Звонкий, радостный лай Арго сразу выманил Марфу из кухни. Торопливо скинув передник, на миг замерла перед зеркалом у двери, за которой уже гремел раскатистый хохот Феликса Макаровича.
Первой вошла Лена с большой, туго набитой дорожной сумкой через плечо. Потом краснощекий, отдувающийся Максим. Следом Юрник с чемоданом Бурлака и, наконец, Феликс Макарович Кириков — богатырского сложения, неохватными плечищами и такой могуче вздыбленной грудью, что, казалось, стукни по ней кулаком, и она загудит колокольно. Едва он протиснулся в дверь, как тут же, подминая восторженный собачий лай, загрохотал его протодьяконский бас:
— Принимай, хозяйка, пришельца из дальних стран!
Пока Лена успокаивала, задабривая конфеткой, пса, Максим обнимался с женой, а Юрник относил в кабинет хозяина чемодан, Феликс Макарович уже разделся, расчесал примятые беретом длинные, почти до плеч, черные вьющиеся волосы, переобулся в тапочки и заглянул в гостиную.
— Узнаю почерк кудесницы Марфы! — громогласил он, озирая стол. — Научила бы мою Сталину, как надо встречать главу семейства.
— Сталина не хуже меня умеет, — откликнулась польщенная Марфа. — Где она?
— Сейчас обе прибудут, — подал голос Юрник.
Был он значительно выше среднего роста, худощав, скуласт и большенос. В речах и жестах отчетливо проглядывала не то затаенная стыдливость, не то скрытая сдержанность. Передвигался он быстро, бесшумно и легко. И двух минут не мог постоять иль посидеть спокойно. Руки его то гладили или ощупывали одна другую, а то вдруг сжимались в кулаки. Пока Бурлак раздевался, Юрник и по гостиной прошелся, и на кухню заглянул — не надо ли помочь? — и успел досказать Бурлаку новости.
Того зацепила только одна: зачем-то в главк вызывали главного инженера треста Ткачева.
— Не за лавровым венком, — негромко и буднично ответил Юрник. — Опять план корректировали.
— В какую сторону? — насторожился Бурлак.
— Все в ту же, — насмешливо загремел Феликс Макарович и пропел: — «Сегодня — больше, чем вчера, а завтра — больше, чем сегодня!»
Требовательным взглядом Бурлак уперся в ласковые, влажные глаза Юрника.
— О чем речь конкретно?
— Ткачев поздно ночью прилетел. Спит, наверно. Сегодня суббота…
Не дослушав, Бурлак шагнул к телефонному аппарату, набрал нужный номер.
— Здрав будь, Пал Палыч… Спасибо. Только что перешагнул родной порог. Отоспался? Бери свою половину и топай ко мне. В темпе. Умираю с голоду.
Переливчато тренькнул дверной звонок.
Появились Алла Малова — жена Юрника, и ее неразлучная подруга — Сталина Кирикова. Обе пышущие здоровьем, возбужденные, улыбающиеся. Они звонко расцеловались с Бурлаком и Марфой, разделись, переобулись и закружили перед большим настенным зеркалом, подкрашивая, припудривая, подводя, и сразу сиренью и жасмином запахло в прихожей и она наполнилась бодрящим, праздничным гомоном.
Ростом Сталина была под стать супругу, но ни кириковской рыхлости в фигуре, ни брюзглой расплывчатости в лице у нее не было. Словно для равновесия этой супружеской пары, природа переложила Сталине того, чего явно недоставало супругу. Длинноногая, хорошо скроенная Сталина всегда была напряжена, как гончая на охоте. Всегда искрились ее большие темно-карие глаза, а щеки полыхали таким неправдоподобно ярким румянцем, что даже подруги сомневались в его натуральности. И улыбалась Сталина дерзко, будто намереваясь куснуть собеседника. Бурлак избегал возможности остаться наедине со Сталиной. Наедине она становилась задиристой и бесстыдной, и невозможно было предугадать, что скажет или сделает эта бесшабашная женщина. Она могла бесцеремонно поправить ему галстук, застегнуть пуговку пиджака или, ухватив за локоть, так близко притянуться к нему, что он видел точечки пор на ее пылающем лице, чувствовал на щеке обжигающее дыхание. Могла вдруг решительно и крепко обнять за шею, поцеловать или сказать такое… «Подводная мина» — называл ее про себя Бурлак. Зато какой удалой, лихой заводилой была Сталина в компании. Ни унылых лиц, ни деловых разговоров не терпела она за пирушкой. Первой кидалась в пляс, первой заводила песню. А захмелев, начинала целоваться с мужчинами, и горе тому, кто оказывался ее соседом по столу: так нацелует, хоть под холодный душ…
Едва появился Пал Палыч Ткачев, как Сталина протрубила:
— Марфа! Кличь соколов на пир!
В таком составе они не раз сидели за этим столом, оттого по первому зову хозяйки быстро расселись в привычном порядке, наложили закуски, наполнили фужеры и рюмки. И вот уже поднялся Феликс Макарович Кириков.
— Други мои! — забасил он низким, с хрипловатыми нотками голосом. — Подымем чару сию за долгожданную встречу с нашим атаманом. С приездом, Максим!
Выпили дружно, аппетитно и до дна.
— Как, Максим, Венгрия? — спросил Феликс Макарович после второй рюмки неразведенного спирта.
— Как в песне, — откликнулся Бурлак.
Легко выпрыгнул из-за стола, подсел к пианино и, кинув пальцы на клавиши, запел:
После этого «Эх!» вторую половину куплета грянули хором, а Феликс Макарович пристукивал вилкой по бутылкам и фужерам.
И снова подхватили песню, да еще громче, напористей и слаженней, притопывая, прихлопывая, присвистывая.
Когда Бурлак воротился за стол, Сталина, норовя заглянуть ему в глаза, насмешливо спросила:
— Подстрелил мадьярочку?
— Подстрелил, да съесть не успел: объявили посадку.
— Чем-нибудь все-таки поразила тебя Мадьярия? — спросил Феликс Макарович.
— Хорошо живут. Весело. Обеспеченно. Красиво. Молодцы!
— С кем подружился? — спросила Сталина.
— С догом.
— Странная фамилия, — заметила Лена.
— Да нет, это не фамилия. Обыкновенный пес. Только бронзовый.
Лена сразу засыпала отца вопросами:
— Какой пес?.. Почему бронзовый?.. Где ты с ним познакомился?..
Пришлось Бурлаку рассказать о бронзовом доге, о старике и Олге.
— Берегись, Марфа! — воскликнула Сталина. — Уведет от тебя Максима эта Ольга… Смотри, смотри, как он покраснел. Угадала ведь? Угадала? Держи, Марфа, ей-богу — уведет!..
И в самом деле Бурлак покраснел. Не ведая того и не желая, Сталина ударила по чувствительному месту. Олга в ее устах превратилась в Ольгу, породив в сознании Бурлака образ любимой.
Приметив смущение отца, Лена поспешила к стереофоническому проигрывателю. Загремела музыка. Подхватив Юрника за руки, женщины выскочили из-за стола и принялись самозабвенно и яростно хороводить вокруг невесть как оказавшегося в центре Феликса Макаровича.
Бурлак подсел к жующему Ткачеву. Тот медленно дожевал, отпил глоток сухого вина, обтер салфеткой полные губы и лишь после этого сказал:
— Подвесили нам еще сорок семь километров от Лангепаса до Выпура с переходом через реку.
— Они что? Ошалели?! И так план почти на пятьдесят километров переплевывал оптимальные технические возможности, в прошлом году триста километров зубами грызли, нынче — прибавка на целых сто. А людей — столько же! Техника — та же…
— Все это я проиграл в главке раз пятьдесят. И на коллегии повторил. Вы же знаете Уткина. «Урал задыхается без сибирского газа. Есть решение правительства. Трубами обеспечим». Вот и вся агитация.
— На его месте по-другому нельзя, — неожиданно заступился Бурлак за начальника главка.
— Не знаю. Не пробовал, — сердито пробурчал Ткачев. — Но убеждать он не умеет. И не хочет.
— Что там за трасса?
— Не ведаю. Даже с вертолета не видел.
— А по карте?
— По карте — сплошь болота.
— Та-ак! — жестко и коротко выдохнул Бурлак, будто точку поставил. — Река вот-вот встанет. Как же главк думает трубы подбросить?
— А самолеты зачем? Помните, в прошлом году? Всю авиацию подключили. Так что — не привыкать.
— С горючим как?
— Худо, — Ткачев сморщился и залпом опорожнил фужер. — Шторм был в губе. Потрепало караван. Там и трубы, и горючее. Пока приходили в чувство, потеряли время. Дальше Черного мыса не пройдут: не успеют до холодов.
— Зимовать там будут?
— Нет. — Ткачев наполнил два фужера. Отхлебнул из своего. — Не разгрузим — увезут горючее обратно.
— Ты что? — Бурлак оттолкнул придвинутый фужер с вином, и тот едва не опрокинулся. На прозрачной полиэтиленовой клеенке запузырилась мутная лужица. — На Черном мысу даже цистерны нет. Куда сливать десять тысяч тонн горючего? Тут к Бурлаку подлетела разгоряченная пляской Сталина, молча схватила за руку и потянула за собой.
Из решетчатых колонок проигрывателя неслась мелодия вальса. Сталина обняла Бурлака за шею и закружила в танце.
Во всю мочь гремел стереопроигрыватель. Хохотали, разговаривали, что-то выкрикивали танцующие. Тоненько позванивала посуда в серванте и на столе. Марфа и Алла меняли тарелки, готовя стол к горячему, Феликс Макарович тяжеловесно и неуклюже танцевал с Леной, смешно выделывая модные «па».
— Завидую Марфе, — сказала вдруг Сталина.
— Чего?
— Нацелуется, налюбится сегодня — досыта.
Ошарашенно поморгав глазами, Бурлак резковато спросил:
— Не хватает тебе, что ли?
— Хватает не хватает, все равно не подкинешь… — и засмеялась.
Огромным острым клином Черный мыс врезался в реку, русло в том месте выгибалось полукругом, после которого река круто поворачивала на север и дальше катила свои воды по прямой вплоть до Гудымской губы, прозванной речниками воротами Ледовитого океана. Через те ворота все лето везли в Гудым машины, трубы, бетонные плиты, картофель, муку и многое иное, без чего заполярный город не смог бы выжить, выстоять, год от году становясь многолюдней и краше.
Этот остроугольный кусок берега прозвали Черным мысом, очевидно, за то, что он густо порос тайгой и издали — хоть сверху, хоть со стороны — казался действительно черным. И хотя покрывшая мыс тайга была не столь ядреной и матерой, как, скажем, Приобская, все равно это была тайга с ее непременными атрибутами: головокружительным ароматом багульника; разноцветным мхом — то хрустким и жестким, как проволока, а то мягким и нежным, как бархат; высокими зарослями разлапистого узорчатого папоротника; непроходимыми колючими чащами молодняка и похожими на баррикады буреломными завалами.
Осень уже сорвала листву с берез, осин и прочей лиственной поросли, голые деревья казались черными и неживыми. Лишь кое-где, в гуще темной колкой хвойной зелени, сиротливо и жарко маячили одинокие красные либо золотисто-желтые листья. Вряд ли самый тонкий, самый изощренный нюх определил бы, из каких запахов слагался этот дурманный дух осени: тут и бражный запах прелой листвы, и сладковатый душок сгнивших на корню грибов, и тонкий аромат усыхающих трав, и многое иное. Все, что имело свой запах: река, болото, лес, — все вложило лепту в формирование духа осени, и, охлажденный студеным дыханием Севера, тот был необыкновенно свеж, приятен и бодрящ.
Начальник СМУ-7 (седьмого строительно-монтажного управления) Антон Глазунов вместе с Ткачевым и мотористом полуглиссера надумали забросить невод, зачерпнуть рыбки на ушицу, и уплыли к облюбованному заливчику, оставив Бурлака выбирать место для привала и разводить костер. Присмотрев травянистую полянку у самой воды, Бурлак приволок туда несколько выкинутых рекой бревен — для сидения, выстрогал и вбил в землю рогульки, на которых будет висеть котелок, и нырнул в лес за валежником.
Думал в несколько минут обернуться, а окунулся в зеленую волглую прохладу осеннего леса, вдохнул свежего лесного воздуха, так и потянуло вглубь. Без цели и направления шел он и шел до тех пор, пока не наскочил на замшелую полянку, вокруг которой выстроился хоровод живописных деревьев такой необычной, странной, даже оригинальной формы, что невольно подумалось: сотворивший эти экземпляры был не в меру талантливым выдумщиком.
Вот сосна. Толстенный ствол как гигантский канделябр, на котором выстроились четыре прямые, высокие и тонкие свечи с зеленым пламенем. Рядом — могучая береза, согнутая в дугу так круто, что ее поразительно яркая, будто золотая макушка касалась земли. Тут же фантастически огромный шар встопорщенного боярышника, очень похожий на свернувшегося гигантского ежа. Чуть отступив от него, но не ломая круга, величаво и вольготно стоял матерый кедр. На голом стволе одинокий большущий сук, похожий на горбатый нос, а под ним, как широко раскрытая беззубая пасть, черное дупло. Комично и как-то тревожно выглядел этот хоровод лесных уродов.
Кинув топорик, Бурлак опустился на высокую кудлатую кочку. Та мягко спружинила, но совсем не просела и оказалась очень удобным сиденьем.
Большие, неотложные заботы, приведшие его на Черный мыс, равно как и маленькие хлопоты о хворосте для костра, — все отодвинулось, стушевалось, и хотя не пропало, не отцепилось вовсе, но и не беспокоило. А в размягченное дремотной тишиной и пряными запахами уходящего лета сознание вошла Ольга Кербс, вошла и тут же впустила туда бронзового дога: уши торчком, хвост откинут, прицельно цепкий взгляд преданных, умных глаз. «Привет, старик», — мысленно окликнул пса Бурлак. Но дог даже ухом не повел. «Ты получила мое письмо?» — «Меня же нет в Гудыме, — ответила Ольга. — Я в отпуске. У мамы. На Волге…» — «Откуда я взял, что она у мамы и на Волге?» — опомнясь, спросил себя Бурлак, но так и не доискался ответа. Какая разница, откуда? Слышал или придумал. Ольги нет в Гудыме — это факт. Заехать бы с ней в такую вот глушь. Поставить палатку. Река. Лес. И ни души кругом. Все так просто и доступно — ни средств, ни усилий, ни труда. Бери, раз желаешь. А попробуй-ка возьми… Не раз подобное бывало в жизни. Кажется, только шевельни рукой, захоти — и вот оно, заветное, желанное. Но… Почему-то не получалось. И чем независимей, самовластней и могущественней становился он, тем неодолимей и непременней делалось это «но». Так наверняка случится и сейчас. Погорит, пожжет внутри, а наружу ни искорки, разве что горький дымок просочится. «А письмо? Получит же. Прочтет. Явится. И что тогда? Тогда… А-а! Живы будем — не помрем, а помрем, так похоронят… Хорошо, что нет ее сейчас в Гудыме…»
Хрустнул сучок — глухо и негромко, будто чавкнул кто-то неведомый, но близкий. Бурлак резко обернулся на звук и в нескольких метрах от себя увидел высокого, худого, очень живописного старика. Был он в серой, потертой стеганке, застегнутой на все пуговицы. Синий ворот толстого свитера туго охватывал длинную шею. Из-под вязаной шапочки на макушке струились тонкие и как будто невесомые белые пряди, подчеркивая смуглость иссеченных морщинами загорелых обветренных щек. От непропорционально широкого выпуклого лба лицо резко сужалось к подбородку. Под крупным вислым носом белели пышные холеные усы. В руках старика длинный посох, похожий на чабанскую гирлу. Как видно, он нужен был не как опора, а как приятная безделушка. «Откуда свалился?» — подумал Бурлак. Нехотя встал, но сказал приветливо:
— Здорово, дед.
Тот сдержанно поклонился и огорошил:
— С кем имею честь?
И с таким неподдельным, ненаигранным достоинством произнес это, а ясные глаза заблестели вдруг так необыкновенно ярко и молодо, что Бурлак проглотил скользнувшие на язык насмешливые слова, погасил ироническую улыбку, спросил только:
— Чей будешь, дед?
— Верейский. — Он снова поклонился. — Борис Александрович Верейский. А вы?
Бурлаку ничего не оставалось, как представиться.
— Знаю вас, — тут же живо откликнулся Верейский. — Понаслышке, разумеется. Живу на реке, а по ней вести быстрее телеграфа. Вы ведь за главного у трубостроителей?
— Заглавный, да еще с красной строки, — шутливо подтвердил Бурлак. — Оставили вот за кострового. Пошел за валежником, да залюбовался этими уродцами. Как на подбор.
— И уродством, оказывается, можно любоваться. Стало быть, и урода можно любить?
Застигнутый вопросом врасплох, Бурлак ответил неуверенно:
— Наверное. «Любовь зла, полюбишь и козла».
— Помните еще, — удивился Верейский. — А мне иногда кажется, будто все прежнее позабыто и вычеркнуто. Выброшено за борт. Все! Обычаи, обряды, вера и…
— Да нет, не все. Осталось кое-что…
— Кое-что, — со вздохом повторил Верейский. — По-моему, вгорячах и в спешке мы выбросили немало ценного…
— Например?
— Доброту. Сострадание. Милосердие…