просить прощенья за свои поступки или опасаешься, как бы прохожие не догадались, что у тебя на уме?"), раз Васко тревожится из-за каждой мелочи, у нее есть подруга, женщина без предрассудков, она не бросит их на произвол судьбы… Подруга эта ("Вот увидишь, она просто очаровательна, держится свободно и догадливая, понимаешь?", — однако Жасинта не сочла нужным ответить на его коварный вопрос: "Где же ты с ней познакомилась?") живет в приличном месте, где любопытные старухи, уже сами ни на что не годные, не подкарауливают за занавесками, чтобы кого-нибудь застукать. Этой подругой оказалась Барбара. Тем не менее Васко, который всегда в решительную минуту оглядывался назад, еще колебался. Смешно сказать: он привязался к хозяйке, ласковой и кроткой, угадывая за ее сдержанностью доверчивую и отзывчивую душу. Она казалась безответной и такой хрупкой на вид и все же считала своим долгом опекать их. Как-то она сказала Васко:
— Мне хотелось сделать вам сюрприз. Я заказала сласти, но их не успели принести. Вы уж извините.
— Зачем это?! Стоило беспокоиться…
— Мне было бы приятно.
Васко помнил и другое: люстру на потолке, плакучую иву со стеклянными подвесками, зелеными и голубыми, — три месяца, что они снимали комнату, не могли бы оплатить ее стоимость, — плащ, который хозяйка одолжила Жасинте, когда пошел проливной дождь, полный почтительного обожания взгляд, каким она его разглядывала на плечах у этой дамы, и как она пыталась оправдать свои приступы меланхолии:
— Что-то мне сегодня неможется. Я была у врача, он дал мне таблетки, такие малюсенькие. Одни от тоски, другие жаропонижающие. Иногда жизнь давит, как свинец. И мы не выдерживаем ее тяжести.
Васко это знал. Для большинства из тех, кто принадлежал к незнакомому Жасинте миру, жизнь была именно такой.
Одним словом, он привязался к хозяйке. Он привыкал к людям и к вещам. Врастал корнями и, если эти корни обрубали, чувствовал пустоту. Однако отступить он уже не мог. Не из-за противного мальчишки, подкарауливавшего их на углу с орудием своей затаенной ненависти, но, главное, потому, что хотел скрыть от Жасинты свою нерешительность, продолжая, как в первые дни, разыгрывать перед ней сурового и непреклонного мужчину, возвышенную натуру, которой не страшны мелочи повседневной жизни и постоянные удары судьбы, оставляющие следы лишь на поверхности. Или что он тешится этой иллюзией.
Подругой оказалась Барбара. Когда они подходили к ее дому, Жасинта внезапно остановила Васко: "Здесь мы расстанемся. Я пойду вперед. Ты ведь знаешь, что ее квартира на пятом этаже". Может быть, он не понял Жасинту, может быть, он и в самом деле позволил по рассеянности в дверь на четвертом этаже, может быть, эта квартира и правда пустовала и хихиканье доносилось с другого конца коридора, только Васко никогда во все это не верил. За близость с Жасинтой ему приходилось расплачиваться сомнением. В любых обстоятельствах. День за днем. После того как он безуспешно звонил у дверей и ему отвечала напряженная тишина, похожая на затаенное дыхание, после того как он вышел на улицу и посмотрел снизу на закрытые наглухо окна пятого этажа, где его обещала ждать Жасинта, безмолвного пятого этажа, если не считать приглушенных смешков, которые могли доноситься и из другого места. Васко уселся в кафе у окна, защищавшего от пронизывающего ветра (ребенок спросил: "Где же солнце, дедушка?" — "Оно спряталось, ему холодно"), у окна с неровным стеклом (мимо проезжал на мотоцикле парень в свитере с высоким воротом, в грязных узких джинсах, с воинственным и в то же время безразличным взглядом, он заколебался, стоит ли останавливаться, потом слез с мотоцикла, вызывающе громко придвинул стул, будто ждал, что кто-то будет этот стул у него вырывать, и готовый наскандалить, все с той же наглой миной раскрыл принесенный с собой журнал, стал листать его, презрительно и равнодушно, но вдруг попался на крючок и, скрестив ноги, с напряженным интересом, уже не в силах отпустить приманку, принялся читать статью, название которой Васко легко разглядел со своего столика: "Матра[13] — новая звезда формулы I"); Васко уселся у окна, заняв стратегически выгодную позицию, откуда мог незаметно обозревать местность, и решил наблюдать за домом, пока оттуда не выйдет Жасинта. Жасинта или дьявол в ее обличье. Он должен узнать, почему никто ему не открыл. Хотя согласиться с тем, как ему, наверное, объяснят смешки и молчание, означало согласиться с абсурдом. В кафе вошли иностранцы, чтобы купить почтовые открытки с видами, выставленные в витрине табачного киоска, официантка изо всех сил старалась с ними объясниться, ребенок, спросивший, куда исчезло солнце, зачарованно глядел на них, девушка из кассы поделилась своими догадками с посетителями: "Наверное, это северяне", и тут же веско и поучительно добавила: "Они говорят больше по-немецки, чем на других языках". Жасинта или дьявол в ее обличье. Блондинку из компании северян — в кроваво-красных чулках, отчего казалось, будто с ног содрана кожа, — привлекла буфетная стойка, ее бледно-голубые глаза, не отрываясь, смотрели на бутылки, и длинный, чуть искривленный на конце палец указывал то на одну, то на другую, растерявшийся буфетчик никак не мог угадать, что она выбрала ("А вдруг она хочет купить все".), пока один рабочий не рискнул подсказать: "Дайте ей "Сандимэн", и блондинка кивнула с улыбкой, вероятно, боясь новой путаницы: "Сандимэн… Сандимэн", а рабочий обрадовался своей догадливости. "Вот я какой дошлый, иностранцев понимаю с полуслова". Жасинта или дьявол в ее обличье. Но подкарауливая ее, он упустил из виду, что можно вызвать такси: оно внезапно остановилось перед домом, просигналило и, не успел Васко пересечь улицу, умчалось с двумя дамами. Одной из них была Жасинта. Должно быть, обе поджидали такси в вестибюле.
Потом Жасинта позвонила ему: "Что с тобой стряслось? Я постарела, пока ждала тебя, а ты куда-то исчез. Что это еще за фокусы?" Горячась, он рассказал ей со всеми подробностями, как без конца нажимал на звонок, как недоумевал, сердился, как следил за домом из кафе. "Ты недотепа, Васко. Конечно, ты ошибся этажом". Она поощряла его к новым откровениям, а в голосе звучала скрытая насмешка, торжествующее злорадство. Лишь когда он излил свой гнев, у него вдруг мелькнуло подозрение: Жасинта пошла вперед, чтобы договориться с Барбарой об этой глупой проделке. Бесцельной, как и другие проявления ее злости. Он не ошибся этажом.
Опоздания, ложь, нелепые капризы повторялись изо дня в день, впрочем в тщательно отмеренных дозах, — Жасинта знала, до какого предела можно ущемлять его самолюбие ("Дай-то бог, чтобы меня не очень мутило". — "Мутило? Почему?" — "Я отправляюсь путешествовать. На пароходе. В Луанду". Разумеется, Жасинта никуда не собиралась, просто сболтнула первое, что пришло ей в голову, и какое-то мгновение, должно быть, сама верила в свою ложь). Но и самая нелепая ложь казалась ей недостаточной. Почему? Чего добивалась Жасинта? Чтобы Васко постоянно жил в атмосфере неуверенности, даже язвительных насмешек. Страсть достигалась любыми способами. Ярость, удивление, ненависть — все подходило, все должно было разжигать любовный пыл, не давая ему остыть. Тем не менее первое время он не замечал в непостоянстве Жасинты ни умышленного притворства, ни расчета. Считал, что такая уж она есть, что притворство стало ее второй натурой, житейским кодексом. Они узнавали друг друга с изумлением и радостью, в бурном порыве, и это защищало их от пустоты, возникавшей после того, как чувственность была удовлетворена. А когда оба ощущали угрозу этой пустоты, прибегали ко лжи, которую готовы были принять за истину. В них пробуждалось то, что до сих пор было подавлено, изуродовано. Подавал пример Васко; из них двоих он больше нуждался в иллюзиях: он пытался смягчить чрезмерную горячность Жасинты, чуть касаясь губами ее глаз, щек, ушей, осторожно гладя ее лицо сильными пальцами, ласково повторяя "любимая", хотя и относилось это к другой, может быть, к Марии Кристине, может быть, к забытой или никогда не встреченной женщине, для которой он сберег нежность, и, сколько бы он ни растрачивал эту нежность, она становилась только чище.
