Федор Панфёров
Волга-матушка река
Книга первая
Удар
Часть первая
Глава первая
Вдали от пассажирских пристаней, за слиянием двух могучих рек — Оки и Волги — грудились широкобокие буксиры, юркие, напоминающие сорванцов-ребятишек баркасики, неповоротливые самоходные баржи и шныряли остроносые рыбацкие лодки. Среди всего этого, будто лебеди меж гусей и крякв, красовались белые с голубизной пароходы. Все они — пароходы, баркасики, баржи, грузные буксиры — шевелились, выбрасывали клубы пара, дыма, попискивали, гудели, требуя: «Отпустите нас! Не держите!» И кто-то отпускал: из гущи то и дело вырывался буксир, чаще шустрый баркасик, а временами величаво выплывали пароходы и, отхлопывая колесами такты, направлялись к нефтяным бакам — на заправку.
Пробуждался и огромный город, обосновавшийся со своим древним кремлем на горе-лбище: косые лучи солнца, по-осеннему холодные, только что подожгли стекла в окнах, а по улицам уже загромыхали трамваи, понеслись, мягко покачиваясь, автобусы и тронулись пешеходы.
Всё и всюду пробуждалось.
А вот здесь, у пассажирской пристани, стояла настороженная дрема.
Дремал, привалившись к пристани, теплоход, предназначенный для отправки на Астрахань: даже полинявший за лето флаг и тот скрутился и прилип к мачте; дремали, рассевшись около закрытых еще ларьков и палаток, торгаши, или, как их тут зовут, «измызганные людишки». Склонившись над грудами арбузов, дынь, помидоров, над корзиночками с рыбой, охраняя, казалось, никому не нужную рухлядь — пузырьки из-под одеколона, ржавые петли, развинченные часы, невероятно намалеванные картины на темы из библии, — «людишки» дремали, как дремлют на крышах одряхлевшие, доживающие свой век галки.
…И вдруг торгаши повернули головы к набережной, возвышающейся над берегом: там, подле вокзала, остановилась легковая машина «Победа», и из нее вышли два человека.
— Ай! — не сдержавшись, словно его неожиданно укололи, воскликнул сивенький старичок и, подхватив корзиночку со стерлядью, кинулся вверх по лестнице.
— Это же власть местная… никогда у нас не покупают, — безнадежно предупредил его сосед, «магазин» которого весь находился на нем, прикрепленный булавками: на владельце висели хотя и новые, но залапанные шелковые ленты, голубой корсет, стеклянные бусы и даже подвенечные свечи с когда-то белыми цветами.
— Местных властей, как кур своих, всех знаю, — деловито опроверг старичок и, боясь, как бы его не опередили, еще быстрее замелькал ногами, обутыми в чувячишки.
Два человека, вышедшие из машины, направились к широкой зигзагообразной деревянной лестнице, ведущей к пристани.
Каждому из них было, пожалуй, лет под пятьдесят, но Аким Морев выглядел гораздо моложе академика Ивана Евдокимовича Бахарева. У последнего лицо испещрено глубокими морщинами, напоминающими надрезы на дынях. С этого лица смотрят пытливые, вдумчивые, порою с искоркой смеха глаза, не утерявшие блеска, и потому кажется, что они принадлежат не академику Бахареву, а юноше Ванюшке. Ростом оба под потолок, только академик пошире в спине и грузней. И еще одно у Бахарева отличие: когда идет, то всем туловищем склоняется вперед, словно норовит что-то подхватить.
— Профессия сказывается, — заметя вопросительный взгляд Акима Морева, глуховатым голосом произнес академик. — Наш род из поколения в поколение — агрономы: в землю смотрим.
— А на небо?
— Небо для нас — существо коварное: мы с ним воюем, как медики с чумой. Вы про Докукина слышали?
По дороге от Москвы академик уже несколько раз упоминал о Докукине. И Аким Морев, понимая, что Иван Евдокимович по-хорошему гордится своим учителем, ответил:
— А как же? Вся печать о нем трубит.
— Дед по линии матери, — впервые сообщил академик и сокрушенно вздохнул. — Трубит. Трубит. Ныне вся печать трубит, а ведь спился, бедняжка.
— Вот как? Человек науки, и спился? — участливо спросил Аким Морев.
— Ухлопал все состояние на эксперименты, остался гол да еще осмеян. Понадобились, дорогой мой, десятилетия плюс Советская власть, чтобы научные выводы Вениамина Павловича были признаны, как действенное орудие в борьбе с языком пустыни. Между прочим, его определение «язык пустыни» вошло в агрономический словарь.
Аким Морев ударил кулаком о ладонь, и лицо, до этой секунды свежее, даже с оттенком румянца, покрылось мельчайшими морщинками, а голубые, с золотистыми крапинками глаза остановились.
…С Иваном Евдокимовичем Бахаревым Аким Морев познакомился недавно, хотя немало слышал и читал о нем как о талантливом агрономе, создателе знаменитой засухоустойчивой пшеницы, которая очень быстро распространилась по всему Поволжью, Украине, проникла на Северный Кавказ. И еще Акиму Мореву было известно, что академик уже несколько лет бьется над выведением многолетней пшеницы-пырея. Тут было немало провалов, над чем весьма зло смеялись противники, но хлеборобы, зная устойчивость пырея, с надеждой взирали на академика Бахарева. И недавно в печати промелькнуло, что ему удалось вывести однолетний гибрид пшеницы-пырея, который в Казахстане, Белоруссии, на Украине и Северном Кавказе дал средний урожай триста пудов с гектара.
Ивана Евдокимовича ценили и за то, что он прекрасно знал Нижнее Поволжье, особенно Черные земли, Сарпинские степи, Приуралье. А так как Аким Морев ехал на ответственную работу в Приволжскую область, граничащую с Черными землями, то в Москве ему и посоветовали побеседовать с академиком Бахаревым.
— До чего кстати! — обрадованно заявил тот при знакомстве. — Сам собираюсь в Приволжск. Вдвоем веселей. Только не сразу туда, а на машине до Горького, там сядем на пароход, да и сплывем, как Стенька Разин, по Волге — матушке реке до Астрахани, а из Астрахани через Черные земли в ваш город. Заманчиво? Представляете, какая панорама перед нами откроется?
Акиму Мореву надо было ехать в Нижнее Поволжье, академик звал заглянуть в Среднее, крюк этак тысячи в две километров. Отказаться? Может обидеться… Потом обратись-ка к нему за советом по какому-либо агрономическому вопросу… Но пока Аким Морев прикидывал, взвешивал, Иван Евдокимович подхватил его под руку, вывел из здания академии и усадил в машину, говоря:
— Значит, получили направление в Приволжск? А что там?
— Рекомендуют вторым секретарем обкома.
— О-о! Руль большой. А раньше-то, где вы и что вы?
— В Сибири. Секретарь Новокузнецкого горкома партии.
— О-о! Тоже руль большой. Металлургический завод на пустыре воздвигнут? Знаю, знаю: мой друг, академик Бородин, строил. Образованьице у вас? Инженер? Ага. Багажу-то много ли у вас?
— Чемодан.
— Значит, заглянем ко мне на квартиру, покушаем, переночуем, а утречком завернем за чемоданом и марш-марш.
— Что ж, марш-марш так марш-марш, — согласился Аким Морев, предвидя интересную дорогу и позарез нужную беседу с академиком. «Я его о многом расспрошу: человек он, по всему видать, словоохотливый».
Но как только они, усевшись в машину, выехали из Москвы по направлению в Горький, академик, чуть приподняв воротник демисезонного пальто, поглубже напялив шляпу, замкнулся, точно замок с секретом: никак к нему не подберешься.
«Что с ним произошло? Разговорчивый и даже ласковый был вчера… и вот теперь? — думал Аким Морев, вспоминая, как Иван Евдокимович допоздна куда-то звонил по телефону, с кем-то спорил, часто упоминая фамилию Шпагова. — Хорошая панорамка перед нами откроется, — решил Аким Морев по дороге сюда, чувствуя, как в нем пробуждается неприязнь. — Расхваливали ведь его. Даже Муратов. А он? Глухомань какая-то. А может, они все такие — академики?»
Аким Морев не знал, да и не мог знать про семейное несчастье Бахарева: сын-алкоголик, устроенный на лечение в один из институтов Москвы, рвался на волю, чему, видимо, в угоду академику, способствовали некоторые врачи и даже профессора. Иван Евдокимович яростно протестовал.
— Фур, фур, — порой фыркал он во время пути, мысленно пуша врачей, профессоров, но больше смотрел в окно на суглинистые поля, на леса, иногда произнося что-то похожее на «язык пустыни», возможно, весьма элементарное среди агрономов, но непонятное Акиму Мореву…
И сейчас, идя рядом с академиком по лестнице, он думал:
«Опять завернул. Язык пустыни? Что за штука такая? Спросить? А он снова шарахнет. Не хочется быть перед ним дурачком».
— Видите, какая чертовщина плывет? — нарушая мысли Акима Морева, продолжал Иван Евдокимович, сходя бочком по ступенькам вниз, показывая одной рукой на небо, другой придерживаясь за перила.
Аким Морев посмотрел на небо — там медленно, еле приметно, ползла сизо-лиловатая, как наждак, дымка.
— Почему же чертовщина? Уж вовсе не научный термин, — усмехаясь, произнес он.
— Чертовщина-то? А как ее еще назвать? Это микроскопическая пыль, пригнанная ветром из среднеазиатской пустыни. Чуете, какая борьба? Вот на щеке — волна прохлады, это от Волги, а вот — как из пекла — дыхание пустыни. Тут он ослабел — язык пустыни. Пришлось преодолеть тысячекилометровое пространство: Каспий, реки, озера, леса… Шевелит только кончиком. А там, под Астраханью, на Черных землях, в Приволжской области, наверное, так обрушился, что все опустошил.
Аким Морев понял: речь идет о суховее. Но при чем тут какой-то язык? Спросить? Нет, он поступит иначе: чуть подождав, глядя, с каким трудом преодолевает ступеньки Иван Евдокимович, сказал:
— Всякие языки-то бывают…
— Потолкуем на теплоходе, а сейчас нам предстоит вон какую крепость штурмовать. Ступенек четыреста будет? — И снова академик стал спускаться — бочком, придерживаясь за перила так, словно ждал — за следующей ступенькой может оказаться обрыв.
— Четыреста не четыреста, а многовато, — согласился Аким Морев, видя, как снизу взбирается старичок, держа в одной руке корзиночку, другой взмахивает, будто плывет по реке.
— Облисполком местный в наказание горожанам придумал такую лестницу, право-слово, — поравнявшись, окая, с придыханием вымолвил старичок. — Свершит кто незначительное преступление, так его без суда и следствия давай гонять туда-сюда, пока шкура не облупится. Право-слово.
— Ах, говор-то, говор-то какой: любое «о» с колесо! — восхищенно отметил академик, продолжая спускаться по лестнице.
— Копченой стерлядкой не желаете побаловаться? Царская еда, — уже четко, как бой часов, выпалил старичок, дерзко и требовательно глядя в глаза Акиму Мореву.
В другое время Аким Морев вряд ли бы остановился около подобного торгаша, но сейчас, следя за тем, с каким трудом академик спускается по лестнице, намеренно задержался, чтобы дать Ивану Евдокимовичу спокойно сойти к пристани. Потому и ответил старику, усмехаясь:
— Но ведь мы не цари.
Владелец стерлядки испуганно дрогнул, затем вскинул голову, как конь, когда его вдоль спины вытянут кнутом:
— Хотел польстить, право-слово. Продать охота.
Аким Морев захохотал:
— Ах, дипломат шиворот-навыворот. Давно торговлишкой промышляете?
— С малолетства. Купец я был первой гильдии, по фамилии Кукуев. Гремел. По всей Волге гремел. Пароходы мои бегали, баржи. Персидским товаром всю Россию забрасывал.
— И почему ж так оскудел?
— Осознал вредность, — видимо, испытанной фразой, быстро ответил старичок. — Истинно: осознал и в ногу с народом пошел.
— А это что ж, народное дело? — еле сдерживая смех, показывая на стерлядку, произнес Аким Морев.
— А вы купите ее, стерлядку, вот и перейдет к народу.
— Ишь ты. Ну берем. Каюта люкс.
— Всю?
— Мы оптовики.
— Вот тебе и не покупают! — воскликнул старичок и метнулся вниз.
Иван Евдокимович стоял на предпоследней лестничной площадке и смотрел в сторону города такими грустными глазами, словно навсегда прощался с любимым человеком.
Отсюда город был виден так же, как виден, например, памятник, когда к нему подойдешь почти вплотную. Вон вьется гудронированная дорога, убегая в гору, петляя меж увядающих трав, поникших цветов; по хребтине горы тянется кремлевская стена, изъеденная ветрами, морозами, солнцем; на ней тут и там темнеют огромные пятна, похожие на гигантские оспины; за стеной горят на солнце верхушки новых каменных зданий и возвышается купол старинного собора.
«Почему же такая тоска в глазах моего академика?» — встревоженно подумал Аким Морев.
— Вчера, когда вы отправились в обком партии, — начал академик, как бы отвечая на вопрос Акима Морева, — я взял такси и проехался по городу. Жил я тут эдак лет тридцать тому назад. Юнец. Ну, что говорить — все неузнаваемо: узенькие, грязненькие улочки превратились в широкие, светлые; купеческие пузатенькие особнячки вытеснены многоэтажными домами, пролетки — автомобилями, за городом на пустыре вырос колоссальный автомобильный завод со своим городом, пожалуй, большим, нежели старый Нижний; обновился «старик Сормово». В Нижнем кабаков, шинков, притонов, трактиров было — как клопов в кровати у плохой хозяйки. Народ старый облик Нижнего уничтожил. Появились клубы, новые школы, высшие учебные заведения, дворцы культуры… Все стало другим — дома, улицы, площади, люди. От старого Нижнего остались только вот эти, — Иван Евдокимович кивком головы показал на торгашей, сидящих на песчаном берегу. — Вы думаете, Аким Петрович, это все так себе людишки? Нет. Тут и дворяне, и бывшие купцы, и бывшие владельцы фабричонок, пароходов. Здесь тот самый мирок, который революция отовсюду изгнала… вот сюда — подыхать. А ведь, бывало, они тон задавали, Русью правили. А ныне догорают… как огарок свечи… — Он снова кивнул на «измызганных людишек», затем неожиданно смолк.
— И что ж? — спросил Аким Морев, не понимая печали академика.
— То ж. Этих повыгнали на бережок, а борьба продолжается, да еще какая.
— С кем это?
Академик перевел взгляд на сизоватую, ползущую по небу дымку.
— А вон. Гневный враг в нашей стране.
— Ну уж!
— Вот вам и «уж». Природа, батюшка мой, таит в себе такие злые силы, с которыми нам придется воевать да воевать.
— Ничего не понимаю! — воскликнул Аким Морев. — Все нормально… А у вас? Горесть-то какая в глазах, словно любимого человека хороните.
Академик, почему-то бледнея, сказал:
— В этом городе я провел детство, отрочество… да и…
«Ах, черт бы его побрал, — с досадой подумал Аким Морев. — Оказывается, намеренно затащил меня сюда, чтобы посмотреть на места своего детства и отрочества». И он так стремительно ринулся вниз, что ступеньки под его ногами затрещали, будто по ним пустили бочку с цементом.
— Куда это вы? Куда? — закричал Иван Евдокимович, удивленный поведением Акима Морева.
— Раз тоскуете, оставайтесь и работайте тут, — ответил тот.
— О городе — нет. О молодости — да. Все обновилось, а мой лик, сами видите какой… Ведь так хочется жить… и никогда бы не стареть… А я вот иду по этой лестнице и думаю: «Батюшки мои: по ступенькам и то трудно, а ведь в былые времена здесь никакой лестницы не было — вились тропы… Так мы по ним носились, как дикие козы».
Досада у Акима Морева на какой-то миг стихла: ему по-человечески стало жаль академика, и он даже упрекнул себя в нечуткости, но тут же снова вскипел:
«Кто дал ему право распоряжаться моим временем? Ученый — хорошо! Но он бесцеремонно ворует у меня не часы, а дни».
Академик уже приблизился к нему и, мягко улыбаясь, положил руку на плечо. Акиму Мореву показалось, что рука вялая, будто без костей.
«В холе рос: теленочек молочный. Наверное, за всю жизнь сам и гвоздя не вбил. Отсюда такое бесцеремонное отношение к другим. Вишь ты, захотелось на родные места поглядеть — ну и поеду. А то, что другой тратит на это время, — наплевать!» — намереваясь сбросить с плеча его руку, подумал Аким Морев.
Академик между тем продолжал:
— А на работу я отправился туда, где когда-то трудился мой дед, Вениамин Павлович Докукин, — и с силой пожал плечо, однако руку не убрал.
«Докукает он меня своим Докукиным», — чуть не произнес Аким Морев.
Вениамин Павлович нам оставил завет: «Человек любой профессии должен всегда находиться на передовой линии огня». Для нас, агрономов Поволжья, передовая линия огня — Черные земли, Сарпинские степи, Приуралье. Вот и ныне мы с вами отправляемся на передовую, — закончил академик.
— К чему же такой далекий заход? На самолете за четыре часа были бы в Астрахани… а теперь дней пять-шесть потратим. Так на передовую, извините меня, пробиваются только дезертиры, — резко вымолвил Аким Морев.
Иван Евдокимович не снял, а сдернул руку с плеча попутчика и гневно глянул в сторону:
— Я полагал, вы человек разумный. Прошу прощения: иного бы и не послали на столь ответственное дело. Но раз вы отправляетесь на передовую линию, да еще командармом, то обязаны знать, что у нас в тылу. Понятно? — и тронулся вниз по лестнице, уже размахивая руками, шагая не бочком, а прямо, как бы кому-то доказывая, что ему хотя и пятьдесят лет, но он не уступит и юнцу.
«Чудак. Тыл какой-то придумал… Или они все такие, академики: что ни состряпает — все хорошо?! Ну, ладно, смирюсь. Но жаль пяти дней. Этак сюда пять, туда пять — всю жизнь и раскидаешь. Лет тридцать бы назад я эти пять дней бросил бы ему под ноги, как пригоршню семечек, — на!» — думал Аким Морев, глядя в спину удаляющегося академика.