Старик медленно и грустно спустился по лестнице, утопив бутыли в обширных карманах. Забыл, что находится в музее нелегально, широко распахнул входную дверь. Дверь взвизгнула петлями. Старик не слышал визга. Он думал. Дверь гулко захлопнулась. Внизу под лестницей поджидала перепуганная сторожиха, прижав к губам милицейский свисток.
Старик не сразу заметил сторожиху. Из задумчивости его вывел свист, короткий, захлебнувшийся, — сторожиха оробела и не смогла толком дунуть. Рука дрожала, свисток молотил по зубам.
— Ты что здесь делаешь? — спросил старик, всё ещё думая о другом. — Ты зачем здесь? — повторил он с пристрастием.
— Батюшки! — Сторожиха отступила назад, топча музейную клумбу. — Туда же нельзя. Музей закрыт.
— А я в музей не собираюсь, — сказал старик. Он пришёл в себя, вспомнил, где он и почему здесь.
— Батюшки… — повторила сторожиха. — Неужто это вы? По голосу узнала. Дитём была, а по голосу узнала.
— Обозналась, — сказал старик. — Я приезжий. Хотел с достопримечательностями ознакомиться. Хожу. Смотрю.
— Да чего же от меня скрываться? — обиделась сторожиха. — Я хоть и дитём была, но помню, как сейчас помню.
— Ладно, — сказал старик. Он уже спустился по лестнице и стоял на дорожке, высясь над сторожихой. Карманы оттопыривались, и жидкость явственно булькала в бутылях.
Сторожиха, смущённая встречей, растерянная, уже не злилась. С горечью решила, что старик пьёт и спиртное носит в карманах.
— Может, переночевать негде? — спросила она.
Старик помягчел.
— Не беспокойся, старая, — сказал он. — Лето сейчас. Комар меня не берёт. Добро всякое кто сегодня приносил в музей?
— Старая директорша. Елена Сергеевна. Они потом ещё долго здесь просидели.
— Чего с собой унесла?
— С внуком она была, с Ваней. На пенсии она теперь.
— Книжка была у неё? Старая.
— Она зачастую с книжками ходит.
— Она уходила — книжка была у неё?
— Была, была. Конечно была, как не быть книжке.
— Давно ушла?
— Ещё светло было…
— Куда пошла?
— Домой к себе, на Слободскую…
9
Удалов уже совсем собрался бежать из больницы, но тут кончился девятичасовой сеанс в кино, по улице пошли люди, с разговорами и смехом. Зажигали спички, прикуривали. Луны не было — из-за леса натянуло грозовые тучи. Грубин прижался к стене. Удалов присел за подоконником. В палате уже было темно, свет выключен, больные спят.
— Миновали, — прошептал наконец Грубин, давая сигнал.
Последним прошёл киномеханик, звеня ключами от кинобудки.
Можно было начинать бегство. Удалову очень хотелось, чтобы прошло оно незаметно и благополучно. Если его поймают сейчас и вернут, будет немало смеха и издевательских разговоров. Но утра ждать нельзя. Утром в больнице наберётся много врачей и персонала. Не отпустят. Удалов опёрся на здоровую руку и сел на подоконник.
Сзади скрипнула дверь. Сестра. Удалов зажмурился и прыгнул вниз, в руки Грубину. Больную руку держал кверху, чтобы не повредить. Так и замерли под окном скульптурной группой.
Перед носом Корнелия шевелились грубинские пышные волосы. Удалов зажмурился, ожидая сестринского крика. И ему уже чудилось, как зажигаются во всех больничных окнах огни, как начинают суетиться по коридорам нянечки и медсёстры и все кричат: «Убежал! Убежал! Обманул доверие!»
— Ай! — простонал Корнелий.
Грубин ткнул ему головой в рот, чтобы хранил молчание.
В палате было тихо. Может, сестра не заметила, что одного пациента не хватает. А может, и не сестра это была, а кто-нибудь из ходячих больных пошёл в коридор. Корнелий тяжело вздохнул, обмяк и попросил:
— Подожди минутку, передохну. Я всё-таки больной человек.
И тут они услышали тяжёлые неровные шаги. Шаги приближались неумолимо и сурово, будто передвигается не человек, а памятник. По самой середине улицы, не скрываясь, прошёл высокий старик с палкой. Прошёл, неровно и скупо освещённый редкими фонарями, и только тень его ещё некоторое время удлинялась и покачивала головой у ног Удалова.
Остался запах одеколона, странное бульканье, исходившее от старика, да постук палки.
— Подозрительный старик, — сказал Удалов шёпотом. Старика он испугался и потому теперь хотел его унизить. — У провала вертелся, помнишь? Меня в пропасть толкнул.
— Ты сам толкнулся. Нечего уж… — отозвался справедливый Грубин.
— И не извинился, — добавил Удалов. — Человека довёл до больницы, до травмы, а не извинился. Травма моя бытовая, и по бюллетеню платить не будут. Надо с него взыскать.
— Кончай, Корнелий, — увещевал Грубин. — Чего возьмёшь со старика.
— Я ему иск вчиню, — решил Удалов. Теперь он понял, кто во всём виноват.
Удалов вскочил и, неся впереди больную руку как ручной пулемёт, мелко побежал по улице вслед за стариком. Бежал негромко: ему хотелось узнать, где живёт старик, но говорить с ним сейчас, на тёмной улице, не стоило. У старика палка. А Удалов вне закона. Беглец.
Грубин вздохнул и догнал Корнелия. Он шёл рядом и отговаривал. Намекал, что такая погоня может отразиться на здоровье. Удалов отмахивался. От друга и от злых комаров.
Шурочка уже три раза сказала Стендалю, что ей пора домой, но не уходила. Ей и в самом деле пора было домой. Стендаль отвечал: «Нет, посидим ещё». Он неоднократно ходил на угол, где стояла мороженщица, и приносил Шурочке эскимо. И снова разговаривал о поэзии, чудесных совпадениях, планах на будущее, преимуществах журналистской жизни, маме, оставшейся в Ленинграде, любви к животным, долголетии и всё прерывал себя вопросом: «Посидим ещё?»
Шурочке было чуть зябко от предчувствий, но, когда стало совсем поздно, она встала и сказала:
— Я пошла. Мама будет ругаться.
— Завтра вы свободны? — спросил Стендаль.
— Не знаю, — сказала Шурочка. — Ты меня не провожай.
Она боялась, что дюжие мальчики из техникума увидят Стендаля с ней и побьют Мишу.
И тут раздались шаги. Шаги были тяжёлые, с палочным пристуком. По улице, направляясь к мосту через Грязнуху, шёл старик с палкой. Знакомый запах одеколона сопровождал его.
Стендаль почувствовал, как всё внутри него напружинилось. Старик был тайной. В нём было нечто зловещее.
— Идём, — сказал Стендаль. — Этого человека упускать нельзя.
…Милица Фёдоровна Бакшт в задумчивости гуляла куда дольше, чем положено в её возрасте. Попала даже на Слободу, чего не случалось уже лет тридцать. Она брела домой в ночи, пора бы спать, слабые ноги онемели, и проносившиеся с рёвом автобусы пугали, заставляли прижиматься к стенам домов. Может, уже и не дойти до дома, до фикуса и шафранной полутьмы. Кошка послушно семенила сзади, стараясь не отставать, и глаза её горели тускло, как в тумане.
Крупная женщина обогнала Милицу Фёдоровну, но не посмотрела в её сторону. Женщину Милица Фёдоровна знала плохо — видела раза два из окна, когда та выходила из универмага.
Савич узнал жену по походке. Когда-то этот перезвон каблуков его пленял, казался лёгким, элегантным. Потом прошло — осталось умение угадать издали, среагировать. И сейчас среагировал. Понял, что жена мучается ревностью, разыскивает его. В два прыжка перемахнул через улицу и спрятался за калиткой во дворе Кастельской. Ванда Казимировна задержалась перед окном, заглянула, увидела, что Кастельская одна. Сидит за столом, читает. Савича там нет. Успокоилась и пошла дальше, к мосту, медленнее, как бы прогуливаясь.
Савич собрался было вернуться на улицу, но только сделал движение, как снова послышались шаги. С двух сторон. Одни — тихие, шаркающие, будто человек не двигается с места, а устало вытирает ноги о шершавый половик. Другие — тяжёлые, уверенные. Савич остался в тени. Калитка дёрнулась под ударом, распахнулась. Задрожал заборчик. Высокий старик с палкой ворвался во двор, чуть не задел Савича плечом, обогнул дом и — раз-два-три! — взгромоздился по ступенькам к двери. Постучал.
Савич выпрямился. Старика он где-то видел. Старик ему не понравился. Было в нём нечто агрессивное, угрожающее Елене. Савич хотел подойти к старику, задать вопрос, но удержался, боялся попасть в неудобное положение: сам-то он что здесь делает?
Пока Савич колебался, произошли другие события. Во-первых, дверь к Елене открылась, и старик, не спрашивая разрешения, шагнул внутрь. Во-вторых, в калитку вбежал молодой человек в очках. Он тащил за руку очаровательную Шурочку Родионову, подчинённую Ванды. Молодые люди остановились, не зная, куда идти дальше. Тут же перед калиткой обозначились ещё две фигуры: одна держала перед собой вытянутую вперёд белую толстую руку; вторая была высока, и лохматая её голова под светом уличного фонаря казалась головой горгоны Медузы. Удалов заметался перед калиткой, а Грубин вытянул жилистую шею, заглянул в окно Кастельской и сказал:
— Он там.
Удалов тут же устремился во двор, обогнал, не видя ничего перед собой, Шурочку с её спутником и принялся барабанить в дверь.
— Что-нибудь случилось? — спросил Савич, выйдя из темноты.
— Не знаю, — искренне ответил Грубин. — Может быть.
— Я ж тебе говорил, — сказал Миша Стендаль Шурочке и тоже подошёл к крыльцу.
Первым вбежал в комнату Удалов. Хотел даже поздороваться, но слова застряли в горле. Старик прижал Елену Сергеевну в углу и старался отнять у неё растрёпанную тетрадь в кожаной обложке. Елена Сергеевна прижимала тетрадь к груди обеими руками, молчала, смотрела на старика пронзительным взором.
— Ах ты!.. — сказал Удалов. Он выставил вперёд загипсованную руку и с размаху ткнул ею старика в спину.
Старик сопротивлялся.
На помощь Удалову подоспел Савич: им двигал страх за судьбу некогда любимой женщины.
Старик охал, рычал, но не сдавался.
Уже и Грубин, и Удалов, и Стендаль, даже Шурочка отрывали его, тянули, а он всё сопротивлялся, поддаваясь, правда, понемногу совместным усилиям противников.
Бой шёл в пыхтении, вздохах, кряканье, но без слов. А слова прозвучали от двери.
— Прекратите! — произнёс старческий голос. — Немедленно прекратите.
В дверях, опираясь на трость, стояла вконец утомлённая Милица Фёдоровна Бакшт. У ног её, сжавшись пантерой, присела старая сиамская кошка.
Старик отпустил тетрадь и отступил под тяжестью насевших на него врагов. Повёл плечами, стряхнул всех и как ни в чём не бывало сел на стул.
— Как дети, — сказала Милица Фёдоровна. — Дайте стул и мне. Я устала.
10
— Любезный друг, — сказала Милица Фёдоровна, — вы вели себя недостойно. Вы позволили себе поднять руку на даму. Извинитесь.
— Прошу прощения, — проговорил старик смущённо.
Елена Сергеевна ещё не пришла в себя. Прижимала к груди тетрадь, не садилась.
— Мой друг не имел в мыслях дурного, — продолжала Милица Фёдоровна. — Однако он взволнован возможной потерей.
— Мне он с самого начала не понравился, — сказал Удалов. — Милицию надо вызвать.
— Справимся, — сказал Стендаль.
— Так разговора не получится, Елена Сергеевна, — сказал старик.
— Ну-ну, — возразил Удалов. Он был смел: с ним была общественность. — Я руку из-за вас сломал.
— Сам прыгнул, — сказал старик без уважения.
— Любезный друг, — произнесла старуха Бакшт, — боюсь, что теперь поздно ставить условия.
Затем она обернулась к Удалову и Стендалю.
— Мой друг не повторит прискорбных поступков. Я ручаюсь. — В голосе её звучала нестарушечья твёрдость.
Удалову стало неловко. Он потупился. Стендаль хотел возразить, но Шурочка дёрнула его за рукав.
— Я полагаю, — продолжала Бакшт, — что наступило время обо всём рассказать.
— Да, стоит объясниться, — согласилась Елена Сергеевна.
Она положила злополучную тетрадь на стол, на видное место.
— Что вы знаете? — спросил старик у Елены Сергеевны.
— То, что написано здесь.
Старик кивнул. Опёрся широкими ладонями о набалдашник палки. Был он очень стар. Неправдоподобно стар.
— Ладно, — сказал он. — Суть дела в том, что я родился в тысяча шестьсот третьем году.
Удалов хихикнул. Засмеялся негромко, поглаживая курчавые ростки вокруг лысины, Савич. Заразился смехом, прыснул Стендаль. Широко улыбался Грубин. Шурочка тоже улыбнулась, но осеклась, согнала улыбку, вспомнила альбом старухи Бакшт.
Сама Бакшт не смеялась.
…Ванда Казимировна заглянула в окно, увидела мужа весёлым, в компании. Это переполнило чашу её терпения. Она вошла в дом. Она была в гневе. Топнула мускулистой ногой, прерывая веселье, и спросила, обращаясь большей частью к мужу: