Смеркалось. Мы сели ужинать, но страшное беспокойство охватило меня, кусок в горло не лез. Похоже, отец тоже чувствовал что-то подобное, потому что вяло возил ложкой в тарелке с кашей, наконец отставил ее и прижал ладонью сердце:
– Что-то щемит. Пойду прилягу.
Мы с мамой обеспокоенно переглянулись: если уж папа начал жаловаться на недомогание, дела и в самом деле плохи. Но зайти в спальню и предложить позвать врача нельзя ни в коем случае: разволнуется, разозлится: «Вы что, меня развалиной полагаете?!» – и ему станет еще хуже. Поэтому мы с мамой ходили на цыпочках. Поставили на стол керосиновую лампу (отцу, еще в пору его службы в депо, привезли немало керосину, мы его берегли, чтобы, читая, глаза при свечах не портить, тем более что свечи-то у нас как раз были на вес золота) и сели рядом – каждая со своей книжкой. Я почему-то запомнила, что тогда с невероятным упоением читала Андрея Белого, который поразил мое воображение сильнее любимого мною Брюсова и даже обожаемого Блока. Это стихотворение опубликовала какая-то газетёнка, оно было напечатано вперемежку с воззваниями Ревкома и распоряжениями городского Совета. На них, понятное дело, я и не взглянула, а вот те громокипящие, пугающие и зачаровывающие строки навсегда остались в моей памяти:
Вдруг отец позвал:
– Симочка, зайди ко мне, пожалуйста.
Мама пошла в спальню. Через некоторое время оттуда донесся шум – что-то тяжелое двигали. Я прислушалась, окликнула:
– Мама, вы что?
– Ничего, – крикнула она, – читай, все в порядке.
Я отложила газету, взяла любимого Конан Дойля… Начала читать, но отложила, сразу заволновавшись: логические изыски Шерлока Холмса заставляли меня возвращаться к размышлениям, которые не давали мне покоя с того самого дня, как банда анархистов ввалилась в наш дачный дом. Я зло тряхнула головой: мысли были мучительны! – и взяла Пушкина – «Историю Пугачева». Читала и думала, что и в самом деле права Библия: нет ничего нового на свете, все повторяется в большей или меньшей степени. С той же жестокостью, с какой Пугачев шел по оренбургским степям, большевики идут по Одессщине. Неужели по всей России творится такой же кошмар?! Глаза задержались на строках: «Пугачев бежал по берегу Волги[24]. Тут он встретил астронома Ловица и спросил, что он за человек. Услыша, что Ловиц наблюдал течение светил небесных, он велел его повесить поближе к звездам». Вот уж верно было написано Пушкиным в «Капитанской дочке»: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» А мы стали его свидетелями и участниками. Пока еще не стали жертвами, но кто знает, что ждет нас впереди?…
Вдруг из спальни опять раздался шум, будто что-то двигали. Я встревожилась, пошла туда, заглянула – и удивилась: стол, который обычно стоял посреди комнаты, теперь был придвинут к стене; на нем стоял отец, вешая на гвоздь картину. Эту картину я помнила всю жизнь: чудесный пейзаж какого-то провинциального художника, друга отца, – подарок на свадьбу моим родителям.
При моем появлении отец поспешно спрыгнул со стола и, с маминой помощью, снова передвинул его в центр комнаты.
– Веревка перетерлась, пришлось перевязать, – смущенно пробормотал он.
В это мгновение раздался сильный стук, вернее, грохот в дверь.
– Я тебе говорил! – воскликнул отец, глядя на маму с каким-то странным выражением: не то торжествующе, не то с сожалением.
Мама схватилась за сердце и тяжело села на кровать.
Грохот повторился, и из-за двери донесся женский голос, который я сразу узнала:
– Открывайте!
Вирка! Это ее голос! И она не одна, судя по шуму на лестничной площадке!
Отец побледнел, быстро взглянул на меня и двинулся в прихожую.
