«Шут гороховый, — раздраженно думал и Иван Евдокимович. — Привык из кабинетика командовать!»
На верхней палубе было пусто: пассажиры, попрятавшись по каютам, очевидно отдыхали. А на нижней, особенно на корме, люди расположились как дома: одни пили чай с блюдечка, вприкуску, другие, удобно пристроившись, свернувшись калачиком, отдыхали, третьи уже сражались в карты, матери открыто грудью кормили детей, где-то заливалась гармошка, и девичий голос распевал частушки.
— Бывало, родители мои, как куда ехать, хоть и во втором классе, но обязательно на верхней, — глядя на пассажиров нижней палубы, говорил академик. — Заболтаются, а я нырь на нижнюю, и ищи-свищи.
— Это «нырь-то» из вашего родного города? — еще не приглушив в себе раздражения, спросил Аким Морев, уверенный, что академик намеренно пустил простонародное словечко.
— Нырь? А что? Ныряю. В Волгу-то ныряли с такой высоты, что теперь посмотришь — и то голова кружится.
— Так это вы к нам ныряли: мы всегда на корме занимали места и оттуда посматривали на вашего брата.
— Воздух свежее на корме, — пошутил академик и почему-то приостановился в тамбуре лестницы, ведущей на верхнюю палубу.
— О свежем воздухе мы в те времена и не думали, — ответил Аким Морев, не понимая, почему академик остановился.
— Да уж, конечно!.. — неопределенно проговорил Иван Евдокимович и вдруг четко произнес: — Какая чудесная женщина… посмотрите, до чего русское лицо… Вот так красавица!
Среди пассажиров, одетых во все будничное, на мешке, видимо с картошкой, сидела женщина лет сорока. Она выделялась не только пышным, цветастым сарафаном, но и той особой деревенской красотой, которая нередко поражает горожан. Лицо у нее не холено-нежное, а немного грубоватое, даже скуластое, но подобранное, без лишней жиринки. Вот она засмеялась, и через загар выступил буйный румянец. А большие синие глаза на всех посматривают так, словно ей известны горести, беды и радости этих едущих с ней вместе на пароходе людей. Телом она тоже сильна.
«Вон кто его задержал», — мелькнуло у Акима Морева, и, видя, что академик не трогается с места и не отрывает взгляда от женщины в цветастом сарафане, он в шутку посоветовал:
— А вы ее мужу скажите: он вам покажет красавицу.
— А зачем? Дразнить? Ох! Ну, что вы относительно свежего-то воздуха? — спохватившись, спросил академик.
— Некогда было думать о нем: все время есть хотелось. Пока отец был жив, перебивались с куска на кусок, а как умер — хлебнули горя. Меня, помню, тогда ребята прозвали сорокой.
— Метко: вы юркий… Ну и улыбка же у нее!
— Не за юркость. Мать мне сшила куртку из разных лоскутьев — белых, черных, рыжих… ребята увидели, бац: сорока. Правда, хорошая улыбка, будто солнышко выглядывает из туч, — подтвердил Аким Морев.
— Еще бы. А глаза умные… Где-то я ее видел? Может, на картине? — задумчиво произнес академик и снова Акиму Мореву: — Так если бы вы были не юркий, а вялый, прозвали бы индюком. Ну, пойдемте, загляделись. Может, мужу скажете о том, что у жены улыбка, как солнышко.
— Пусть уж скажет тот, кто первый ее отметил, — слегка подсмеиваясь, тепло проговорил Аким Морев.
И они поднялись на верхнюю палубу, взволнованные видом красивой женщины, наверное, потому, что оба были вдовцы…
…Каюта люкс состояла из столовой и спальни с двумя мягкими диванами, обитыми сафьяном. В первой комнате на столе поблескивала сизоватыми острыми спинками аккуратно разложенная на тарелках копченая стерлядь, что, очевидно, было сделано официанткой по настоянию старичка.
Иван Евдокимович, кинув взгляд на стерлядку и, видимо, еще подчиняясь тому волнению, какое проснулось там, на нижней палубе, балагуря сказал:
— А вы, гляжу, Аким Петрович, все-таки урвали рыбешку?
— Урвал, Иван Евдокимович, — со вздохом, как бы сокрушаясь, в тон ему ответил Аким Морев.
— И рассчитались?
— Только что.
— И сколько?
— Пустяки.
— Пустяками расплачиваются нечестные люди. — Вдруг голос академика погрубел: — Сколько с меня?
«До чего занозистый… и… — В уме Акима Морева навернулось такое грубое слово, что он постарался его тут же замять. — Ох, если бы не нужда, ошарашил бы я его», — и все-таки резко произнес:
— А вы, товарищ академик, сходите на берег, выберите себе стерлядку и спросите у торгаша, сколько с вас причитается.
Академик сначала заморгал, затем присел на диван, проделал пальцем круг в воздухе и наконец пробасил:
— О-о-о!
— Вот вам и «о-о-о». Нижегородское «о» с колесо. — Аким Морев салфеткой прикрыл стерлядь и позвонил, а когда вошла официантка, сказал: — Второй прибор уберите: мне одного хватит. Что будете кушать, товарищ академик? Спросите?
— О-о-о! — снова выкатил «о» Иван Евдокимович и, хлопая руками по коленям, как гусь крыльями по воде, хохоча, стал выкрикивать: — Ну и ершистый! Нет, нет! Матушка, ступай. Ступай. Мы позовем. Впрочем, коньячку нам «О. С.», икорки там и всякое прочее… Погуляем сегодня, а завтра — шабаш. — И как только официантка вышла, снова колюче произнес: — Ну и ершистый.
— Такой уж, — буркнул Аким Морев, задетый еще и покровительственным тоном академика.
— И кусачий.
— Зубы не выкрошились!
Академик, занимая ответственные посты, привык, чтобы к его суждению, его советам, его словам окружающие прислушивались, а тут столкнулись два таких, привыкших, чтобы к их мнениям относились со вниманием, — всё это они только что осознали и потому стали все переводить в шутку.
Теплоход тем временем дал трубный — прощальный гудок, затем весь задрожал, словно от озноба, и начал медленно отчаливать.
— Пойдемте. На палубу. Позавтракаем потом, — почти упрашивая, проговорил Иван Евдокимович и первый вышел из каюты.
На пристани кто-то плакал, кто-то махал платочком, кто-то рукой, группа молодежи кричала:
— Приезжай-приезжай-приезжай!
Вскоре гомон смолк, люди на пристани затерялись: видны только всплески рук — они мелькали, как рыбки в воде… Через какие-то минуты и всплески погасли, а город, как бы приподнятый на чьих-то гигантских ладонях, развернулся во всем своем утреннем величии.
Иван Евдокимович стоял на борту теплохода и, как зачарованный, смотрел на древний кремль, внутри которого горделиво высились новые многоэтажные здания; на красный флаг, развевающийся над кремлем; на центр города, расположенный на горе, омываемой с одной стороны Окой, с другой — Волгой, на ту сторону Оки, где дымил «Сормово», на скверики, бульвары, цепочкой тянувшиеся вдоль набережной. Он, а вместе с ним Аким Морев неотрывно смотрели на город, особенно красивый сейчас, освещенный утренним ярким солнцем, утопающий в багряной осени садов, сквериков, палисадников…
— Да. Вы правы. Я грущу, — тихо проговорил академик, когда город, уходя вдаль, начал постепенно погружаться, словно в океан: сначала все смешалось, слилось, будто под одной крышей, затем город — с его пристанями, стадами пароходов, пароходиков, лодок, бульварами — стал быстро опускаться, и вот уже видны только самые высокие здания, шпили, заводские трубы… и город исчез. — Да. Вы правы… Я грущу. Ведь у меня на земле ныне никого и ничего, кроме агрономии, ученых и учеников, не осталось… Жена в прошлом году скончалась… вот здесь, в этом городе. А детей? Что ж, сын?.. Да, нет у меня сына. Нет. А хотелось бы иметь умного, делового… знаете, такого, чтобы продолжил наш род агрономов.
Стыд вдруг залил краской лицо Акима Морева: у него у самого несколько лет тому назад жена-врач погибла на фронте, и как бы ему самому хотелось побыть на месте гибели.
«Как же это я мог так с ним… за то, что он заехал сюда? Как мог?» — мысленно упрекнул он себя и намеревался было сказать: «Простите меня, Иван Евдокимович», — но тот, опустив голову, произнес:
— Пойду кое-что запишу и… рюмочку выпью. Прошу извинить, что своей тоской, может, и расстроил вас. — С этими словами он зашагал в каюту, но вскоре высунулся из окна и сказал: — Вы, Аким Петрович, не бездельничайте. Смотрите. Внимательно смотрите.
— Ладно. Смотрю, — дружески ответил Аким Морев, но, когда академик скрылся, вновь с раздражением подумал: «Какого пса тут смотреть? Здесь ли Волга, в низовье ли Волга — одна краса. А время бежит, бежит».
На третий день пути теплоход, обогнув несколько песчаных кос, миновав узкие горловины, сделал крутой разворот и вышел на необъятные просторы Волги. Здесь левобережье расхлестнул ось такой степью, что казалось, уходило куда-то в бескрайную даль. Над обширнейшими равнинами дрожало голубое марево, а из него выглядывало неисчислимое множество стогов сена, и порою чудилось — это пасутся табуны слонов.
«Кормов-то, кормов!» — мысленно восклицал Аким Морев, но будоражило его другое: откуда-то с полей то и дело тянулись отяжелевшие стаи крякв. Иногда они, как бы потешаясь, проносились над теплоходом так низко, что были видны ободки на шеях селезней, и, сделав прощальный полукруг, устремлялись в заводи, шлепались на воду, вызывая у Акима Морева охотничье: «А-ж-ж!»
Некоторые заводи настолько были забиты дичью, что он впервые поверил в справедливость выражения охотников: «Ну, там уток пополам с водой». Вон, например, заливчик, круглый, похожий на блюдо. Что там творится! Утки купаются. Они бурно плещутся, поднимая такие брызги, что кажется — всюду бьют миллионы фонтанчиков.
В то время когда Аким Морев смотрел на купающихся уток, на носовую часть нижней палубы вышел шеф-повар в халате, колпаке, держа, словно жезл, длинный широкий нож. Посмотрев во все стороны и не видя подходящих пассажиров, он, вскинув голову, изысканно обратился к Акиму Мореву:
— На уточек взираете?.. Это что! Пустяк, косточка. Вы не туда внимание свое ведете: киньте взор вперед и левее — левее на откос.
На нижней палубе неожиданно смолкли песни, смех, залихватская игра на гармошке, и нос теплохода быстро переполнился мужчинами, женщинами, ребятишками — все они сгрудились, притаив дыхание, точно в кино перед началом интересной картины, только кто-то жалобно попросил:
— Эй! Передние! Башки-то уберите: ничего не видать…
— Сейчас, граждане-товарищи, будет «ах»! — возвестил повар.
Впереди на золотистой косе завиднелись черноватые полосы, похожие на сказочных удавов, развалившихся на припеке. Чем ближе подплывал к ним теплоход, тем они становились гуще. Затем стали рубиться на ровные частицы… и вскоре стало ясно, что это рядами сидят крупные птицы. Их было так много, словно они слетелись сюда со всего Поволжья.
— Гуси, — прошептал в тишине повар и сжал ручку ножа. — Ах, мясочко! Сколько его! А чудо где? Вон оно — с небеси валится.
С такой высоты, что казалось, в самом деле откуда-то из глубин неба, на косу стремительно неслись стаи диких гусей. Они, выныривая из сизоватой дымки, шли партия за партией — пиками, как иногда на параде идут самолеты, и, опустившись на косу, рассаживались рядками, головой в одну сторону, точно собираясь слушать оратора.
Теплоход уже поравнялся с песчаной косой, усыпанной гусынями и гусаками. Он урчал, вспенивая воду стальными винтами, временами, на крутых поворотах, покряхтывал, как здоровяк, несущий кладь в гору, когда, играючи, подкидывает ее, чтобы она удобно легла на плечи. Но гуси почти не обращали внимания на теплоход, только ближние ряды вытягивали шеи и тут же принимали прежнее положение, сосредоточиваясь на чем-то своем, более важном, нежели этот гигант-теплоход.
— Из пулемета бы их! — нарушив тишину, проговорил пассажир в поношенной военной гимнастерке. — Ай из автомата — и куча.
— Еще бы из пушки, — насмешливо посоветовал кто-то.
— Экий стрелок.
— Нет, ты подкрадься.
— Подкрадешься! Он, гусь, птица хитрая.
И снова все смолкли, только повар с томящей тоской произнес:
— Зажарить бы их.
Когда песчаная коса осталась позади, а теплоход уже плыл, направляясь к правому берегу, Аким Морев ощутил, как кто-то пожал ему локоть. Он повернулся и увидел Ивана Евдокимовича.
— А? Гуси-то? — по-юношески улыбаясь и хитровато подмигивая, спросил тот.
— Да. Но… Меня не ради гусей послали, — уже намеренно задиристо, чтобы вызвать академика на разговор, проговорил Аким Морев.
— Вы опять за свое, — сразу помрачнев, пробурчал академик. — Изучайте… и не только гусей. Всматривайтесь в природу, в ее богатейшие ресурсы, в ее величие! Вы понимаете, что такое величие природы? Смотрите. Ну смотрите вон на тот отвал. Вон — прямо. Какой чернозем! Глубиною метр-полтора! Таковы они здесь, черноземы. Да не на одном гектаре, а на миллионах… Что это? Это хлеб, мясо, шерсть, сахар, масло, яблоки, груши, виноград — вот что лежит. Такого чернозема в Приволжской области нет. А я уверен, когда-то был: во время раскопок находят отпечатки папоротника, винограда, на дне рек — в три обхвата мореные дубы… В северной половине области до сих пор еще существуют, верно, жалкие остатки чернозема. Куда делся чернозем? Скушали. Расхитители. Скушали эксплуататорским отношением к природе — к лесам, водам, рекам, земле, — скушали. Сожрали. Что так на меня смотрите? Да. Сожрали. Как? Вырубили леса хищнически. Бояре, помещики, купчишки. Последние ведь не только чеховский вишневый сад вырубили. Они леса уничтожили и этим осушили болота, озера, реки. А к земле относились, как крысы к хлебу. А за ними и мужик так же относился к земле: драл с нее семь шкур, а ей ничего не давал. Вот всем этим и открыли широченнейшие ворота ветрам среднеазиатской пустыни. Зной, вихри, морозы — вот чему дали полную волю. Здесь пока еще все девственно… но и это богатство природы через две-три сотни лет можно превратить в полную пустыню. Пусти только капиталистов: разнесут, растащат, сожрут.
— Эко куда хватили — триста лет, — невольно вырвалось у Акима Морева.
— А вы что ж, живете по принципу — после нас хоть потоп? Имейте в виду, я говорю о том, что через сотни лет сюда могут прийти пески, а оскудение — оно может нахлынуть и через десять — пятнадцать лет, если мы не возьмемся за разум. Вам известно, что когда-то эдемом, то есть земным раем, считалась долина Тигра и Евфрата? Поди-ка ныне в этот рай-эдем… кроме ящериц, вряд ли кого там встретишь. Нас еще спасает Каспийское море. Не будь его, среднеазиатская пустыня уже господствовала бы здесь, и мы с вами не на пароходе бы плыли, а в лучшем случае, окутав голову чалмой, скакали бы, как бедуины. А теперь перейдем на правый борт, — проговорил академик тем тоном, каким он обращался к своим слушателям-студентам. — Видите? — через минуту воскликнул он. — Какая панорама! Швейцария в подметки не годится!
Правый гористый берег, укутанный дремучими лесами, возвышался над Волгой, а деревья макушками уходили в поднебесье. Леса горели осенними красками, словно разноцветными шелками, — оранжевыми, красными, лиловыми, голубыми, желтыми, зелеными. Леса полыхали огромнейшими полотнами, и по окраске можно было определить, где растет береза, где дуб, где липа или сосна. Все буйно сочилось красками и, казалось, затаенно-молчаливо взирало на заволжские степные просторы. Только порою над крутизнами вились орлы и гортанным клекотом нарушали тишину.
— Ну, что? А-а-а! Красота какая! Богатство какое! И принадлежит оно народу. Мы, его слуги, должны это богатство не только беречь, но и приумножать… Из кабинета думаете приумножать? — Академик подбоченился, как школьник, затем добавил: — Изучайте тут все. А я пойду и кое-что запишу.
Аким Морев усмехнулся выходке академика и сел в кресло.
Теплоход шел вдоль крутого, высокого и обрывистого берега, почти касаясь его. Здесь берег был в прослойках наносов, и потому казалось, будто кто-то, сложив сотни разноцветных кож, взял да изогнул их, превратив в мехи гармошки. Из прослоек временами выпячивалась огромная рыжая скала или зияли черные зевы пещер. А над обрывистым берегом, то спускаясь в овраги, то уходя ввысь, тянулись тропы… И Акиму Мореву страшно захотелось сейчас тронуться туда — к тем изломам, к тем скалам, к пещерам — и побродить в густых, горящих осенними факелами лесах… Может быть, там он встретил бы то, чего не хватало ему в жизни…
Ночь легла на реку, на берега, все смяла, стерла, превратив в непроглядную массу. А небо такое низкое, что, кажется, его можно рукой достать… И с низкого неба сыплются в воду мириады звезд. Они колышутся, переливаются, иногда неожиданно пропадают, словно перепуганные мальки, но тут же снова всплывают и, вздрагивая, светятся ярче, чем на небе.
Ветер дует с низовья, из среднеазиатской пустыни. Да он и не дует: он вяло дышит жарой, будто вокруг расставлены таганы с раскаленными углями; в каютах угарно, точно в предбанниках, душно и на открытых палубах. Хочется поскорее и как можно глубже в воду, в студеную, чтобы кости ломило.
Как все резко изменилось…
Несколько дней тому назад было так хорошо, отрадно: слева расстилались голубоватые, обширнейшие степи, справа тянулся гористый, заросший лесами, пламенеющий разноцветными полотнищами берег. По нескольку часов Аким Морев отсиживал на палубе и неотрывно смотрел на все это, словно читал хорошую книгу: до того все было чарующее, необычное, особенно в Жигулях. Здесь, в долине Жигулей, Волга текла сжатая с обеих сторон гористыми берегами, и порою казалось, она, развалясь, красуется на солнце, как бы говоря: «Лучше меня все равно ничего не найти».
И вот после Жигулевских ворот все стало резко меняться: пропали дубы, сосны, ели, липы, березы, их вытеснили длинноногие, вихляющие ветлы; откуда-то пахнуло такой жарой, что нечем стало дышать. На зубах хрустит мельчайшая пыль, на губах — соль…
Аким Морев почти не покидал палубы…
Иван Евдокимович как-то сказал ему:
— Оскудевает природа. То-то вот и оно, — ушел на нижнюю палубу и несколько часов пропадал там, а когда вернулся, то, поблескивая глазами, снова сказал: — Оскудевает. То-то вот и оно. А вы на самолете ширк — и на месте приземления. Нет, батюшка мой, так-то можно не государством управлять, а в карты — в дурачка играть.
— Вы что? Глаза-то у вас блестят… Не в буфете ли государством управляли? — спросил Аким Морев.
— Ни. По-украински отвечаю: «Ни». «Нема».
— Нашелся украинец. А где же?
— Развернули на корме такую «прю».
— Не понимаю, что за «прю»?
— Она, знаете ли, настолько мила… И все смеется над заседаниями, вернее над заседательской суетней: «Так наш заместитель председателя колхоза разведет такую «прю». Ловко? Не прения, а «прю».
— Кто же автор «прю»?
— А та. Красавица. — Академик вспыхнул, как юноша, и, чувствуя, что краснеет, отвернулся было, но еще больше вспыхнул, затем махнул рукой: — Ох, до чего же славная женщина… И вовсе не муж рядом с ней, а посторонний… А парень тот — сын ее. Двадцать лет… студент. Муж-то… да… погиб… на фронте погиб. Погиб вот… Да.
— И вы что ж… решили помочь… во вдовьем деле? — в шутку, не подумав, проговорил Аким Морев.
— Не умею, батюшка мой, не умею блудить. Вот чему не научился, тому не научился. А сын-то у нее в Саратове на агронома учится. Смышленый. Да. Смышленый. Вот такого бы сына! Оказывается, мы с нею старые знакомые: в Москве на совещании встречались. Здорово она выступила в прениях. Особенно запали мне ее слова: «Земля — существо гневное: плохо отнесешься к ней, она с ног тебя свалит». И это ее выражение я даже в одной статье упомянул. Да. — И, почему-то погрустнев, Иван Евдокимович снова отправился на нижнюю палубу, объясняя: — Мы там интересный разговор завели… Почти все пассажиры участвуют. Не хотите послушать, Аким Петрович?
Аким Морев понимал, что если на нижнюю палубу попал известный всей стране агроном Бахарев, то колхозники в него, конечно, вцепились, да и беседы там явно интересны, но от приглашения отказался, сказав: