Владик допил чай, достал из кармана билет и посмотрел на часы.
— Как обидно, — сказал Гаривас. — Какая, черт побери, в этом неумолимость… Свидетелей почти не осталось, и нет надежды их найти. Когда свидетели замазаны, когда они молчат, когда они спрятались — надежда есть. А когда им за девяносто… Это поколение ушло. Они умерли, эти люди. Просто умерли. Их просто нет. По срокам, по законам природы… Вот скажи: много у тебя знакомых, кому за девяносто?
— Двое, — недолго подумав, ответил Владик. — Бабушка и сосед по даче.
— Видишь, всего двое. Про бабушку не спрашиваю. А сосед что за человек?
— Овощ, — сказал Владик и убрал билет. — И гнида редкая.
— Вот видишь — овощ… Помнишь материал про Абакумова?
— Конечно! — зло сказал Владик. — Ха! Еще бы!
Гаривас через отца Галки Пасечниковой отыскал в Удельной некоего Петра Григорьевича. Гаривас с Владиком ехали в Удельную, аж почесываясь от нетерпения. Человек в начале войны закончил школу НКВД, человек всю войну прослужил в СМЕРШе. Не человек — клад. Они долго петляли по узким дачным улочкам. Из-за заборов визгливо брехали собаки, нумерация строений была запутанной, дачные проулки в высокой траве выводили то к дороге на Быково, то к Малаховскому озеру. Через полчаса нашли дом, Гаривас давил пальцем кнопку звонка, Владик стоял у машины. «Иду, уже иду…» — донеслось с участка. Калитку открыл старичок в болоньевой куртке. Он приволакивал ногу, часто поправлял очки в массивной пластмассовой оправе. Поздоровались, представились, передали привет от Бориса Борисовича, показали редакционные удостоверения. Петр Григорьевич проводил их в дом, там пахло кошками и подгоревшим маргарином. В кухне, на стене, висел отрывной календарь за восемьдесят девятый год, на подоконнике пылились трехлитровые банки с мутными соленьями. Гаривас поставил на истертую клеенку в розочках бутылку «Старки» (Пасечников накануне сказал по телефону, чтобы со скотчем не ехали. «Человек обычных привычек, старого воспитания, не надо ничего западного…») «Бориса я помню. — Петр Григорьевич добро улыбнулся, его острое, морщинистое личико от этого сделалось вовсе кукольным. — Высоко в свое время взлетел, да… Он в Аргентине работал. С писателем Юлианом Семеновым дружил. Как он сейчас? Здоров? Да он уж на пенсии, верно…» Старик вынул из серванта блюдце с бисквитами. От «Старки» отказался: «Нельзя спиртного, вы извините. У меня же был инсульт прошлым летом». Гаривас сидел на скрипучем венском стуле, спросил про Абакумова: а что он из себя представлял как руководитель, как администратор? «Это был честнейший человек! Мужественный! — Петр Григорьевич потряс синюшным кулачком. — Уж как его ломали после ареста… И к сотрудникам такой внимательный! У супруги в сорок девятом был выкидыш — так Виктор Семенович сам звонил в ведомственную нашу медсанчасть, чтобы оказали все внимание». Владик вопросительно посмотрел на Гариваса, после разрешающего кивка сказал: «Петр Григорьевич, мы знаем, что вам приходилось подчищать, так сказать, тылы». Старик подобрался, стал деловит: «В сорок четвертом установили одного… Бургомистром был, потом ушел с немцами. Так что бы вы думали? Отыскался! В Вильнюсе. Такой обаятельный человек, пел необыкновенно, бас-баритон. Заведовал райпотребсоюзом. Жена, две дочки… Одевался хорошо — шевиотовый костюм, ботинки довоенной работы…». Гаривас вежливо останавливал старика, просил рассказать о ликвидации литовских «лесных братьев». Старик не помнил ни черта. Нес про пособников, про то, как с коллегами работали сутками на фильтрации, про капитана Шмулевича, замечательного человека из особого отдела дивизии. «Он рисовал изумительно, все наши товарищи просили его портрет сделать, он никогда не отказывал…». Гаривас спрашивал: «Петр Григорьевич, вы вот в сорок четвертом служили в штабе войск НКВД по охране тыла Третьего Белорусского фронта. Верно?». «Точно так. — Старик важно насупился. — А в сорок седьмом был направлен в центральный аппарат». «Скажите, известно вам что-нибудь о пленении бойцов Виленского и Новогрудского округов Армии Крайовой?» Старик жевал губами, потом опять заводил шарманку: «В сорок четвертом, осенью, дали нам ориентировку на одного. Вражина, белорус, ярый пособник…». И так далее. Возвращались в Москву злые, как сто чертей. Конечно, жалко смершевца, инсульт перенес человек, дом запущен… Но ни хрена же не помнит человек!
— Я и без Сотник хотел дать статью о восстании. Подумал об этом еще зимой, — сказал Гаривас. — А недавно я попросил Шимановского найти мне свидетеля. Понимаешь? Живого свидетеля, из «аковцев». И Шимановский, вроде бы, такого свидетеля нашел… Честь и слава Шимановскому, у него необыкновенно широкий круг знакомств.
Прозвучал бархатный гонг, объявили начало регистрации на рейс.
— Пойдем. — Гаривас встал. — Договорим в самолете.
Сразу после взлета Гаривас уснул. Он проснулся через час. Стюардессы разносили соки и минеральную, Владик читал Алданова.
— Это что? — Гаривас зевнул.
— «Повесть о смерти».
— Хорошая книга.
— У него, кажется, и нет плохих книг.
— Плохих книг у него нет, но есть малоубедительные.
— Например? — высокомерно спросил Владик.
Гаривас знал, что Владик любит историческую романистику, а Алданова ставит выше всех.
— Например, «Начало конца».
— Да, — неохотно согласился Владик. — Да, это фантазия на вольную тему. — Потом он сказал: — Владимир Петрович, так что там с Шимановским?
— Стась работает в «Часописма Варшавска», у него своя колонка. Написал прекрасную книгу о Бур-Комаровском.
— Нет, я про свидетеля и про статью.
— Про статью вот какая история… Я хочу дать такой материал, чтобы там были воспоминания поляка, «аковца».
— Но мы, вроде, готовим материал о восстании в гетто?
— Это гетто находилось в польской столице, — напомнил Гаривас.
— А о польском Сопротивлении мы станем писать?
— Из песни слов не выкинешь. Поляки дрались отчаянно. И в тридцать девятом, и позже.
—
— Погоди…
— «Аковцы» ждали «с оружием у ноги», — обвинительно сказал Владик.
— До поры ждали. Но ни у одной сволочи не повернется язык утверждать, что «аковцы» отсиживались на печи.
— Хорошо, не будем об этом. Значит, Шимановский нашел свидетеля?
— Да. Очень старый человек, воевал в «Армии Крайовой».
— А… — Владик понимающе улыбнулся. — Ясно. Герой-антисемит, да? Такую статью вы задумали?
— Торопыгин ты, Владик, — укоризненно сказал Гаривас. — Как есть — торопыгин.
За иллюминатором ослепительно светило белесое солнце. Еле заметно глазу плыла назад, под серое алюминиевое крыло в заклепках, бесконечная пуховая равнина.
— У моего друга Бравермана… — Гаривас отклонил спинку сиденья и постарался вытянуть ноги. — Ты знаешь Григория Израилевича?
— Да, конечно.
— У профессора Бравермана работал доктор — Виктор Иванович Бушко. Мы с ним были знакомы еще по институту. Тебе ведь известно, что я по образованию врач?
— Да.
