Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Где пальмы стоят на страже... - Афонсо Шмидт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Как зовут? — спросил судья.

— Жозе.

Судья продолжал допрос в том же духе.

— Ты знаешь, в чем тебя обвиняют и почему ты здесь?

— Я…

— Знаешь?

— Знаю…

— Знаешь ли ты, что тебя обвиняют в том, что в день, — и судья указал день и час совершённого преступления, — ты украл и убил малолетнюю Бене-диту, крестницу сеньора Фелипе Арауаку?

— Я…

— Это правда?

Индеец молчал.

— Расскажи суду, как было дело.

Индеец стоял несколько минут в молчании, со стыдливой полуулыбкой на толстых губах, внимательно глядя в землю и вертя в беспокойных пальцах свою широкополую соломенную шляпу. Потом, не двигаясь и не подымая глаз, сказал, как человек, признающийся в легком проступке:

— Я уж сказывал другому белому…

«Другой белый» был полицейский, задержавший Жозе Тапуйо.

— Да, но нужно рассказать снова.

Индеец снова помолчал, не стирая с лица стыдливой полуулыбки. Потом, поколебавшись, в ответ на новые настояния судьи, рассказал:

— Я украл ее, хотел спрятать. Ночью в лесу боязно ей было, темно. Она закричала. Тут я ее убил, а тело на лодке отвез, чтоб зарыть на пустоши Уруа-Тапера.

— И зарыл?

— Да, зарыл и крест поставил, чтоб узнать то место.

— Что побудило тебя совершить это преступление?

Жозе, не поняв вопроса, молча смотрел на судью. Тот счел необходимым изъясниться точнее:

— Почему ты убил этого ребенка?

Индеец молчал, несмотря на все настояния судьи, и не было никакой возможности выжать из него больше ни единого слова. Устав от этого бесплодного поединка, судья прекратил допрос, приказав писарю зачитать дело и подписать за подсудимого его показания по тихой просьбе самого Жозе, вернувшегося затем на свою скамью.

Писарь встал и, проскрипев желтыми ногтями по редким волоскам бороды, начал чтение, запинаясь и решительно не желая принимать во внимание точки, запятые и прочие мелочи, засоряющие судебные документы:

«Такого-то дня такого-то месяца тысяча восемьсот такого-то года после рождества Христова в таком-то округе такого-то штата индеец Жозе по прозванию Тапуйо… являющийся слугою Фелипе Арауаку… похитил из дома этого последнего его малолетнюю крестницу… убил ее и зарыл в местности… именуемой Пустошь Уруа-Тапера… неподалёку от места совершенного им преступления… что и было удостоверено признанием самого вышеупомянутого преступника Жозе Тапуйо».

Присяжные, вытянув шеи, старались поймать хоть несколько слов, пузырями накипавших на губах чтеца. Они глядели на него неотрывно, с открытыми ртами, положив локти на стол или опершись подбородком на руку, раковиной приложенную к уху, чтоб лучше слышать. Все более торопясь, писарь выбрасывал в зал вместе со слюной показания свидетелей, в лучшем случае без точек и запятых, а в худшем — без предлогов и союзов, всё чаще заканчивая периоды известной формулой «и т. д. и т. и.». Свидетелями были не кто иной, как неоднократно упоминаемый здесь Фелипе Арауаку, не сказавший суду ничего нового по сравнению с тем, что нашим читателям уже известно; его молоденькая жена, которая также не могла прибавить ничего нового, хотя и осмелилась осторожно намекнуть на тяжелый характер старой Бертраны; средних лет женщина-индианка, работница в доме Арауаку, не пролившая на это темное дело ни капли дополнительного света; другой индеец, рыбак, живший неподалёку, показания которого и послужили причиной ареста преступника, ибо он пришел к Фелипе рассказать, что вечером того дня, когда исчезла Бенедита, отправившись половить «тамбаки», он издали увидал на берегу лесного озера, где водится много этой рыбы, лодку, вытащенную на берег в самом глухом месте, без каких-либо рыболовецких снастей и вообще следов рыбной ловли. Вспомнив, что видел сегодня утром, как Жозе выходил из дому, и сообразив, что место это находится неподалёку, рыбак, по его словам, «сильно удивился». Это было всё, что могли показать свидетели, если верить бумаге, которая сейчас зачитывалась.

Все свидетели дружно заверили суд в том, что в доме крестного обращались с Бенедитой хорошо, что сам крестный — человек скромный и честный, но что и индеец Жозе Тапуйо был добр к девочке и помогал ей чем мог. Старая Бертрана не смогла явиться в суд для дачи показаний по причине многих своих болезней и не сочла нужным осматривать место совершенного преступления, поскольку преступник сам сознался. Впрочем, суд охотно освободил ее от обеих этих миссий.

Писарь продолжал чтение, наполняя воздух зала монотонными, хрипящими звуками. Судья шептался с прокурором, видно, о чем-то веселом, если судить по коротким и многозначительным смешкам, бросаемым время от времени то тем, то другим и сопровождаемым хитрющим подмигиванием. Зрители, кроме присяжных, в количестве от двух до трех персон, застыли с раскрытым ртом, неизвестно, усиленно слушая или уснув с открытыми глазами. Несколько любопытных просунули было головы в дверь, но, видя, что замечены, нырнули назад, скоро, впрочем, появившись снова. Устав сидеть прямо и слушать внимательно, присяжные расположились поудобнее на своих стульях, поворачиваясь к читавшему спиной по примеру судьи, который, как они полагали, всё же тут главный. Они тихонько переговаривались друг с другом — об урожае какао, о цене на него в нынешнем году и о политике. Мухи, жужжа, летали по залу суда. С улицы шел тяжкий жар, две длинные солнечные полосы просочились сквозь стекла окон, и черепичная крыша здания, перекалившись, потрескивала, как на обжиге в печи. Бледный юноша, впервые выступавший защитником на процессе, сидел за своим скромным столиком, с усиленной пристальностью следя за должностным лицом, зачитывающим документ, но, устав, быть может, от напряженности собственного взгляда или сраженный зноем этого дня, кончил тем, что, независимо от своей воли, окончательно закрыл давно уже слипавшиеся глаза и обронил карандаш, которым делал пометки в свою тетрадь. Солдаты, стоявшие на страже у входа, задремали, притулившись к притолоке двери, крепко обняв ружья, чьи приклады отдыхали на полу. И один только преступник сидел спокойно и прямо, весь — внимание, тихо слушая тарабарщину, которую зачитывал писарь. На лице его, как всегда неподвижном, не было никакого выражения.

Наконец чтение закончилось. Когда последние монотонные ноты, так долго заполнявшие зал, смолкли, наступила внезапная и глубокая тишина, нарушаемая лишь остаточными словами присяжных и судейских, не успевших оборвать разговор. Но вскоре уже все задвигали стульями, усаживаясь поудобней, и судья, погладив блестящую лысину и протерев ее платком, смоченным в одеколоне, спросил суд и присяжных, желают ли они выслушать еще раз показания свидетелей.

— Мне это не представляется необходимым, — заметил прокурор, — дело, но-моему, ясное.

Все были согласны с прокурором. Слово предоставили «представителю народного правосудия».

Прокурор поднялся, вынул из кармана платок и стал протирать очки, глядя на суд, рассевшийся во всю длину стола, близорукими невыразительными глазами. Тщательно проверив световую проводимость своих стекол, для чего пришлось снова и снова подносить их к глазам, он надел, наконец, очки на нос, медленно и поправляя, после чего подкрутил усы и вытер губы и руки платком, который затем аккуратно сложил и положил в карман.

— Господин судья! Господа присяжные! Уважаемая публика!

Толстяк, спавший опустив бороду на грудь, встрепенулся — важное должностное лицо обращалось к нему… С полдюжины людей, находившихся в эти минуты в залах и коридорах здания муниципалитета, где проходил суд, вошли, наступая друг другу на ноги, скрипя подошвами, стараясь разместиться на стульях поближе, чтоб лучше слышать нового в их местности прокурора, который, но словам многих, был образованнейший человек и превосходный оратор. Кое-кто ограничился тем, что встал в дверях, откуда, впрочем, тоже было слышно. Прокурор, со своей стороны, понял, что именно он является предметом такого внимания, и постарался не обмануть ожиданий публики и укрепить свою репутацию на новом месте. После общего краткого введения, состоящего из юридических терминов, он начал читать свое обвинение, где излагал свои доказательства в пользу того, что обвиняемый Жозе Тапуйо — он назвал время и место преступления — действительно убил малолетнюю Бенедиту.

Он может доказать, вещал прокурор, что преступник совершил свое преступление, применив силу в отношении жертвы; он может доказать далее, что в данном деле имел место обман доверия; он может доказать, кроме всего прочего, что преступление было совершено с применением всех отягчающих вину обстоятельств, зарегистрированных в статье шестнадцатой (параграф первый, четвертый, шестой, восьмой, девятый, десятый, двенадцатый и пятнадцатый) Уголовного кодекса; он может доказать, в конце концов, что данное преступление отягчено также обстоятельствами, изложенными в статье семнадцатой, и в особенности желает подчеркнуть, что преступник подлежит наказанию, установленному статьей сто девяносто второй упомянутого кодекса.

Он положил на стол листки, дрожавшие в его руке, и, проведя тонким батистовым платком по бледному лбу, звонко извлек из своего горла первые, трагически прозвучавшие слова своего обвинения, так сказать в чистом виде:

— Уважаемые сеньоры!..

Он сделал короткую паузу… Обвинительная речь началась. Он был красноречив тем риторическим и амфорным красноречием с грозными прилагательными, разящими глаголами, уничижающими и уничтожающими существительными, какое так храбро обрушивают на голову какому-нибудь случайно попавшему в их лапы бедняге ревностные служители общественного правосудия с целью поразить придурковатую публику, принимающую этот каскад общих мест за вершины ораторского искусства. Если б мы хоть на мгновенье поверили молодому прокурору, мы убедились бы, что в целом мире не найдется человека опаснее, чем индеец Жозе Тапуйо. Этот человек, которого благородный гражданин Бразилии извлек из жадных рук дикарей для того, чтобы ввести, как родного, в свой священный домашний очаг, этот облагодетельствованный человек, движимый инстинктом творить зло (увы, нередко упоминаемым судебной хроникой), похитил во мраке ночи маленькую девочку, ангела, составлявшего цель жизни ее воспитателя и крестного, — взобравшись на эту эмоциональную гору, прокурор сделал длинную паузу, которую объяснил стеснением в груди от накипевшего негодования, — и завел ее в непроходимые дебри, которые сей свирепый ягуар, — оратор указал на Жозе, слушавшего с глубоким вниманием, — не должен бы никогда покидать, ибо подобным ему не место в цивилизованном обществе, и там, обманув доверие несчастного ребенка, утолил на нем жажду крови, живущую в его черном сердце… Да, сеньоры, сей зверь в облике человека, который сидит перед вами, — и, полный священного гнева, за который в здешних органах правосудия так неплохо платят, прокурор снова указал пальцем на индейца Жозе Тапуйо, сидевшего очень чинно и с выражением уважительного внимания на лице — не поколебался ни на мгновение перед тем, как вырвать своими острыми когтями из нежных рук всеми уважаемой матроны, какою является теща сеньора Арауаку, девочку, являющуюся для ласковой, кроткой пожилой женщины утешением ее благородной старости, лучом солнца, согревшим ее одиночество, растопившим лед ее тоски, — вырвать для того, чтобы злодейски убить и — о человечество, как низко можешь ты пасть! — к тому же еще и зарыть в безвестной глуши!..

В таком тоне прокурор продолжал всё дальше и дальше, дрожащий от гнева, страстно ратующий за высокую мораль и священную неприкосновенность породившего его общества, взывающий к гуманизму и справедливости, неистово размахивая в воздухе тощей рукою, как архангел пламенным мечом, и закончив громоподобным требованием применить к преступнику — «смрадному продукту гниения, от которого следует избавить цивилизацию», — высшую меру наказания, предусмотренную статьей сто девяносто второй Уголовного кодекса, — смерть!..

И сел, нарочито утомленный, в театральной позе, с видом триумфатора, снисходительно улыбаясь зрителям, выражающим свое одобрение явно, но в полной немоте. Слово предоставили защитнику. Молодой адвокат встал и медовым голоском произнес первые слова своей речи. Он был когда-то учеником духовной семинарии, и от этого воспитания осталось в нем на всю жизнь что-то робкое, заискивающее, льстивое. Говорил он, не подымая глаз, но когда подымал и взглядывал на публику, в лице его можно было прочесть ум и в глазах — некую живость мысли. Он не отрицал преступления, и не было у него особого желания спасти преступника от смерти. Он просто выполнял обязанность, возложенную на него судом как на защитника, за что муниципалитет обязан был выплатить ему определенную сумму, он точно знал какую. Он говорил холодно и тускло. Указал, что его подзащитный — всего лишь бедный сын лесов, который, если его в лучшем случае и коснулась святая вода купели, всё же не был никак приобщен к христианской морали и не усвоил ее уроков, оставшись, таким образом, чуждым этой высшей морали человечества, единственно праведной, — он возвысил голос, — единственно справедливой, единственно способной освободить человека от греховных побуждений, ведущих к преступлению.

От пребывания в духовной семинарии остался у молодого адвоката теологический стиль, привитый ему учителями-монахами и снискавший ему немало поклонников в городе Обидос, где он некоторое время адвокатствовал, когда дела семьи пошли плохо и ему пришлось, к великой своей досаде, прервать учение перед самым принятием духовного сана.

Он заметил далее в своей речи, что данное дело не содержит достаточных доказательств для применения высшей меры наказания и что без чистосердечного признания преступника, по одним лишь показаниям свидетелей, состав преступления вообще не смог бы быть доказан. Он обращал, таким образом, внимание суда на статью девяносто четвертую действующего Уголовного кодекса, которую тут же и зачел, медленно и многозначительно, особо возвысив голос на последней части.

«Признание преступника на суде, будучи свободным и соответственным обстоятельствам дела, считается доказательством преступления; но, в случае смертного приговора, может служить основанием для смягчения наказания, когда других доказательств преступления не имеется». Он говорил еще две или три минуты. Он просил правосудие действовать на основе евангельского милосердия, ибо, как гласит заповедь, «не судите, да не судимы будете». И закончил: «Во имя Господа нашего Иисуса Христа, во имя великого его милосердия, прошу у суда оправдания обвиняемого»… И упал на стул, явно истомленный, но тайно удовлетворенный тем, что эта волынка наконец кончилась.

Судья, выслушав «про» и «контра» и навалившись на стол, где давно уже чертил на четвертушке бумаги какие-то каракули, изображая свою подпись с разными росчерками и в разных направлениях, составил на листочке краткое резюме дебатов и представил оное сеньорам присяжным, подробно разъяснив, как им следует отвечать на поставленные вопросы.

Через полчаса присяжные вернулись в залу, ответив утвердительно на основные вопросы и подтвердив, таким образом, что Жозе Тапуйо действительно убил маленькую Бенедиту со всеми отягчающими вину обстоятельствами, предусмотренными Уголовным кодексом. Ввиду такого решения присяжных заседателей судья присудил преступника к наказанию, предусмотренному статьей сто девяносто второй, а именно к пожизненной каторге, в связи с тем, что, как постановили присяжные, других существенных доказательств, кроме признания самого преступника, не существовало.

В пять часов вечера все дружно покинули зал суда, ужасно усталые, раздраженные и зверски голодные, почему и разбежались так быстро в разные стороны, бормоча:

— Черт его знает до чего утомительно!

Прошло дня два, три после судилища, и вдруг по городу поползли странные слухи… Что будто на лодке из округа Тромбетас приехали какие-то люди, а с ними — девочка, и будто девочка эта как две капли воды похожа на Бенедиту, за убийство которой был только что осужден на пожизненную каторгу индеец Жозе Тапуйо. Некоторые любопытные даже ходили в гавань — взглянуть на девочку. Но там ее уже не нашли, ибо судья, как только до слуха его дошла столь неожиданная информация, приказал этим людям с девочкой явиться немедленно. Отец девочки показал, что в день, записанный в деле Жозе Тапуйо как день убийства Бенедиты, ранехонько на рассвете, индеец приехал к ним — а живут они очень далеко от дома Фелипе Арауаку — и привез их дочку, сказавши, что отдает ее родным потому, что «белая» сильно ее обижает. Из этих слов, но шрамам и синякам на дочкиной спине, да еще из того, что сама она рассказала, родители поняли, что так оно и есть. В благодарность за доброе дело они попотчевали гостя кофеем и водкою. Он выпил и сразу же уехал, а дальше им про него ничего не известно. Ну, они и решили поехать поглядеть… Таковы были, в кратких чертах, показания отца Бенедиты.

Опросили девочку. Она, тихонько и грустно, рассказала, как «хозяйка» «обижала ее кнутом», как «дядя Жозе» ее «жалел» и ночью «отнес в лес» и, посадив в лодку, привез домой, «чтоб не трогали».

Судья велел записать эти показания и приказал немедленно привести осужденного. Когда индеец увидел Бенедиту, беглая улыбка на мгновенье осветила его неподвижное лицо.

Судья спросил:

— Ты знаешь эту девочку?

— Бенедита…

— Зачем ты сказал, что убил ее и зарыл в лесу?

— Я…

— Зачем ты сказал это, предоставив суду возможность требовать твоей смерти и осудить тебя на пожизненную каторгу?

— Я хотел добро ей сделать…

Излишне было бы говорить, что приговор был отменен и Жозе Тапуйо остался на свободе. Не знаю, что с ним сталось потом. В одном лишь я твердо уверен: что он умер — если он уже умер — в полном неведении относительно высоты и благородства своего поступка. Есть такая притча, а может, быль про волков… Облава. Раненый волк, истекающий кровью, ползком спасался от пуль, посылаемых рукою человека. Но, увидев слепого вожака, которого ждала неминучая гибель, он просунул ему в пасть свой хвост — вместо посоха… Слепой вожак и раненый поводырь вместе достигли опушки, где кончался лес…

Марио де Андраде

*Путешествие

Только и была минута покоя, когда все сели, потому что вагон сразу завизжал и поезд тронулся. Тут лишь, глянув еще разок, все ли налицо и точно ли в безопасности, дона Лаура вспомнила, что она все-таки дама общества. Выпятила грудь, втянула живот, чтоб лучше уместиться в корсете, и попыталась подобрать все эти завиточки, капавшие ей на лицо, затылок и оба уха. И вздохнула с облегчением — наработалась!

По совести сказать, ничего она не наработалась. Уложила всё учительница немецкого. Негритяночка Марина оказалась совершенно непрактичной в свои четырнадцать мечтательных лет — ну что это за служанка? Соуза-Коста, муж, так тот умел только платить — платить, это было по его части, никто не умел столь невозмутимо извлечь из кармана бумажник, и дать на чай вдвое больше, чем нужно. А про все другое муж говорил, что это «женское дело». Учительница немецкого всё уложила и, к счастью, без особых осложнений. Чемоданы были честно набиты, и сумки, саквояжи, портпледы, перчатки, дети, шляпы, Марина, муж, учительница немецкого, корзина с этими — как их? — бутерами и бродами для детей, всё было на месте. Дона Лаура поправила одним пальчиком ворот платья, съехавший вправо, вздохнула — и почувствовала, что счастлива. Учительница немецкого сидела как раз напротив. Младшие дети уже вскарабкались на сиденья, ретиво мяли коленками чехлы из искусственной кожи и смотрели в открытые окна.

— Твер… Твердоплодная! Мамочка, станцию зовут Твердоплодная!

— Я знаю, Лаурита, сиди ты тихо, поняла?

Соуза-Коста отнял от глаз газету при вскрике Лауриты. Но улыбнулся — дочка уже читает, подумайте! Дона Лаура несколько смешалась, видя, как пассажиры с ближайших сидений обернулись на крик. Взглянула на мужа и покачала головой, недовольная. Но Соуза-Коста сидел, уткнувшись снова в газету, на своем месте через проход, в окружении остальной мелюзги. Карлос, рядом с отцом, тыкал локтем в Марию Луизу. Сестра отворачивалась, сердитая.

Напротив Соузы-Косты негритяночка Марина, застыв и вцепившись обеими руками в скамью, в экстазе, с открытым ртом, с выпученными глазами, наслаждалась. Поскольку они в прошлом году ездили в Рио ночным экспрессом, это действительно было первое Маринино путешествие на поезде — ее заветная мечта. Автобус никак ее не привлекал — так, чепуха и свистка не дает, чего уж там… Даже когда за ней приехали с дачи от доны Лауры на легковой, так и та свистка не давала, ну что вы! И в свои четырнадцать лет Марина таила от всех эту тайную страсть, из-за которой день за днем своей уже долгой жизни карабкалась на железнодорожную насыпь, откуда смотрела на поезда, чудесные поезда, проносившиеся мимо. Дом ее отца, плотника, стоял как раз, где рельсы поворачивали и поезд давал свисток, и этот свисток укоренился в ее сердце, как твердое мерило достоинства транспорта вообще.

Одно только Марине казалось еще интереснее, чем поезд, — зубная боль. Она даже богу молилась, прося послать ей зубную боль, ну хоть крохотную болечку, очень уж ей казалось красиво, если повязать щеку красным платком и так ходить. Красотища! Когда она еще у отца жила, так даже плакала от обиды, потому что соседский мальчик всегда ходил со щекой, перевязанной большим чудесным платком, и весь похудел от стольких зубов, выдернутых безо всякого обезболивания. А у нее, как нарочно, зубы все целые, ровные, белые такие… Она плакала.

Лаурита усердно читала по складам:

— Ка-шо… Кашовая, мамочка! Это станция Кашовая!

Мария Луиза сердито наклонилась:

— Камышовая, Лаурита! Вот дурочка!

Карлос фыркнул. Его тоже развлекало путешествие на поезде — забавно, право. Весть о переезде с дачи волновала его целый день, в основном по причине учительницы немецкого. Он давно уже старался принять солидный вид взрослого мужчины. В конце концов, если человеку больше двенадцати… А сегодня утром, поймав учительницу одну, он обнял ее так крепко, что она даже, кажется, покраснела. Но сейчас его занимало только путешествие. Он купил журнал, попытался читать, как папа, но — увы! — притворяться не умел. И журналы все забрала Мария Луиза, эта уж, правда, настоящая дама, нарядная, серьезная, сидит нога на ногу, подражает учительнице немецкого, в перчатках и действительно читает.

Поезд уже проехал предместья, так радостно пропетые Лауритой, и тряско мчался на всех парах. Небо было в тучах, но тихая утренная свежесть уже ушла. Из-за низких туч солнце жгло истово. Воздух был светел, даже ярок, и глаза смыкались от бившей в них тоненькой, острой, безжалостной пыли, всё противно запорошившей. Все пассажиры уже закрыли окна и очень недовольно косились на открытые, у которых расположилась наша семья. Некоторые, с задних скамей, шумно чистились, возмущенные, чтоб «эти люди» поняли наконец… Учительница немецкого заметила и тихонько сказала доне Лауре. Последняя — бог мой, эти дети! — переполошилась и накинулась на мужа:

— Фелисберто, закрой окна, в конце концов! Смотри, какая пылища!

Муж отложил газету, готовый встать, но вагон так качнуло на повороте, что все повалились набок, а Соуза-Коста сел прямо на учительницу.

— Извините, фрейлейн.

Карлос уже закрыл свое окошко, но Марии Луизино закрывать не хотел — закрывай сама, подумаешь! Учительница взглянула на него. Он вспыхнул — встану, не встану? Нет, не встану, что она мне за указка! — но все же поднялся неохотно, закрыл окошко, наступив Марии Луизе на ногу. Сел, мрачный, и гордо уткнулся в газету, всем назло.

Лаурита с плачем уступала отцу закрыть окошко:

— Ах, папочка!.. Так я не смогу читать, как зовут станцию!

— А ты читай через стекло, Лаурита.

— Ах, я через стекло не умею!

Альдинья вот совсем не мешала. На коленях в углу сиденья, едва доставая до спинки, глазела на пассажиров задних рядов и сыпала смешками в сонного мальчика, сидящего с мамой на скамье напротив. Мать была толстая норвежка и ехала куда-то с шестилетним сыном. Вначале она невольно улыбалась, с удовольствием глядя на вкусную мордочку Альдиньи, но потом забеспокоилась. Девочка смеялась специально для ее мальчика. Мальчик, очень смущенный, не зная, можно ли ему тоже смеяться, спросил маму. Она отвечала ему суровым взглядом. И малыш вернулся в тупость хорошего воспитания, вяло глядя в окно. Но его разбирало любопытство: смеется ли еще девочка, и он с опаской, коротко на нее взглядывал. Альдинья всё больше увлекалась.

Норвежка помахала платочком — жарко! — и нарочно поменялась с сыном местами. Но вагон так дергало, что мальчик, пересаживаясь, ударился головой о скамейку напротив. И сел, громко ревя. Норвежка взглянула на Альдинью с негодованием, и учительница немецкого, хоть и сидела спиной, поймала этот взгляд. Ей стало стыдно — и она строго приказала Альдинье сидеть тихо. Но дети, поскольку родители были тут, не слушались учительницу.

Альдинья присела с гримаской, поджав под себя одну ногу, только чтоб не сидеть как надо. Ее снедало желание взглянуть, что делает мальчик, и она стала качаться на согнутой ноге, чтоб утешиться. Но поезд сделал еще одно сальто-мортале и бросил ее в сторону матери, учительница немецкого попыталась удержать, Соуза-Коста поднялся, чтоб помочь, и новый рывок поезда бросил его на учительницу немецкого. На сей раз удар был что надо. Дона Лаура страшно перепугалась. Негритяночка зажала рот рукой, оцепенев. Мария Луиза, Карлос, Лаурита — все смотрели в ужасе. Соуза-Коста меж тем — ах, убить бы кого в эту минуту! — бормотал, сгорая со стыда:

— Фрейлейн… про-стите! Про-кля-тый по-езд…

Лаурита хотела пить и требовала воды. Альдинья, совсем растерявшись от всего вокруг, тоже вздумала что-нибудь попросить и изобрела, что хочет есть. Умирает от голода. И стонала:

— Мамочка… кушать хочу!

— Господи, доченька, но еще рано!

Лаурита при мысли о еде пришла в возбуждение. Карлос тоже. Негритяночка тоже. Мария Луиза тоже… однако, едва оторвавшись от журнала, чтоб узнать, чем все это кончится, вспомнила, что она — взрослая, поспешно подняла журнал к самым глазам и, притворись, что читает, ждала, как решит мать. Катастрофический голод охватил всю колонию.

Дону Лауру разморило совершенно. Нет, она не полезет за корзиной, чем бы ей не угрожали, она уж ни на что не способна — ну и жарища!.. И дона Лаура взглянула на учительницу немецкого, которая опустила глаза, но не в знак согласия: еще не время раздавать детям бутерброды, они плотно позавтракали перед отъездом. Альдинья тянула со всхлипом:

— Бутерброди-и-ик!..

И смотрела на учительницу исподлобья, с целью уязвить. Дона Лаура, расстроенная, искала взгляд мужа. Соуза-Коста кивнул досадливо и пожал плечами с видом «ну что ж поделаешь, Лаура!». Но не шелохнулся, боясь обидеть учительницу, уже так основательно им ушибленную. И тут Лаурита:

— Я тоже хочу!

Учительница продолжала смотреть в землю. Дело проиграно, ясно. Решила сдаться, но затаила обиду. Сделала знак Карлосу, который только этого и ждал. Он ловко вскочил, извлек корзинку из портпледа на верхней полке, подошел, гибко лавируя в такт пляске поезда, положил вкусную корзину на колени учительнице. Ах, как он ее сейчас жалел! Оперся ногой о скамейку:

— Я раздам, фрейлейн.

Дона Лаура, успокоившись, попыталась примириться с учительницей:

— Фрейлейн, пожалуйста, только по одному, ладно?

— Один не хочу, мало!

— Лаурита!!



Поделиться книгой:

На главную
Назад