Я выскочила за ним. Мама испуганно застонала:
– Надя! Не ходи! – но никакая сила не заставила бы меня сейчас оставить отца одного. Я догнала его и стояла рядом с ним, когда он открывал дверь. И вот фигура в черной кожанке и бескозырке ввалилась в нашу прихожую.
Если бы я не слышала Виркиного голоса, я бы ее не узнала. Она еще больше похудела, так что щеки ввалились и нос заострился, и зачем-то подстриглась, причем кое-как: из-под бескозырки торчали неровные пряди, придавая ей вид хищной птицы. Губы были обметаны «простудой», кое-где уже подсохшей в корочку, а кое-где еще пузырящейся, и оттого рот казался слишком большим на этом тощем личике. И еще ярче стали глаза, окруженные сизыми тенями.
– Ну так шо, доигрались, контрики? – спросила Вирка, меряя нас с отцом неприветливым взглядом. – Дотрепались по углам? Домололись своими буржуйскими языками? Вот бумага: велено пресечь вашу враждебную пролетарской революции деятельность. С обыском мы к вам, а заодно с изъятием излишков, а то пока у буржуев жмет карман, народ бедует. Вас, господин Иванов, мы арестуем. И не делайте мне здесь театр! – прикрикнула она, заметив, как я в ужасе стиснула руки. – Язык надо держать на привязи, вот шо я вам скажу. А будете называть революционеров ворюгами, так вас закатают на «Алмаз». Там разбираться с вами не будут!
– На «Алмаз»?! – раздался пронзительный крик мамы, которая как раз в это мгновение выглянула из дверей спальни. И, метнувшись вперед, она упала в ноги Вирки с воплем: – Вирочка, милая, не надо… забери все, все… только не трогай Владимира Петровича.
– Сима, встань! – взревел отец. – Не унижайся перед этой…
Он задохнулся.
– А-ась? – с хищной ухмылкой протянула Вирка, прикладывая ладонь к уху. – Слушаю? Говорите дальше!
Отец рывком поднял маму, подтолкнул ее ко мне:
– Девочки, милые мои, умоляю… ведите себя достойно!
– Фу-ты ну-ты, ножки гнуты, – пробормотала презрительно Вирка и наконец вступила в прихожую, приглашающе махнув людям, которые толпились за ее спиной.
Я мельком посмотрела на них – и не разглядела ни одного лица. Всё какая-то черная матросская масса с бледными пятнами лиц моталась из комнаты в комнату. Я вообще не видела никого – только отца и Вирку, которая переводила с него на меня хищный, ненавидящий взгляд.
Потом отца увели на кухню под охраной; Вирка велела ему ждать там, а мы с мамой остались в комнате.
Притулились на диване, и мама иногда начинала шептать, давясь слезами:
– Надя, попроси ее отпустить папу… попроси, ведь вы дружили!
– Ша, мадам Иванова! – воскликнула раздраженно Вирка, которая, кажется, услышала ее слова или догадалась о них. – Не мутите мне здесь воду. Я с контриками дружбу не вожу и сроду не водила. И не я приказы отдаю, я их только исполняю. Продолжайте обыск, товарищи!
Матросы рылись во всех вещах, ополовинивая запасы белья, одежды, обуви. У моей мамы была крошечная, изящная, узкая ножка, будто у Золушки, даже меньше моей, и меня вдруг начал бить истерический смех, когда я увидела, как один из матросов, огромный, как молотобоец, схватил ее туфельки, которые были даже меньше его ладони, и принялся рассматривать их с детским восторгом, а потом сунул за пазуху бушлата.
– Куда тебе эти цацки? – захохотала Вирка. – Они тебе даже на твой… – последовало матерное, ужасное слово, – не налезут, я ж знаю!
– Жанке с Канатной, угол Малой Арнаутской, подарю, – застенчиво хихикнул он. – У нее как раз такие лапотулечки крохотулечные, не то что твои ласты перепончатые.
Вирка ревниво, люто сверкнула на него глазами. Она ничего не сказала, но мне почему-то показалось, что этой Жанке с ее «лапотулечками» плохо придется.
В эту минуту в комнату ввалился матрос, тащивший высокую стопку постельного белья, и мама, доселе сидевшая почти полумертвая, внезапно привскочила:
– Да вы что? Да у нас же почти не останется простыней!
– Ну и шо такого? – недоуменно взглянула на нее Вирка. – Я без простынь всю жизнь спала!
– И я ж, – поддакнул матрос.
Мама снова рухнула на диван.
Матросы хозяйственно увязывали узлы с вещами. Вирка придирчиво их осматривала. Один из матросов выволок из буфета наше столовое серебро. Вирка удовлетворенно ухмыльнулась и вдруг, словно спохватившись, бросилась в спальню. Оставшийся в комнате матрос немедленно наставил на нас винтовку и сделал угрожающую гримасу. Но у нас больше не было ни сил, ни желания протестовать.
Судя по скрипу дверцы, в спальне Вирка полезла в платяной шкаф. Вернулась довольная, с мамиными «мехами» и теплой кофтой, свернутыми в какой-то бесформенный узел, бормоча:
– Так и знала, шо гавка дадут[25], все самой надо доглядать!
Унесла добычу в переднюю, снова вошла в комнату и снисходительно приказала:
– Ладно, мадам Иванова, соберите супругу шо ни есть покушать: там-то, в тюрьме, на вас жратвы не запасли!
Мама с трудом приподнялась и, всхлипывая, побрела на кухню. Я хотела пойти помочь, но Вирка не велела. Я сидела ни жива ни мертва, кожа горела под ее ненавидящим взглядом, но я не понимала, откуда у нее эта ненависть.
Может быть, она узнала, что произошло между мной и Инса… то есть Тобольским, и ревнует? Но откуда ей это было узнать, да и в любом случае – чего ревновать-то? Все кончилось в один миг.
Она молчала; молчала и я.
Наконец Вирка поднялась, хрустя своей черной курткой (видимо, кожа была выделана плохо), потянулась и рявкнула:
– Шо ви там самодуры вяжете? Легче утопиться, чем вас дождать! Пошли уже ж!
Вышел отец, за ним семенила мама с кошелкой, в которую была уложена какая-то еда, торчала бутылка молока, заткнутая газетной пробкой. Он оделся, мы обнялись – молча, потому что боялись разрыдаться, – он взял кошелку, и его увели.
Последней выходила Вирка. Взглянула на меня исподлобья с издевкой, насмешливо протянула, сюсюкая:
– Девочки, милые, умоляю… ведите себя достойно!
Захохотала и ушла, тяжело захлопнув нашу дверь.
Мы с мамой долго еще сидели на диване и тихо плакали, не в силах успокоиться. Даже говорить ни о чем не могли – слезы не давали, и такое чувство безысходности мучило! Вдруг мама подхватилась и кинулась в спальню. Через минуту оттуда донесся крик:
– Они забрали жакет! Забрали!
Я бросилась к ней.
– Отец как чувствовал! – кричала она с безумным выражением. – Как чувствовал! Заставил почти все за картину спрятать! Почти все, что в жакет зашито было! Он сразу догадался, еще когда серьги на Виркиной мамаше увидел, что большевики с теми анархистами в сговоре! Все они одна шайка! Те грабители Вирке рассказали про этот жакет, который на даче у нас видели, вот почему она пошла его искать – и нашла!
Я угрюмо опустила глаза.
Мама ошибалась, и отец ошибался. Никто ничего не говорил Вирке. Все подозрения, которые мучили меня раньше, сейчас ожили, все догадки, которые казались разрозненными, теперь сцепились в единую цепь. Я вспоминала… Вот отец, который привез на дачу наши ценности, рассказывает, что утром прибегала Вирка и спрашивала обо мне. Она могла видеть и серебро, и мамины меха. Она могла решить, что отец увозит и куда более дорогие вещи. Вирка ведь была уверена в том, что мы очень богаты, не зря же она твердила: «Вы нафаршированы голдиками!» Вирка быстро соображает. Она собрала своих дружков из Союза молодежи и предложила им разжиться чужим добром. Разыграла целый спектакль! Когда мы встретились на берегу, она велела парням вытащить на берег лодку, чтобы реквизит не подмок. Конечно, ей и в голову не могло прийти, что я запомню эти слова! Реквизитом была та разномастная одежда, парики, шляпы, которые напялили на себя фальшивые анархисты.
Дальше. Кто-то из ее сообщников был послан на Большой Фонтан заранее, чтобы следить за домом. Как говорят в Одессе, сидеть на цинке! Он залез на шелковицу и увидел, как мама прячет что-то на чердаке. Наверняка какую-то ерунду никто прятать бы не стал! Парень потом спрыгнул, стряхнув с веток кучу шелковицы и раздавив ее; наверное, он чуть не упал, потому что у него были испачканы не только бутсы, но и руки… а я заметила эти его руки, когда он мчался вниз по обрыву. Но где мне было догадаться, что он спешит встретиться с Виркой и рассказать ей о том, что видел. Да, эта мысль мелькнула у меня еще тогда, во время грабежа, но я не успела ее додумать.
Итак, компания дождалась ночи и пошла нас грабить. На берегу я заметила среди других Югова и Прохорова. «Товарищ Комар» – это, конечно, Югов: маленький, носатый. А долговязый «матрос» – Прохоров, который так талантлив, что даже перестает «ггассиговать», когда входит в роль. Вот он и вошел в роль матроса! Еще были какие-то ряженые, на которых я не обратила внимания, и… «товарищ Стахов». Худой, в низко нахлобученной шляпе, в нелепых очках и в шинели, которая болталась на нем, как на вешалке. Этому «Стахову» были отданы мамины серьги, которые потом оказались у мадам Хаймович. Конечно, Вирка не могла выпустить из-под контроля своих сообщников, она привыкла ими верховодить. А может быть, боялась, что ей потом не отдадут ее долю. А что, от этой революционной шпаны всего можно ожидать! Поэтому Вирка пошла грабить нас вместе с остальными, замаскировавшись так, что ее невозможно было узнать, ну а кличку «Стахов» присобачила, желая поиздеваться надо мной.
Какой же дурой она меня считала! Не сомневалась, что ей удастся обвести меня вокруг пальца – как дважды два удастся! И в самом деле – это ей почти удалось. Если бы в тот момент, когда они уже вроде бы завладели богатейшей добычей, не появился Ин… если бы не появился Тобольский, который разогнал их настоящим оружием, «анархисты» ушли бы с добычей. Они-то своим реквизитом могли напугать только двух беззащитных женщин.
Интересно, узнал он их? Был ли у них какой-то разговор об этом ограблении – потом?
Нет! Мне это ничуть не интересно! Ничуть! Я ничего не хочу знать об Ин… о Тобольском, о Тобольском, о Тобольском, черт бы его взял!
– Надя! Надя, да что с тобой?! – донесся до моих ушей испуганный голос мамы. – Что с тобой?! Зову, зову, а ты будто оглохла!
– Я не оглохла, мама, – вздохнула я. – Я думаю, что делать дальше.
– Надюша, сходи к Вирке, – взмолилась мама. – Христа ради сходи!
Я молча кивнула, хотя заранее знала, что от разговора с ней для меня ничего, кроме унижения, не выйдет.
Но я собиралась просить помощи не у нее.
Утром я уже стояла около дверей квартиры, куда мы приехали почти год назад. У дверей квартиры Хаймовичей.
Открыла сама мадам – и я вдруг с ужасом осознала, что забыла ее имя-отчество. Все время мадам Хаймович да мадам Хаймович.
– Тю! Да это ж наша Надя! Где у вас случилось, шо сюда принеслась, даже ж взопрела? – хихикнула она издевательски.
Я посмотрела ей в глаза – и она их быстро отвела.
Ей было неловко! Ей было не по себе!
Может быть, еще не все потеряно и мадам Хаймович удастся уговорить?
И тут я вспомнила ее имя.
– Фейга Гершевна, отца ночью арестовали.
– Ой-вей! – всплеснула она руками.
– А что вы вздыхаете? – не выдержала я. – Это ведь вы Вирке рассказали про ту сцену на Софиевской, вот она и привела к нам ночью свою матросню. Отомстила!
– Ох, Наденька, я не думала, шо так выйдет, – простонала мадам Хаймович, и в ее маленьких карих глазах появились слезы. – Вот хочешь верь, хочешь не верь – не думала! Взяла да и рассказала Вирке просто так, шо-где, и шо с того вышло?! Жалею твоего папочку, жалею! Пропал он! Они там, на Херсонской, мастера искать воши, любую пакость на безвинного напялят!
– Фейга Гершевна, поговорите с Виркой, если и вправду жалеете! – схватила я ее за маленькие шершавые руки, стиснула моляще. – Пожалуйста!
– Может, ты ее сама попросишь? – нерешительно пробормотала мадам Хаймович. – Вы ведь подругами были. Может, и она пожалеет его?
– Подругами? Пожалеет? – не смогла я сдержать горький смех. – Да я же говорю: Вирка сама к нам своих бан… – я чуть не подавилась неосторожным словом и быстренько оговорилась: – Сама привела к нам своих этих… товарищей! Хотела бы пожалеть – не арестовала бы моего отца! Поговорите с ней! Умоляю!
– Ну хорошо, – наконец согласилась мадам Хаймович. – Она обещала нынче вечерком к нам заглянуть. Приходи завтра поутру, расскажу, шо вышло.
Я поблагодарила ее и повернулась уходить, но тут уж она меня схватила за руку:
– Прости, Наденька, шо через меня такая беда на вас свалилась. И на Вирку не думай, шо она свирепствует на русских за своих, за евреев. Для нее теперь ничего своего нет – все стали чужими. Для нее революция та скаженная – печка, куда она кого хошь швырнет, не помилует: еврея, гоя… Я ж и сама ее другой раз боюсь!
– А боишься – так ни о чем с ней не заговаривай, только еще хуже будет! – раздался хриплый голос, и в прихожую вышел согбенный старик в больших очках на крючковатом носу, в ермолке и засаленной домашней жилетке. В руках он держал большие портновские ножницы, и только благодаря этому я с трудом узнала Виркиного отца, настолько он изменился за тот год, что мы не виделись. Изменился к худшему: похудел, постарел!
– И баришне не поможешь, и себе навредишь, Фейга, – продолжал он. – Увидишь, скоро она и нас с тобой к ногтю придавит, как чуждых елементов! Уже кричала мне: папа, мол, вы теперь тоже ж иксплотатор – через то, шо у вас наемный труд есть в мастерской. Вей из мир! А на шо, я вас спрашиваю, на какие шиши я давал ей образование, кормил, поил, давал жить, как она сама хочет? Не суйся к дочке с такими опасными разговорами, Фейга, а то огребешь – не унесешь! А ви, баришня, сами за отца похлопочите. Сходите в эту их комизию на Херсонской, тридцать шесть, добейтесь самого большого начальника. Вот шо я вам скажу: его одного только Вирка боится. Страх потеряла, как стыд, а его боится. Зверь, люди говорят, но только он может помочь.
– А как его фамилия? – спросила я, и ноги у меня подкосились, когда Виркин отец угрюмо буркнул:
– Тобольский.
Не помню, как дошла до дому. Трясло от страха, стоило только подумать, что придется идти к нему, говорить с ним, умолять… Казалось, легче спуститься сейчас к морю, войти в соленую, тяжелую ледяную воду – и не выходить из нее.
Но как оставить маму? Как бросить отца на произвол судьбы?