— Витя Бушко воевал в Афганистане. Восемь месяцев. Он до института отслужил срочную. Мы встретились лет через десять после выпуска. Это было в Крыму, мы с друзьями снимали дом в Гурзуфе, а Витя с женой и дочкой отдыхал в Ай-Даниле. Они меня пригласили поужинать. Там, в Ай-Даниле, был приятный ресторанчик под открытым небом. Название еще такое приблатненное, «У Валеры». Мы с Витей засиделись, пили коньяк. Неплохой, кстати, коньяк, так и называется — «Ай-Даниль». И Витя немного рассказал мне про Афганистан. — Гаривас произнес со значением: — Он был пулеметчиком.
— У Гольца брат служил в Афганистане. Сапером. Извините, я перебил.
— Так вот, он был пулеметчиком. И он расстреливал.
— Вы ж сами сказали — пулеметчик…
— Ну и вот. — Гаривас потер бок. — Окружают деревню, выгоняют из домов людей. Было нападение на колонну, или какая-то диверсия в том районе… Людей выгоняют под пулеметы и расстреливают. Витя сказал, что в первый раз, как дали команду — он зажмурился. Это был второй или, может быть, третий его выход «на боевые», он лежит за пулеметом, дают команду «огонь». Парню девятнадцать лет, ему дали команду, перед ним живые люди… Он зажмурился. И ему с двух сторон — сапогами по голове. От души, чтоб не зажмуривался, чтоб службу понимал. Ухо порвали, выбили зуб.
— К чему вы это?
— Мы с Витей тогда проговорили до самого утра. Я лепетал какие-то глупости… — Гаривас поводил ладонью из стороны в сторону. — «Мирное население», «вьетнамский синдром». А Витя мне на это: не лезь.
— Владимир Петрович, какая тут связь? Мы говорили про Польшу.
— А такая связь, дружок. Невозможно объединить одной моралью человека воюющего и человека мирного, штатского. Умничать можно, говорить веские слова… Но если хочешь судить честно — будь любезен, пройди с воюющим человеком от Днепра до Одера. А потом уже рассуждай, потом уже суди. Или под Кандагаром каким-нибудь… При плюс сорока, по горам. Чтоб один рисовый суп неделями, а баня — праздник… Гепатит, дизентерия, политотделы, фурункулез… И смерть каждый день. — Гаривас замолчал, подумал: что-то я разошелся, слышал бы меня Бушко. — Вот сначала все это, а потом суди.
— Так черт знает до чего можно договориться! — сердито сказал Владик. — Так все можно списать. Любое зверство.
Гаривас покачал головой.
— Или сам похлебай войны, или не трепись — вот это имел в виду Витя Бушко.
— А при чем тут Варшава?
— Тебе же известна общепринятая версия. «Аковцы» равнодушно наблюдали уничтожение гетто.
— Это не так?
— Скорее всего, это так.
— Тогда в чем парадокс?
— Так нет же никакого парадокса! — сказал Гаривас — У «аковцев» была своя война. Их убивали, они дрались… Я не трибунал, понимаешь? Ни Нюрнбергский, ни Гаагский.
Стась вел ухоженный, ностальгических обводов «Форд Гранада» по Краковскому Предместью.
— Красивое здание, — сказал Владик. — Вон там, справа.
— Это дворец Радзивиллов. — Стась поправил зеркало заднего вида. — В это время года Варшава особенно хороша.
— Куда мы сейчас? — спросил Гаривас.
— Я везу вас в Старе Място. Я зарезервировал вам номер в «Базилишек».
Гаривас подумал, что Старе Място — это, наверное, недешево. Он в командировках не шиковал. Он вообще редко шиковал, ездил на старом «Гольфе», носил дешевые часы.
— А где живет этот человек? — спросил Владик.
Гаривас смотрел в окно. Апрельская Варшава была по-европейски мила. Чиста, уютна. И в сравнении с Москвой очень скромна, даже бедновата. В темно-зеленых кронах каштанов белели зацветшие пирамидки. Над булыжными тротуарами пестрели вывески — «Dom towarowi», «Burger-king», «Jubiler», «Sklep spozywczy».
— На Конвикторской, — ответил Владику Стась. — У него дочь и три внука, они живут в Познани. А сейчас у него гостит внучатая племянница из Канады. — Он добродушно усмехнулся. — Пани Гонората есть сущий цербер. Она так его оберегает…
— Слушай, Стась, а он вообще светел разумом? — спросил Гаривас. — Мы тут недавно интервьюировали одного, из Подмосковья…
— Он абсолютно разумный человек. Стар, но, как ты выражаешься, разумом светел. — Стась свернул в проулок. — Вот. Мы приехали.
Он закурил и опустил стекло.
— Станислав… — позвал Владик с заднего сиденья.
— Стась. Зовите меня, как Влодек зовет, — Стась. Не надо церемоний.
— Стась, а как вы его нашли? Тогда, когда писали про Бур-Комаровского — как вы нашли этого человека?
— О, это было легко. У нас есть союзы… «Союз ветеранов» — так это у вас называется, да?
— Да.
— Этих людей осталось очень мало. Они национальные герои. В Варшаве я нашел пятерых, когда писал про Бура. Двое умерли в прошлом году. Один живет на Новогродской, но это совсем старый человек. Он почти не слышит, и вообще вам от него проку не будет. А пан Спыхальский — крепкий дед, старый солдат. Кстати, он прекрасно говорит по-русски. Он десять лет работал в СЭВе. — Стась посмотрел в зеркало на Владика. — Пан Владислав знает, что такое СЭВ?
— Пан Владислав знает, — сказал Владик.
— Спыхальский несколько лет жил в Москве, — сказал Стась.
— Это хорошо, — одобрительно заметил Гаривас. — Поляки, жившие в России, свою нелюбовь к русским не то чтобы скрывают, но, по крайней мере, не демонстрируют.
— Как я, например? — улыбаясь, спросил Стась.
— Ну! Ты — особый случай. Ты принадлежишь к неформальному сообществу, стоящему выше национальных предпочтений. Помнишь, как в «Касабланке»?
— В Касабланке?
— Кинофильм «Касабланка». Хэмфри Богарта спрашивают: «Ваша национальность?». Он отвечает: «Алкоголик».
— А нелюбовь к русским — это действительно здешняя национальная особенность? — спросил Владик. — Это не преувеличение?
— Это грустный факт, коллега, — сказал Стась. — Поляки в этом не виноваты. История, пан Влад… Так уж сложилось.
— Нелюбовь к русским нас сейчас не интересует, — сказал Владик. — Мы приехали в Варшаву по поводу другой нелюбви.
— Да-да, я знаю. — Стась затянулся. — Вы будете писать об уничтожении гетто. «Аковцы» не пришли на помощь, когда гибло гетто.
— Это, как ты выражаешься,
— Пойдемте. — Стась погасил сигарету в пепельнице. — Опаздывать невежливо.
Они вышли из машины, поднялись по ступенькам, Стась нажал кнопку на панели.
— Джень добры. Кто там? — спросили из динамика.
— Джень добры, пани Гонората, — ответил Стась, склонившись к панели. — Это Шимановский.
Послышался тонкий зуммер, Стась отворил дверь. Они вошли в светлый холл. Наверх вела узкая лестница, застланная истертой ковровой дорожкой. На стенах висели пастельные рисунки в белых рамках, горшки с гортензиями и вьюном.
— Прошэ паньстфа, — позвал сверху женский голос.
Они, теснясь, вошли в прихожую. Там стоял, опершись рукой о комод, высокий, снежно-седой, костлявый старик в вязаном жилете. Гаривас посмотрел на хозяина, увидел большеносое, длинное лицо, маленькие глаза, забеленные катарактой, сухие брыли над отутюженным воротничком и шишковатый лоб.
— Здравствуйте, господин Спыхальский, — сказал Гаривас. — Я очень рад знакомству.
И он коротко поклонился. Владик тоже поклонился.
— Пан Гаривас, — утвердительно сказал старик. — Бардзо ми пшиемне… А этот пан?