— Ты знаешь, что такое любовь, Жасинта?
— У тебя есть рецепт?
— Не говори так, прошу тебя! Любовь — это когда мужчина и женщина смотрят друг на друга прозрачным и умиротворенным взглядом. Светлым взглядом, в котором не таится ничего дурного. Ни желчи, ни обвинений, ни расспросов. Вот что такое любовь, и еще молчание, которое не нуждается в словах и которое не похоже на молчание.
Говорил ли он это Марии Кристине? Нет, но хотел сказать сотни раз. И если теперь он поверял свои мысли Жасинте, то лишь потому, что никогда не говорил об этом с Марией Кристиной, хотя ощущал настоятельную необходимость повторять ей это каждый день. Какой замок запечатывал его уста? И отчего эти слова показались бы вдруг смешными, если бы их услышала Мария Кристина?
Первые дни их знакомства. Бесконечные часы в мастерской. Сидя на невысоком кожаном табурете, Жасинта благоговейно наблюдает за его работой и, словно драматическая актриса, пытается правдиво сыграть роль героини из мира, к которому она не принадлежит.
— Я отдала бы полжизни — а заметь, я люблю жизнь, — чтобы обладать крупицей твоего таланта. Даже если цена окажется слишком высокой.
— Она выше, чем ты думаешь.
— Но и цена за бесталанность, за то, что ничего не остается от уходящих в небытие дней, тоже выше, чем ты думаешь.
Часы в укромном кафе, за уединенным столиком, когда их руки соприкасались, обещая нежность, когда она только слушала его ("Я все помню, о чем ты говоришь; ни с кем у меня никогда еще так не было"), слушала в упоении, спокойная, примиренная с собой, даже со своими внезапными порывами ("Знаешь, Васко, я предпочла бы, чтобы моя сестра не была на меня похожа. Для ее же блага"), не вызывая больше в нем ощущения бури, которая все сметает на своем пути, оставляя позади себя хаос и разрушение.
Часы в комнате, которую хозяйка пыталась украсить монументальным кувшином и люстрой со стеклянными подвесками и в которой Жасинта поделилась с ним своими ребяческими опасениями:
— У меня толстые ноги, ты не находишь, что я похожа на деревенскую девушку?
— Конечно, нет. Но даже если бы они были толстыми, меня бы это не смутило. Я неравнодушен к деревенским девушкам…
— Обманщик. Ты так говоришь, чтобы я поверила…
Васко вопросительно поднял брови, боясь задать рискованный вопрос.
— …поверила, что всегда буду тебе нравиться.
Рискованный потому, что всякий намек на завтрашний день неминуемо наталкивался на Марию Кристину.
— Когда женщина нравится по-настоящему, — сказал он, — не имеет значения форма ее носа, красивые или нет у нее ноги, тогда любовь не зависит от лишней морщинки. Женщина нравится потому, что это она, а не другая.
К кому он обращался? О ком думал, произнося эти слова? О Жасинте или о Марии Кристине? И какая из них ответила:
— Ты хочешь сказать, что я тебе действительно нравлюсь?
Жасинта бросила в пепельницу еще горящую сигарету, дым от нее полз по комнате, и казалось, будто рядом с пепельницей притаился заклинатель змей.
— Я уже не та, что была прежде. Если бы мы познакомились несколько лет назад…
К чему она говорит это? Васко почувствовал в ее словах мольбу о нежности и положил свою руку на дрожащее запястье Жасинты; от солнечного луча заискрились стеклышки на люстре, и Жасинта глубоко вздохнула.
— Как-то я посмотрела на себя в зеркало, и… впрочем, ты, наверное, и сам догадался… Зеркало сказало мне то, о чем ты сейчас думаешь: что я постарела, что не стоит обольщаться. Иногда случается, что мы вдруг посмотрим в лицо правде, и тогда обманы, которыми мы себя тешили, рассеиваются. Разумеется, мы продолжаем лгать, но теперь уже только другим, ведь они более доверчивы и не так безжалостны к нам. Меня немного утешило приглашение принять участие в благотворительном празднике. В какой-то степени это будет осуществлением мечты моей юности стать модельершей, манекенщицей, актрисой, кем-нибудь в этом роде. Пусть на один только час. А он не позволил.
— И ты ему подчинилась? Ты, которая…
— Он воспротивился так решительно, что я не осмелилась противоречить. Ты его плохо знаешь.
Последняя фраза Жасинты болезненно отозвалась в нем. Она прозвучала почти угрожающе. Муж Жасинты возражал, чтобы жена принимала участие в благотворительном базаре, но мирился с тем, что она имеет любовников. И вероятно, будет мириться с этим впредь. Что это за люди, что такое Жасинта? Он разглядывал теперь ее поблекшее, немного встревоженное лицо. Она подрисовывала брови, утолщая их посредине, отчего они делались похожими на очень черные знаки ударения, приклеенные над глазами. Паяц, изменяющий свой облик потому, что этого требует роль. Зато больше Жасинта ничего не подкрашивала, словно бросая вызов своей простотой и небрежностью. Например, губы были бледные, потрескавшиеся. Васко разглядывал ее лицо, видел в нем другие лица и думал, что мы замечаем в людях прежнюю красоту, а не причиненные временем разрушения; но если наше внимание приковывают следы этого разрушения, это означает, что глаза наши не различают больше прежних черт, ибо и в нас тоже все переменилось, как и в тех, в ком мы обнаруживаем перемены.
VIII
Однажды Жасинта спросила его: "Какого цвета представляется тебе мир?" И Барбара повторила этот вопрос почти дословно. Барбара и еще кто-то. Поэтому он путал людей; их притворство, запугивания, их оскорбления не преследовали определенной цели. Такова была их среда. Страх, предчувствие поражения пропитали воздух, которым они дышат. А то, что еще оставалось в них живого, тлело где-то в подполье, под слоем повседневной рутины, но то был уже не прежний жар. В душе Васко лавиной нарастали досада и раздражение. То же происходило и с другими — с Жасинтой, Марией Кристиной или Барбарой, со всеми. В том числе и с Зеферино, встреча с которым послужила поводом для вопроса Жасинты. С элегантным Зеферино. Хвастуном Зеферино. Он держался прямо, как сержант на параде, и так гордился своей причастностью к миру кино, что, наверное, никто не удивился бы, услышав при его появлении приказ подыматься в атаку или залпы победного салюта. Уже само его присутствие "мои метр девяносто без натяжки", "мои восемьдесят семь килограммов" создавало некоторое напряжение. В кафе он двигался к столику, где сидели Васко с Жасинтой, словно танк, который сметает на своем пути все препятствия. Стулья и столы остались на прежнем месте, он и не коснулся их, однако казалось, будто после его стремительного натиска на полу лежит груда развалин.
— Привет, Васкиньо! — Уменьшительная форма, должно быть, подчеркивала ничтожество остальных в сравнении с его мужественностью. — И ты сюда пожаловал?
Нарочито растягивая слова, он окинул Жасинту оценивающим взглядом, в котором тут же мелькнуло лукавство, — опытному человеку не требуется много времени, чтобы определить ситуацию. "У меня своя манера обращения с женщинами, — говорил он, и на его усеянном веснушками лице становилась заметной сеточка красных жилок. — Я даю понять без обиняков, что знаю им цену. А они сразу понимают, считаю ли я их потаскушками или только пылкими. Это мой секрет. И вам известно, как помогает мне такая тактика…"
Должно быть, он собирался применить эту тактику и к Жасинте. По крайней мере Васко понял (и она, конечно, тоже), что Зеферино распускает свой павлиний хвост. Он почувствовал бы себя униженным, если бы не произвел впечатления на такую женщину, как Жасинта. Приемы обольщения были у него всегда одинаковые: наглая, но доверчивая и радостная улыбка, агрессивность, немного легкомыслия или даже бесстыдной дерзости и кстати и некстати рассказанные эпизоды из его биографии борца за справедливость. Но главная роль отводилась его грубой наружности. "Сама природа", — любил ои повторять слова, которыми его наградила одна образованная любовница. Однако, если объект в этом нуждался, Зеферино не пренебрегал даже малой толикой неуклюжего романтизма, требующего шлифовки, точно алмаз. Поднимая с пола зажигалку, он прошептал Васко на ухо, почти не разжимая рта, но так, чтобы Жасинта догадалась: "Лакомый кусочек!" — И сейчас же стал сетовать, что попал в "ужаснейшую переделку". Жасинта подбодрила его: