Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Молодая Раневская. Это я, Фанечка... - Андрей Левонович Шляхов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ожидания вообще не оправдывались. Отказы шли один за другим. Постепенно Фаина заводила знакомства в театральной среде. Знакомства были незначительными — гардеробщики, суфлеры, актеры из разряда «кушать подано», — но полезными. Никто не раскроет театральное закулисье так, как гардеробщик, который все про всех знает. Никто не обрисует ситуацию на актерской бирже лучше актрисы, успевшей в свои двадцать с небольшим хлебнуть лиха большой ложкой. Что же касается суфлеров, то у них по всем театрам раскинута невидимая сеть тайного суфлерского братства, которое иногда может оказаться полезней масонского. Несколько раз суфлеры давали хорошие советы, но даже там, где была нужда в актрисах, Фаине отказывали. Когда после проб, а когда и до них. Больше всего портило впечатление ее заикание, имевшее обыкновение усиливаться от волнения. А если собеседники смотрели насмешливо-снисходительно или начинали иронично улыбаться, то Фаина и собственного имени без запинки произнести не могла, не то что монолог Софьи прочесть. Хороша актриса, нечего сказать!

Временами у нее мелькала мысль о том, что отец, наверное, был прав. Актриса из нее не получится. Все похвалы, которыми за четыре рубля в месяц осыпал ее Абрам Наумович, можно забыть. «Нет, получится!» — пугалась Фаина и вечером, перед тем, как заснуть, разыгрывала в лицах отрывок из какой-нибудь пьесы перед маленьким и тусклым зеркалом, висевшим на стене.

Зеркало было таким, потому что экономии ради пришлось переехать в меблированные комнаты «Альгамбра» в Большом Гнездниковском переулке. Вывеска напомнила юной любительнице поэзии про «узорчатой Альгамбры колоннады иль рощи благовонные Гренады»[9], но внутри ничего подобного не было и в помине, во всяком случае, в сорокакопеечном номере. Там пахло затхлым, а узор на стене состоял из пятен, оставленных погибшими клопами. Одна только радость, что «Альгамбра» находилась в центральной части, в двух шагах от бульваров, по которым Фаина уже привыкла гулять. Просить денег из дома не хотелось. Мама бы ужаснулась, узнав о том, что за каких-то два месяца дочь растранжирила четыреста пятьдесят рублей (про сэкономленные пятьдесят никто, кроме Фаины, не знал). С разменом последней «катеньки»[10] началась другая, совершенно нероскошная, жизнь, позволившая неопытной восторженной дурочке сделать кое-какие выводы и познакомиться с изнанкой столичной жизни. «Москва бьет с носка», сочувственно сказал Фаине гардеробщик Малого театра Василий Иванович. Так оно и было. С носка, да с размаху…

Обедать за двугривенный и жить в «Альгамбре» было нестрашно. Страшным казалось полное отсутствие перспектив. Фаина упорно моталась по Москве, теперь уже не на извозчиках, а где пешком, где на трамвае. На трамвае, несмотря на толкотню в вагонах, ездить было интересно. Фаина никак не могла понять, как едет трамвай без лошади. Знала, что электричество, но понять все равно не могла. Про автомобили ей еще в Таганроге объяснил брат Яков, а про трамвай он объяснить не мог, потому что в Таганроге не было трамвая. Да и автомобили можно было по пальцам сосчитать, не то что в Москве. На один автомобиль, блестящий, роскошный, похожий на сделанную из пламени небесную колесницу, Фаина так загляделась, что едва под него не попала. Это было давно, в прошлом месяце, еще в пору великих надежд…

Жизнь катилась под уклон как сброшенный с горы камень. Из «Альгамбры» Фаине пришлось съехать после скандала. Кто-то из соседей, услыхав, как Фаина репетирует вечерами, наябедничал хозяину, что она, дескать, водит к себе мужчин. Фаину выставили вон, потому что «Альгамбра» — приличное заведение. Ага, «приличное», как бы не так! Просто те, кто водит гостей, должны доплачивать за то, чтобы хозяин закрывал глаза на их промысел, в этом все дело. Бойкости от московской жизни у Фаины изрядно прибавилось, поэтому в ответ на «гулящую» она выдала толстому свиноподобному хозяину столько нелестных слов, что он утратил дар речи и только пыхтел да грозно пучил глаза.

Фаина переехала к черту на кулички, в «Сан-Ремо» в Салтыковском переулке. Смешная география — из Марселя в Альгамбру, из Альгамбры в Сан-Ремо и все это не выезжая из Москвы. У Фаины был дар подмечать смешное.

В «Сан-Ремо» она попала случайно, неожиданно. Остановила после своего «изгнания» из клопиной «Альгамбры» извозчика (не тащиться же на трамвае с чемоданами и шляпными коробками) и попросила отвезти ее в недорогие, но приличные меблированные комнаты. Тот и отвез, чтоб ему дожить до ста двадцати лет. Пусть и далековато, но приличная чистая комнатка с окном, выходящим во двор, здесь стоила двадцать пять копеек и в эту цену вдобавок полагался чай, сколько выпьешь, только со своим сахаром. И хозяйка, Луиза Эдвардовна, ревельская[11] немка, оказалась милой добродушной тетушкой. Встретила Фаину как родную, сразу усадила пить чай, ну а когда за чаем выяснилось, что Луиза Эдвардовна в юности тоже мечтала быть актрисой, то сдружились окончательно, настолько, что на Фаину повеяло чем-то домашним. Возможно, оттого, что Луиза Эдвардовна то и дело вставляла в речь немецкие фразы, напомнившие Фаине родной идиш.

То, пожалуй, была единственная удача, отпущенная судьбой Фаине за все время пребывания, в Москве. Пора было признаваться себе в том, что из ее затеи ничего путного не вышло, и возвращаться домой, но Фаина тянула время, продолжая на что-то надеяться, сама не понимая на что, потому что от ее надежд остались одни осколки. К разбившимся надеждам добавилось разбитое сердце, потому что в Москве Фаину угораздило влюбиться. Какая же взрослая жизнь без любви?

После той неудачной встречи с Сулержицким Фаина больше не предпринимала попыток покорить Художественный театр. Какой смысл? Все равно ничего не выйдет, раз тебе дал от ворот поворот помощник самого Станиславского, только назойливой деревенщиной прослывешь. Но на спектакли ходить она продолжала, правда постепенно, из-за экономии, была вынуждена переместиться с передних рядов в задние. «Трех сестер» Фаина посмотрела трижды. И не столько потому, что великолепная чеховская пьеса была поставлена блестяще и дарила истинное наслаждение, сколько из-за актера Берсенева, игравшего подпоручика Родэ. Совсем не та роль, которая позволяет произвести впечатление на публику, но дело было не в роли, а в самом Берсеневе. У него только имя было скучное — Иван Николаевич, а все остальное… Пронзающий взгляд, чеканный классический профиль, волевой подбородок и обворожительная улыбка… Фаина впервые в жизни осознала, что в любовных романах пишут не выдумки, а сущую правду. Все прежние ее влюбленности были не чувством, а баловством, поэтому она и считала, что авторы романов выдумывают небывальщину, чтобы угодить впечатлительным читательницам. Нет! Ничего они не выдумывали. В самом деле можно трепетать при виде своего кумира, трепетать словно листочек на ветру. Можно таять от его взгляда. Можно жить одной любовью, забывая про обеды и ужины. Про завтраки забывать не получалось, потому что вырвавшись на волю из родительского дома, Фаина перестала завтракать. Только кофе пила, чашку или две. Поутру у нее никогда не было аппетита, но родители считали плотные завтраки залогом хорошего дня, поэтому волей-неволей приходилось запихивать в себя еду.

От любви и вечной беготни в поисках места Фаина похудела, причем порядком, так, что пришлось заузить платья. Но внешности это пошло на пользу. Талия стала тоньше, отчего фигура приобрела изящность, щеки перестали быть по-детски пухлыми, а круги под глазами добавили взгляду выразительности.

Подойти к своему кумиру с букетом после спектакля, заговорить с ним или написать ему записку Фаина не решалась. Она даже аплодировать не могла, если Берсенев был на сцене — разводила руки и замирала так, подобно некстати обернувшейся жене Лота. В мечтах, конечно же, рисовала случайные встречи на бульваре или еще где. Пройти мимо, уронить сумочку или зонт, поблагодарить, «узнать», выразить свое восхищение… И так далее. Мечты заходили далеко, очень далеко, туда, куда даже надеждам вход был запрещен… В жизни же все ограничивалось прогулками по Камергерскому переулку.

Триста восемьдесят пять шагов в одну сторону, триста восемьдесят пять — в другую. От Тверской к Большой Дмитровке и обратно. Около тумб с афишами Фаина останавливалась помечтать. «Аркадина — г-жа Фельдман» или «Раневская, помещица, — г-жа Фельдман» виделось ей на афишах. И чем чаще виделось, тем становилось понятнее, что ее фамилия не годится для театра. Не всем так везет, как Комиссаржевской, чтобы и красотой Бог наградил, и талантом и звучной фамилией. Впрочем, везение штука непостоянная — умерла бедная Вера Федоровна в Ташкенте от оспы… И какая нелегкая понесла ее в тот Ташкент? Отец Фаины бывал в Ташкенте по делам и отзывался о нем, как об ужасной дыре. Ах, если бы Комиссаржевская была жива! Если бы она открыла свою театральную школу! О том, что у великой актрисы были такие намерения, Фаине рассказал кто-то из гардеробщиков. Ах, Вера Федоровна, Вера Федоровна…

Всякий раз, при воспоминаниях о Комиссаржевской, на глаза наворачивались слезы. Иногда их удавалось согнать частым морганием, но если на печаль о великой актрисе накладывались думы о своей горькой участи, то слезы лились ручьем — только успевай вытирать.

— Что случилось? — спросил сочный бархатный баритон. — Почему вы плачете? У вас горе?

Сильная и твердая, явно мужская рука взяла Фаину за дрожащий локоть. В жесте не было ничего фривольного, всего лишь желание поддержать, потому что от неожиданности она вздрогнула и чуть не упала на ровном месте. Голос был знакомым. Это был голос ее кумира! Этим голосом он восклицал: «Прощайте, деревья! Гоп-гоп!». Неужели…

Отняв платок от глаз, Фаина сфокусировала зрение на стоящем рядом с ней мужчине и убедилась в том, что это был Берсенев. Совпадение, могущее стать завязкой романа, закончилось обмороком. Придя в себя, Фаина увидела, что она лежит на трех составленных рядом стульях в кассовом вестибюле Художественного театра. Над ней со стаканом воды в одной руке и раскрытым веером в другой стояла полная женщина в черном платье.

— Как вы себя чувствуете? — спросила женщина. — Надо ли послать за доктором?

— Не надо! — ответила Фаина и встала.

У нее было только одно желание — поскорее уйти. А то еще пройдет мимо Сулержицкий, узнает ее и решит, что она припадочная.

— Иван Николаевич пошел в гримерную за нашатырем, — продолжала женщина. — Но, насколько я могу судить, вам нашатырь уже не требуется…

— Нет-нет! Спасибо! — пробормотала Фаина и пулей выскочила за дверь.

Вот и вся любовь…

В театральном агентстве Рассохиной сухопарая дама в пенсне объяснила Фаине, что у нее нет актерских данных — ни внешности, ни дикции, ни способностей и, вдобавок, нет образования. Все эти выводы дама, которую звали Ольгой Ивановной, сделала не проговорив с Фаиной и пяти минут.

— Я знаю, милочка, как неприятно порой бывает слушать правду о себе, — добавила она после того, как вынесла свой «вердикт». — Сейчас вы на меня сердитесь, это по глазам вашим видно, но придет время и вы станете благодарить меня за то, что я своевременно избавила вас от напрасных иллюзий, поверьте мне.

— Я вам не «милочка» и я вам не верю! — выкрикнула в лицо непрошеной советчице Фаина. — И благодарить я вас никогда не буду! А актрисой я стану! Стану! Назло вам! Назло всем!

На шум из своего кабинета вышла хозяйка конторы Елизавета Николаевна Левинская-Рассохина, энергичная и говорливая пятидесятилетняя дама. Она увела дрожащую от гнева Фаину в свой кабинет и долго объясняла, что Ольга Ивановна не хотела ее обидеть, что актерская профессия требует особого дара, искры Божьей, что на свете существует множество других интересных занятий… От пустословия у Фаины разболелась голова. В кабинете у Рассохиной было душно, а от хозяйки пахло тяжелыми удушливыми духами. Испугавшись, что с ней может случиться очередной обморок, Фаина поспешно согласилась со всем, что ей наговорила Рассохина, и ушла.

В тот же день она отправила домой телеграмму с просьбой выслать денег на дорогу. Сумму не назвала. Отец на радостях прислал пятьдесят рублей, хотя мог бы ограничиться и двадцатью, которых хватило бы на билет во втором классе.

«Это год такой, несчастливый, — успокаивала себя Фаина, глядя на мелькавшие за окном деревья. — Девятьсот тринадцатый… Тринадцать — несчастливое число. Плохой год, гадкий. Вот четырнадцатый будет совсем другим. Непременно — счастливым. Подучусь еще у Абрама Наумовича… Только надо будет попросить, чтобы он хвалил меня поменьше, а ругал бы почаще. Так будет больше пользы…»

Она ехала в Таганрог первым классом, точно так же, как и ехала в Москву из Таганрога. Вот только настроение было не «первоклассным», а хуже некуда. Даже мысль о том, что в будущем «счастливом» году она непременно возьмет реванш, совершенно не утешала. До будущего года было так далеко… Почти четыре месяца и потом еще ждать до апреля.

«Приезжать надо сразу же после Пасхи, — в один голос советовали все знакомые из театрального мира. — Тогда на бирже наступает оживление, труппы набирают актеров на летние гастроли и на будущий сезон…»

Глава третья

«ЭТО Я, ФАНЕЧКА…»

«Блеснут ли мне спасительные дали, Пойду ль ко дну, — Одну судьбу мою вы разгадали, Но лишь одну» София Парнок, «Окиньте беглым, мимолетным взглядом…»

Реванш пришлось отложить на год, потому что в марте 1914-го Фаина заболела воспалением легких. Болела тяжело, с кризисом, и долго. А потом долго приходила в себя, потому что слабость была невероятная — голова постоянно кружилась, шатало на ходу, книгу в одной руке удержать не могла, приходилось брать двумя. В подобном состоянии ни о каком отъезде и речи быть не могло. Собралась было в конце сентября, да передумала — не хотелось ехать в канун зимы. Уныло, холодно, да и сезон уже идет, труппы небось все заполнены. Начавшаяся война тоже не располагала к отъезду. Вот скоро она закончится и тогда… (осенью 1914-го всем казалось, что война скоро закончится, отец Фаины даже опасался — окупится ли огромная взятка, которую они с компаньоном были вынужден дать за то, чтобы получить подряд на поставку сапог для армии). Главная же причина, по которой отъезд был отложен на следующий год, заключалась в том, что свою внезапную и тяжелую весеннюю болезнь суеверная Фаина истолковала как знак судьбы, предостерегший ее от поездки в Москву.

Короче говоря — не сложилось.

Фаина не теряла времени даром. Продолжила учиться в театральной студии Ягеллова, причем договорилась с Абрамом Наумовичем насчет дополнительных индивидуальных уроков. Кроме того, занималась и самостоятельно. Выписала учебник по ораторскому искусству и книгу: «Как избавиться от заикания и прочих дефектов речи», делала перед зеркалом упражнения, читала Пушкина и Тургенева, чтобы перенять у них умение выражать свои мысли красиво. Пушкина с тех пор полюбила и всю жизнь перечитывала, а Тургенев как-то не затронул в душе сокровенных струн.

Отец воспринял возвращение блудной дочери на удивление сдержанно.

Сказал только свое обычное: «семь вещей портят жизнь и сокращают года: гнев, зависть, разврат, соблазн, гордость, сплетни и безделье». Слово «соблазн» произнес, громче остальных, давая понять, на что именно дочери стоит обратить внимание. Мать на второй же день после приезда Фаины заговорила с ней о замужестве, но Фаина сказала, что замуж не собирается и попросила прекратить эти разговоры. Своим отъездом она доказала родителям, что способна на самостоятельные поступки и что с ее мнением надо считаться, поэтому мать настаивать не стала. Вздохнула так, что портьеры заколыхались, и махнула рукой — делай, что хочешь. В семье складывался, как выражались в Таганроге, «некошерный пасьянс» — младшая дочь могла выйти замуж раньше старшей. Фаину это совершенно не волновало — пускай.

Первый отъезд Фаина назвала «репетицией». Так ей было легче вспоминать о своей неудаче. Репетиции для того и существуют, чтобы выявлять недочеты. Теперь Фаина умела гораздо больше (спасибо Абраму Наумовичу и собственной настойчивости). Кроме того, от болезни, вынудившей ее отложить на год свой отъезд, вышла неожиданная польза. Поправившись окончательно, Фаина заметила, что у нее прекратились обмороки. Совсем, напрочь, как отрезало. Доктор Шамкович говорил, что Фаина «переросла» свои обмороки. Фаина считала иначе. Ей казалось, что за время болезни с ней произошли какие-то значительные изменения. Лежа в постели, она о многом думала и сильно повзрослела за это время. Так что в конечном итоге Шамкович был нрав — переросла.

Второй отъезд родители восприняли на удивление спокойно. Подумали, наверное, что это ненадолго. К лету дочь вернется домой (Фаина уезжала в конце апреля) и тогда уж всерьез возьмется за ум. Когда-то же надо браться за ум. Отец вполовину урезал содержание, сказав, что больше пятидесяти рублей в месяц «на глупости» давать не намерен. Фаина и этому была рада. Мама тайком пообещала еще столько же от себя, а на сто рублей в месяц в Москве можно жить, ни в чем себе не отказывая. Хватит и на жизнь, и на уроки, и на все остальное. Абрам Наумович рекомендовал Фаине театральную школу брата Комиссаржевской Федора Федоровича. Он говорил, что там учат всему и учат так, как нужно, по системе Станиславского. Сам Федор Федорович по профессии архитектор, но большой знаток и энтузиаст театрального дела и педагоги у него замечательные. Недавно школа Комиссаржевского превратилась в театр имени его великой сестры, а театральная школа при театре это совсем не то, что просто школа. Другие перспективы. Фаина соглашалась: да, другие, а сама ужасно волновалась, примут ли ее?

Ее приняли, но плата за обучение была неимоверно высокой — сорок рублей в месяц. Жизнь в Москве сильно подорожала в сравнении с тринадцатым годом — война. Дома, в Таганроге, Фаина повышения цен практически не замечала и расчеты свои основывала на цифрах, которые уже успели устареть.

В меблированных комнатах «Сан-Ремо» сменились и хозяйка, и название, и, насколько могла судить Фаина, профиль. Теперь это были «номера», сдававшиеся по часам для любовных утех. Новая хозяйка сказала, что вскоре после начала войны Луиза Эдвардовна продала свое дело и уехала из Москвы. Фаина остановилась в «Родине», в Милютинском переулке. Там было недорого и прилично. Правда, далековато до театральной школы, находившейся в Настасьинском, но Фаина, когда заселялась, об этом как-то не подумала. Выйдя из изменившегося «Сан-Ремо» она попросила извозчика отвезти ее в какие-нибудь недорогие меблированные комнаты. Тот и привез в «Родину», Фаине там понравилось, она заплатила вперед за месяц. «Ничего, — утешала себя Фаина. — Ходьбы чуть более получаса, причем по бульварам. Можно совмещать с променадом».

На второй неделе Фаину обокрали. Дочиста. Пока она была в театральной школе из ее комнаты исчезло все, начиная с вещей и заканчивая сахаром. И дураку было ясно, что постаралась прислуга. Вор со стороны взял бы самое ценное и уж точно бы не покусился на сахар и кофе. Но прислуга смотрела честными глазами и отрицала свою причастность к краже. Хозяин ручался за всех, испытанные, мол, люди, давно работают. Когда Фаина, понявшая, что увещеваниями она ничего не добьется, пригрозила полицией, хозяин обвинил ее в шантаже. Начал орать, что это она втихаря вывезла свои пожитки, чтобы опорочить репутацию его заведения. Одна из двух прибиравшихся в комнатах баб сразу же «вспомнила», что видела, как Фаина выносила свои чемоданы. Поняв, что полиция ей не поможет, Фаина ушла. Наглый хозяин даже задатка ей не вернул. Сама виновата — надо было расписку требовать, но кто же знал, что так получится.

Первым делом она пошла на почтамт и отправила телеграмму отцу. Выйдя из почтамта, побрела куда глаза глядят, размышляя на ходу о том, что ей делать дальше. Собственно, думать было не о чем. В кошельке лежало около двадцати рублей. Этих денег хватило бы на то, чтобы снять жилье и купить самое необходимое. Перебиться до получения денег из дома не составляло труда. Но Фаина была настолько взвинчена, что не могла додумать до конца самую простую мысль. Обида душила ее, казалось, что случилось нечто ужасное, что она лишилась не пары чемоданов с вещами, а чего-то во много раз большего — веры в людей и чего-то еще. Фаина сама не заметила, как вышла к Большому театру. Спрятавшись за колонну, она дала волю слезам. Фаине казалось, что ее никто не видит. С площади ее действительно не было видно, но всем выходящим из театра она сразу же бросалась в глаза.

К экзальтированным девицам в Большом театре привыкли. Между колоннами каждый день кто-то рыдал, оплакивая разбившиеся надежды или же просто от избытка чувств. К тому же Фаина рыдала интеллигентно, тихо, сдержанно. Несколько мужчин равнодушно прошли мимо, а вот женщина, вышедшая из театра, подошла к Фаине и участливо спросила:

— Позвольте узнать, кто вы и почему вы плачете? Вас кто-то обидел?

Фаина была в таком смятении, что ей показалось, будто с ней разговаривает мама.

— Это я, Фанечка! — ответила она, отнимая руки от лица, и тут же осеклась, увидев рядом с собой незнакомую женщину, красивую и одетую по последней моде. — Простите…

Фаина хотела уйти, но незнакомка не позволила ей этого сделать. Ухватила под локоть и повела в театр. По тому, как угодливо швейцар распахнул перед ними двери, Фаина угадала в незнакомке важную персону. Но она и представить не могла, что ее ведет под руку знаменитая балерина Екатерина Васильевна Гельцер.

В роскошно убранной гримерной Гельцер усадила Фаину в кресло, напоила сладким чаем с коньяком, а затем выслушала ее грустную историю. Когда Фаина закончила, Гельцер переспросила адрес и название меблированных комнат и ненадолго оставила Фаину одну. Вернувшись, сказала, что телефонировала участковому приставу и тот пообещал нагнать на мерзавца хозяина страху. Затем Екатерина Васильевна увезла Фаину к себе домой на Рождественский бульвар. Фаина, которой было ужасно неловко от того, что совершенно посторонний человек принимает в ней столько участия, пыталась объяснить, что у нее есть деньги на съем жилья, а днем позже она рассчитывает получить перевод от отца. Но Гельцер сказала, что встреча их произошла по предопределению и что она чувствует себя ответственной за «свою милую Фанечку». Фаина была готова благословлять тех, кто ее обокрал, ведь благодаря им она познакомилась с такой замечательной женщиной.

На следующий день Екатерине Васильевне нанес визит участковый пристав, следом за которым двое нижних чинов внесли в прихожую Фаинины вещи. По словам пристава, хозяина «Родины» спасло от огромных неприятностей только то, что он сразу же признал свою вину и выдал украденные вещи и деньги, включая остаток уплаченной вперед месячной платы. Екатерина Васильевна назвала пристава «спасителем» и «благодетелем», от чего тот покраснел, сказала, что он спас «будущую гордость русской сцены» (теперь настал черед краснеть Фаине), и наградила его своей фотографией с дарственной надписью.

— Глазам своим не верю! — сказала Фаина после ухода пристава. — Вы — волшебница!

— Все, кто служит искусству, — волшебники, — скромно ответила Гельцер.

Из Таганрога пришли не деньги, а телеграмма, в которой было написано, что Фаине открыт кредит у одного из московских компаньонов отца. По слову «скучаем» Фаина догадалась, что телеграмму составляла мать. Отец никогда ни по кому не скучал, он, кажется, совсем не умел этого делать. Фаина сходила по указанному в телеграмме адресу, получила пятьдесят рублей — свое «жалование» на следующий месяц и решила, что ей пора уже зарабатывать самостоятельно. Ее покоробило предложение ходить за деньгами к незнакомому человеку. Она чувствовала себя неловко и считала, что отец таким образом хотел дать понять, чтобы она поменьше ему докучала. Мотивы Гирша Фельдмана остались тайной, но вполне возможно, что он просто хотел упростить и ускорить процесс получения денег. Или, может, ему было приятно сознавать, что Фаине в Москве есть к кому обратиться за помощью.

Екатерина Васильевна не хотела отпускать Фаину от себя. Она сказала, что гостья может выбирать любую из комнат ее большой квартиры и жить сколько угодно. Фаине казалось, что она очутилась в раю. Ей нравилось все, начиная с самой Екатерины Васильевны и заканчивая красивым большим домом на Рождественском бульваре, в котором она жила. Это был другой мир, увлекательный мир столичной богемы, в который невозможно было попасть без проводника.

Театральную школу Фаина скоро бросила. По двум причинам. Во-первых, выяснилось, что она благодаря стараниям Абрама Наумовича и своим собственным знает все, что ей преподают. Способность к самообразованию была у Фаины невероятно высокой. Она выработалась в детстве, когда Фаину по ее просьбе забрали из гимназии и она стала учиться дома. В гимназии ей было плохо. Другие ученицы насмехались над робкой и нескладной девочкой, а строгие учителя внушали страх, временами переходящий в панический ужас. Упросить родителей было нелегко, поэтому Фаина старалась дома учиться изо всех сил, чтобы ее ненароком не вернули в гимназию. Выбрасывать сорок рублей на ветер не хотелось, тем более что сейчас деньги были нужны особенно. Живя у Гельцер на всем готовом, Фаина испытывала неловкость и старалась как могла отблагодарить свою добрую волшебницу — покупала билеты в театры, заказывала у Сиу на Кузнецком Мосту для Екатерины Васильевны ее любимые пирожные, дарила милые безделушки, которым Гельцер радовалась как ребенок. Билеты приходилось брать только в первый ряд, других Екатерина Васильевна не признавала. Пирожные стоили по шестьдесят копеек за штуку. «Безделушки» покупались у Параделова на Большой Никитской или у Гобермана на Арбате, где пуговица от старых штанов стоила червонец[12].

Во-вторых, театр, носивший имя Веры Комиссаржевской, оказался крошечным, камерным театриком, располагавшимся на втором этаже небольшого особняка. Здесь свои играли для своих и в труппе было всего десять человек. Фаине сразу же дали понять, что обучение в школе еще не делает ее своей и что своей она вряд ли здесь станет.

После первого же прочтенного Фаиной монолога Екатерина Васильевна сказала, что у нее определенно есть талант, и вознамерилась устроить Фаину в труппу Художественного театра. Пусть для начала придется играть на выходах, зато какая труппа, какие режиссеры! Смущенная Фаина рассказала о своей встрече с Сулержицким. Екатерина Васильевна заверила ее, что Сулержицкий, к которому за день могут обратиться несколько желающих получить место в труппе, давно забыл о ней и ее обмороке. Тем более что Гельцер намеревалась говорить о Фаине не с Сулержицким, а с Немировичем-Данченко. Про обмороки она посоветовала не забывать, потому что они при умелом использовании служат женщине прекрасным оружием. Фаина, отрепетировавшая до автоматизма все театральные приемы, показала Екатерине Васильевне, как она умеет изображать обморок. Щедрая на похвалу Гельцер назвала Фаину «второй Комиссаржевской» и велела за неделю придумать себе звучный псевдоним. С выбором псевдонима Фаина мучилась уже не первый год, да никак ничего путного не могла придумать. Получалось или пошло, вроде Горностаевой, или выспренно, вроде Грандлевской или Астральцевой. Разумеется, за одну неделю, да еще и наполненную радостными ожиданиями, псевдонима она не придумала. Да и не нужен был ей псевдоним, потому что Немирович-Данченко отказал ей заочно, даже без знакомства. Труппа полностью укомплектована и, вообще, Художественный театр предпочитает актеров с опытом. «С опытом! — фыркала Гельцер. — Опыт для них важнее таланта!»

Сидеть без дела было скучно, кроме того хотелось начать зарабатывать. Самостоятельные поиски довели Фаину до цирка Саламонского, где ей пришлось выступать в массовке и изображать подсадную даму из публики. Платили немного, но это было хоть какое-то занятие, пусть и не имеющее отношения к искусству, и хоть какие-то деньги. Около двух недель Фаине удавалось скрывать свою работу в цирке от Екатерины Васильевны. Когда же та узнала правду, то ужаснулась и велела Фаине немедленно уйти от Саламонского, назвав то, чем она занималась, «попранием высоких идеалов». Взамен Гельцер пообещала Фаине в ближайшем будущем найти ей приличное место и сдержала свое обещание.

Место находилось довольно далеко от Москвы в модном дачном поселке Малаховка, славящемся своим якобы целебным воздухом. Удаленность не означала захолустности. Малаховка была, как сейчас принято выражаться, элитным поселком. В здешнем летнем театре, до которого от станции можно было доехать на конке (невиданное для дачного поселка дело!), выступали лучшие актеры обеих столиц. Здесь пели Шаляпин, Нежданова и Собинов, играли Яблочкина, Садовская, Петипа, Радин, Певцов, Коонен… Танцевала здесь и Гельцер. Напичканная знаменитостями Малаховка с ее двумя электрическими станциями, собственным театром, множеством магазинов и кафе, была Москвой в миниатюре, и здешний театр с полным на то основанием считался театром столичным. Фаина была счастлива. Она дебютировала в новой пьесе модного драматурга Леонида Андреева «Тот, кто получает пощечины». По иронии судьбы она играла артистку цирка. «В жизни не бывает случайных совпадений, — пошутила по этому поводу присутствовавшая на дебюте Гельцер. — Устроившись к Саламонскому, Фанни связала свою судьбу с цирком». Пророчество не сбылось.

В Малаховке Фаина познакомилась с несколькими корифеями дореволюционной сцены, такими, например, как Ольга Осиповна Садовская и Илларион Николаевич Певцов. Но если знакомство с Садовской было случайным, мимолетным, то Певцов выступил в роли наставника и учителя Фаины, тогда еще игравшей под фамилией Фельдман. Впоследствии Раневская писала, что считает его своим первым учителем, хотя на самом деле он был вторым после Абрама Наумовича Ягеллова.

Илларион Николаевич был добрым и общительным человеком. Он любил делиться своим опытом с молодыми актерами, причем он не поучал их и не старался воссиять на их фоне еще ярче, а делился по-настоящему, облекая свои наставления в форму увлекательных рассказов. К Фаине же Певцов был расположен особенно, поскольку увидел в ней родственную душу. У них была общая беда. В детстве Певцов сильно заикался, но смог преодолеть этот недостаток путем упорных многолетних занятий. Однако в минуты сильного волнения или будучи хорошо навеселе, он начинал заикаться и очень этого стеснялся. Главным правилом Певцова, его девизом была искренность. Он не играл своих героев, а превращался в них на время спектакля.

В Малаховке на Фаину снизошло озарение. Она мучительно долго искала себе псевдоним, который, образно говоря, лежал у нее под ногами. Озарение пришло ночью, когда Фаина перечитывала Чехова и мечтала о том, как бы замечательно было бы сыграть Раневскую в «Вишневом саде». «Вишневый сад» был у нее самой любимой чеховской пьесой. Один из малаховских корифеев сцены, Николай Радин, внебрачный сын Мариуса Петипа, сравнил Фаину с Раневской, сказав, что она такая же непрактичная. Сравнение было не очень-то лестным, но Фаине оно понравилось. Приятно, когда тебя сравнивают с чеховской героиней, да и отсутствие практичности в актерской среде никогда не считалось недостатком. Скорее — свойством возвышенной натуры.

Малаховский сезон можно было назвать не хорошим, а просто замечательным началом творческой карьеры. Сама того не ожидая, Фаина попала в блистательную труппу, освоилась в театральной среде и многому научилась. Можно сказать, что именно в Малаховке Фаина Фельдман превратилась в актрису Фаину Раневскую, пусть начинающую, но уже актрису. Три месяца — недолгий срок, но многое в становлении молодых актеров зависит не столько от времени, сколько от окружения и их собственных способностей.

В Малаховке Фаина обрела уверенность в себе. Она не сомневалась, что по окончании сезона легко найдет себе место в Москве. В Летнем театре Фаина встретилась с Алисой Коонен, с которой она познакомилась пять лет назад во время отдыха в Евпатории. Коонен обещала поговорить насчет Фаины со своим мужем Александром Таировым. Годом раньше Таиров, Коонен и еще несколько актеров организовали на Тверском бульваре Камерный театр, обративший на себя внимание первой же премьерой. Обычно для первого спектакля выбирали или что-то проверенное временем из классического репертуара, или нечто современное, злободневное, «свежее», как говорили актеры. Большой оригинал Таиров поставил «Саконталу», драму древнеиндийского поэта Калидасы в переводе Константина Бальмонта.

Увы, в труппе Камерного театра даже по протекции не нашлось места для Фаины. Ей снова пришлось ходить по театрам и театральным агентствам. Фаина не отказала себе в удовольствии побывать и в агентстве Рассохиной. Разумеется, не для того, чтобы поинтересоваться вакансиями, а для того, чтобы поставить точку в давнишнем споре. Саму хозяйку не застала, а сухопарая Ольга Ивановна притворилась, будто не узнает Фаину. Пришлось напомнить о прошлой встрече и рассказать об отыгранном в Малаховке сезоне.

Очень скоро у Фаины сложилось впечатление, что ей снова выпало ходить по заколдованному кругу и слышать отказы. Война, вопреки ожиданиям, затянулась. Многим стало не до развлечений. Жизнь дорожала и скучнела. Те же, кто желали развлечься, предпочитали театрам кабаре с их кафешантанными развлечениями. Только редкие энтузиасты вроде Таирова открывали театры, а кабаре росли словно грибы после дождя.

— Петь для жующих я не стану, — отвечала Фаина, когда ей предлагали выступать в кабаре. — Принципиально.

За принципы положено страдать. Отчаявшись найти место в Москве, Фаина согласилась ехать в Крым с антрепризой актрисы Александры Лавровской.

Екатерина Васильевна провожала Фаину как на войну. Плакала, осеняла крестным знамением (ничего, что иудейка, от креста спасительного никому еще плохо не становилось), уговаривала остаться. Но Фаина остаться отказалась, хоть и сама тоже плакала. Жаль было расставаться с Екатериной Васильевной и с Москвой.

— Я скоро вернусь, очень скоро, — обещала Фаина. — Отыграю один сезон и вернусь.

«Человек предполагает, а Бог располагает, и не в человеке путь его», сказано в Библии.

Фаина вернулась в Москву спустя почти шестнадцать лет, в июне 1931 года. Можно сказать, что в другой город приехал совсем другой человек, настолько все изменилось.

Но с Екатериной Гельцер Раневская дружила всю жизнь. Эта дружба оборвалась в декабре 1962 года с кончиной Екатерины Васильевны.

Глава четвертая

БОСПОР ПЕЛОПОННЕССКИЙ

«На, кажется, надрезанном канате Я — маленький плясун. Я — тень от чьей-то тени. Я — лунатик Двух темных лун…» Марина Цветаева, «Не думаю, не жалуюсь, не спорю…»

Актер труппы Лавровской Орест Ветлугин, в афишах значившийся Орфеевым, называл Керчь «Боспором Пелопоннесским». «Скорее уж Пантикапеем Таврическим», — поправляли его товарищи, более хорошо знакомые с историей. «Пелопоннесе» лучше звучит, выразительнее", — отвечал Ветлугин-Орфеев. Фаине Керчь напоминала родной Таганрог. Такое же захолустье, и с такими же кичливыми претензиями на величие. В Таганроге приезжим непременно рассказывали о том, что государь император Петр Первый одно время всерьез намеревался сделать Таганрог столицей империи, да потом передумал и выстроил Петербург. В Керчи гордились древностью — Пантикапей, Спартокиды, Митридат… Много лет спустя Фаина Раневская скажет актерам Театра имени Моссовета: "Когда я слышу слово "Керчь", у меня начинается родимчик". Неизвестно, что именно она имела в виду — сам город или произошедшие там злоключения.

Настоящая фамилия Александры Лавровской была Плохова. Оттого, наверное, ей всю жизнь не везло. Ни на сцене, ни в делах. Так и не снискав актерской славы за полтора десятка лет служения Мельпомене, Александра Александровна решила, что служение мамоне станет для нее более удачным, и основала антрепризу.

Несколько сезонов прошли для Лавровской удачно. Так, во всяком случае, слышала в Москве Фаина, иначе бы не согласилась принять участие. Впрочем, что такое "удачно" с актерской точки зрения. Если не голодать во время разъездов и получить хотя бы две трети от обещанных денег, то это уже считается удачей. Антреприза антрепризе рознь. В захудалых, не имеющих громкой славы, громкого имени (а антреприза Лавровской такой и была), собираются одни неудачники. Деться некуда, а тут хоть какие-то надежды.

Надежды так и остались надеждами…

Бытовало мнение, что хороший антрепренер непременно должен быть удачливым. Без удачи никак. Актерам свойственно верить в удачу и в разного рода суеверия. На самом же деле хороший антрепренер должен обладать тремя главными качествами: знанием театральной конъюнктуры, умением договариваться с людьми, иначе говоря — умением соблюсти максимум собственной выгоды в любом торге и умением держать свою разношерстную труппу в строгости. Нет порядка — ничего нет. У Лавровской не было ни одного из этих качеств. Крым она выбрала в качестве места для гастролей наобум, польстившись на то, что вне курортного сезона здесь аренда театров стоила недорого и публика в это время не была избалована гастролерами и можно было ожидать неплохих сборов. Некий знакомый антрепренер Лавровской, которого она называла Жоржем, якобы остался весьма доволен, отработав сезон в Крыму тремя годами раньше, и настойчиво рекомендовал ей "эти благословенные места".

Гладко было на бумаге, да забыли про овраги… Три года назад не было войны и жизнь была совсем другой. Условия в "благословенной" Керчи оказались далеко не такими выгодными, как рассчитывала Лавровская. Вдобавок в Керчи оказались конкуренты — какая-то одесская антреприза. С ними пришлось делить городской драматический театр. Если бы Лавровская озаботилась тем, чтобы своевременно подписать договор на аренду театра с городскими властями, конкурентам бы пришлось уехать несолоно хлебавши. Если бы да кабы… А так отцы города рассудили, что два арендатора надежнее и выгоднее, чем один, и сдали театр обеим труппам.

Два или три спектакля в неделю даже в случае полных сборов играть было невыгодно. Уступать, то есть уезжать из города, никто не собирался. Между труппами развернулась настоящая война. Лавровская скандалила с одесским антрепренером, устраивала истерики членам театральной комиссии при городской думе и приплачивала расклейщикам афиш за то, чтобы они заклеивали афиши конкурентов ее афишами. Конкуренты, в свою очередь, тоже приплачивали расклейщикам. Расклейщики, должно быть, жалели, что в городе не сошлись три или четыре труппы. Актеры приходили на спектакли конкурентов для того, чтобы их освистать. Очень скоро враждующие антрепренеры поняли, что война окончательно поспособствует их разорению, и заключили нечто вроде перемирия. Освистывание, заклейка афиш и скандалы прекратились. Теперь обе труппы пытались забить конкурента разнообразием постановок. Новые спектакли ставились "по-гусарски", с двухтрех репетиций, действие "вытягивал" (другого слова и не подобрать) суфлер. Для подобного "гусарства" даже слово "профанация" звучало как комплимент.

Никакой дисциплины в труппе у слабовольной и взбалмошной Лавровской не было и в помине. Репетировали кое-как, играли спустя рукава, многие актеры позволяли себе выходить на сцену под хмельком. В "Цепях" Сумбатова-Южина, актер Алферов, игравший помещика Волынцева, вышел на сцену в костюме графа Альмавивы и так отыграл целое действие. Ошибся человек, перепутал, с кем не бывает. Хорошо еще, что роль не забыл. Актеры делали вид, что ничего особенного не происходит, зрители, бывшие в курсе новых футуристических веяний, приняли курьез за смелый ход режиссера или просто сделикатничали. Фаина, игравшая в "Цепях" Веру, ужаснулась. Сама она многократно оттачивала каждую свою реплику и перед спектаклем по часу входила в образ — садилась в каком-нибудь укромном уголке, закрывала глаза и начинала превращаться в свою героиню. Любая деталь имела для нее огромное значение. Незначительных деталей на сцене не бывает. Каждая деталь — это штрих к образу. Выбившийся из прически локон порой может сказать больше, чем длинный монолог. И непременно нужна достоверность, полное соответствие образу. Фаина часами перемеряла скудноватый гардероб труппы и рылась в реквизите, чтобы добиться максимального соответствия. Кое-что покупала на свои деньги. Другие актеры посмеивались над ней — вот чудачка.

Труппа была небольшой, с заменами дело обстояло туго. На замены ставили не по амплуа, а по принципу "кто свободен?". В "Днях нашей жизни" Фаине приходилось играть Евдокию Антоновну, в "Грозе" — Феклушу, в "Бедной невесте" — сваху Панкратьевну. О каком вхождении в образ могла идти речь, если за сорок минут до начала спектакля тебя отправляют гримироваться. Роль бы наскоро перечесть успеть. Лавровская считала эти суматошные замены хорошей школой для молодых актеров, но Фаина думала иначе. Разнообразие образов обогащает актерский опыт лишь в том случае, если эти образы сыграны как следует. Если же опыт сводится к тому, чтобы выйти на сцену и произнести положенные реплики, то толку от него никакого, один вред. Понемногу поневоле привыкнешь халтурить и превратишься из актрисы в фиглярку. Бывалые члены труппы часто вспоминали прошлые времена, особенно под водочку, и каждый, непременно рассказывал о своих первых шагах на сцене. Волнения, надежды, тщательная работа над ролями, радость первого признания… Было страшно, слушая эти рассказы, сравнивать прошлое с настоящим, видеть испитые лица, вспоминать курьезы последних дней. С Фаиной тоже произошел "курьез" во время спектакля, хоть и не по ее вине. Однажды на нее упала декорация, которую забыли закрепить. Фаине повезло, она отделалась легким испугом. Декорации в то время были тяжелыми, деревянными, основательными.

Вдобавок к прочим неприятностям небольшую труппу раздирали интриги и ссоры. Ежедневно кто-то с кем-то скандалил, что-то от кого-то требовал (чаще всего требовали аванса от Лавровской), случались и драки, несвойственное вообще-то для актеров дело. Актеру надо беречь лицо, потому что он зарабатывает с его помощью пропитание, поэтому ругани за кулисами хватает, но до драк дело доходит крайне редко.

Фаина наблюдала происходящее с тоской. Уж очень сильно труппа Лавровской отличалась от малаховского Летнего театра. Как земля от неба. Если малаховский театр был подлинным храмом Мельпомены, то труппа Лавровской более походила на хлев. Четыре месяца в хлеву "Мельпомены" показались Фаине четырьмя годами. Она несколько раз порывалась плюнуть на все и уехать в Москву, но ее останавливали два обстоятельства — крупная неустойка, прописанная в контракте, и нежелание запятнать свою репутацию уходом из труппы в разгар сезона. Ярлык "ненадежный" приклеивается к актеру однажды и навсегда. Пьяница может стать трезвенником, заика — великолепным оратором, но ненадежный актер так и останется ненадежным и ни в одну мало-мальски приличную антрепризу его не возьмут.

Фаина заботилась о своей репутации. А вот Лавровской на репутацию было наплевать или у нее попросту сдали нервы. В один прекрасный (точнее — ужасный) день она сбежала. Разумеется, прихватила с собой кассу. Без кассы ни один антрепренер не сбегает, это моветон.

Положение было отчаянное. Фаина еще могла попросить денег у отца. Некоторым же актерам, не могущим рассчитывать на чью-нибудь помощь, пришлось распродавать вещи, чтобы уехать из Керчи в Ростов или в Киев, туда, где можно было рассчитывать найти работу. Фаине не хотелось ни в Ростов, ни в Киев. Она с удовольствием вернулась бы в Москву, но шансы найти себе там место в январе были настолько ничтожными, что не стоило и пытаться. О возвращении домой и речи быть не могло, несмотря на то, что каждый денежный перевод сопровождался маминым напоминанием о том, что Фаину ждут дома.

Успев за недолгий срок вкусить и сладость, и горечь актерской профессии (горького, к сожалению, было больше), Фаина считала себя настоящей актрисой. Дома, в Таганроге, ей нечего было делать. В Керчи тоже нечего было делать. Фаина попыталась было пристроиться к конкурентам-одесситам, но у тех хватало своих grande coquette и вдобавок ей не понравился антрепренер, в котором с первого взгляда угадывался ловелас.

Прежде чем ехать в Ростов или в Киев, Фаина решила попытать счастья в Крыму. С детства у нее сохранились приятные впечатления от Евпатории, в которой она отдыхала с родителями. Гирш Фельдман предпочитал отдыхать за границей, считая Пятигорск или Батум неподходящими для человека его положения, но для Крыма делал исключение, потому что в Крыму отдыхал император с семьей. В Ялте Гиршу Фельдману не нравилось, он находил ее слишком шумной и суетной, и предпочитал отдыхать в Евпатории.

Фаина собралась ехать из Керчи в Евпаторию, с намерением в случае, если там не повезет, уплыть на пароходе в Одессу или Николаев. Но в последний момент передумала и уехала в Ростов. От Ростова до Таганрога рукой было подать, но домой Фаина не наведалась. Не потому, что не скучала по родным (скучала, даже очень скучала), а потому, что не хотела снова слушать родительские уговоры образумиться. Мать в каждом письме перечисляла вышедших замуж сверстниц Фаины (намек был прозрачным до невозможности) и восторгалась тем, что "у Беллочки все хорошо" (понимай так: "а у тебя все плохо"). Белла вышла замуж за солидного, достойного по отцовским меркам мужчину, причем из хорошей семьи. Его дед был раввином в Пинске. Сам Гирш Фельдман родился в захолустном местечке Смидовичи, в бедной семье и всю жизнь немного стыдился своего происхождения. Хотя, в то же время, и гордился тем, что превратил двадцать рублей, с которыми покинул родительский дом, в крупное состояние. Когда дети (особенно сын Яков, тайком почитывавший "Капитал" Маркса) интересовались, каким образом двадцать рублей могли превратиться в богатство, Фельдман-старший многозначительно стучал пальцем по своему выпуклому лбу и говорил: "Умом, дети, умом ваш отец всего достиг".

Незнатность происхождения Гирш Фельдман старался компенсировать щедрой благотворительностью. Он построил на собственные средства богадельню и содержал ее. Жертвуя деньги на нужды общины или на что-то еще, он всегда интересовался, сколько дали другие таганрогские тузы, и давал больше. Когда в синагоге, где он был старостой, в очередной раз сломалась старая, многократно чиненная фисгармония, Фельдман купил новый инструмент за свой счет, потому что другие богачи говорили: "что починили раз, можно починить другой".

Белла вышла замуж за внука раввина — мазл тов![13] Фаине было не до таких глупостей, как романы. Сцена полностью завладела всеми ее помыслами. У Фаины сложилось такое чувство, будто судьба поманила ее пряником (знакомством с Екатериной Гельцер и Летним театром в Малаховке), а потом начала отвешивать пинки. Знала бы она, что антреприза Лавровской была не пинком, а всего лишь щелчком! Пинки ждали юную актрису впереди.

В Ростове Фаине удалось пристроиться в труппу к харьковскому антрепренеру Николаю Федорову вместо беременной субретки, которой скрыть свое положение уже не помогали даже самые широкие платья. Труппа Федорова отличалась от труппы Лавровской. Она тоже состояла не из корифеев сцены, но в ней царил порядок. Никто не выходил на сцену пьяным и не устраивал скандалов за кулисами, поскольку за любое нарушение порядка Федоров накладывал на провинившегося штраф. Штрафы были далеко не символическими. Скандалистов Федоров штрафовал на пять рублей, столько же стоило появление на репетиции в нетрезвом виде. Ну а за неявку на спектакль или какое-то другое действие, могущее привести к его срыву, можно было лишиться месячного заработка. Актеры считали, что им не повезло с антрепренером — больно уж строг Николай Иванович, но Фаина, вспоминая вольницу у Лавровской, строгостям радовалась. Ей штрафы не грозили, потому что она являлась на репетиции за час-полтора до начала, чтобы предварительно прорепетировать на сцене в одиночестве. Уходила позже всех, поскольку взяла себе за правило не откладывать исправление огрехов на завтра. Не "выходит" жест? Не звучит реплика? Повтори сто раз — на сто первый и выйдет и зазвучит. "Вы когда-нибудь спите, Фанни?" — спросил однажды Федоров, привыкший к тому, что как бы рано он ни явился в театр и как бы поздно ни уходил, на сцене или близ нее он видел Фаину. "Вся моя жизнь — сон", отшутилась Фаина, вдруг открывшая в себе такое качество, как остроумие. Ей и прежде приходили в голову смешные или колкие фразочки, да только вот с опозданием. А тут вдруг начали приходить вовремя. Собеседник еще и говорить не закончит, а у Фаины уже готова сорваться с языка острота.

С труппой Федорова Фаина побывала в Ставрополе и Екатеринодаре. Затем перешла к Николаю Синельникову, державшему две антрепризы — в Киеве и в Харькове. Фаина служила в харьковской антрепризе Синельникова. Больших ролей ей не доставалось, но она была рада и небольшим, хотя втайне мечтала сыграть свою "тезку" Раневскую, Катерину, Ларису-бесприданницу, андреевскую Екатерину Ивановну… Мечты, как и полагалось по возрасту, были грандиозными. Дай Бог если бы хоть наполовину сбылись бы.

Войдя в размеренное русло актерской жизни, Фаина успокоилась, похорошела, можно сказать — расцвела. И результат не заставил себя ждать. У нее появился поклонник.

Глава пятая

ШАТКАЯ ТЕНЬ ЗА КРЫЛОМ

"Единый раз вскипает пеной И рассыпается волна. Не может сердце жить изменой, Измены нет: любовь — одна. Мы негодуем, иль играем, Иль лжем — но в сердце тишина. Мы никогда не изменяем: Душа одна — любовь одна…" Зинаида Гиппиус, "Любовь — одна"

Дело было в Харькове. В мае 1916 года. Третий военный год считался тяжелым (никто и предположить не мог, какими окажутся четвертый и пятый), но весна оставалась весной. Порой любви и психических обострений.

В "Загадочной женщине" (под таким названием в то время шла на русской сцене пьеса Оскара Уайльда "Веер леди Уиндермир") все аплодисменты и все букеты доставались актрисе Светловой, исполнявшей роль Маргарет. Фаине, которая играла горничную Розали, не перепадало ни капли зрительского восхищения. Да и за что было перепадать? Роль-то крошечная, не роль даже, а "ролька". Выйти в начале четвертого действия, сказать четыре реплики и уйти. Розали была нужна в пьесе только для того, чтобы упомянуть про потерянный веер. Но Фаина все равно старалась. Придумала Розали биографию. Бедная девушка мечтала стать актрисой, но нужда привела ее в прислуги. В богатом доме Розали постепенно стала мещанкой. Она мечтает о богатом женихе и копит деньги на приданое. Но иногда берет из своих сбережений немного и идет в театр, чтобы оживить в душе почти угасшую мечту… Короче говоря, напридумывала столько, что хватило бы на целую пьесу. Но зато произносила свое "Милорд приехал домой только в пять часов утра" так, что зрителям сразу становилось понятно, что Розали — непростая штучка, что есть у нее тайна. Фаине хотелось верить, что это становилось понятно зрителям, иначе какой смысл на сцену выходить? "А что, миледи, веер пропал?" — Фаинина Розали спрашивала, понизив голос, с особой интонацией, предвкушая пикантную сплетню.



Поделиться книгой:

На главную
Назад