Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вечный Грюнвальд - Щепан Твардох на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И сталось то, чего я уже ожидал, глядя на тренирующихся: Вшеслав подошел ко мне и пояснил, что теперь я стану жить в этом фехтхаузе. Я же послушно кивнул, и так закончилась моя жизнь мыши, зайца, жизнь в каменном доме, в котором я ухаживал за курами. Фон Кёнигсегг желал, чтобы я туда уже не возвращался, только я живо запротестовал, мне обязательно нужно было вернуться за батистовым платком и за своим ножиком, спрятанными на чердаке, а он это понял и разрешил.

Так что я возвратился. Никому не сказал ни слова — да, они задумаются над тем, где я могу быть, только никто не станет по мне скучать, только никто не будет искать меня, ибо, не их же вина, что я где-то пропал. Вытащил я те две вещи, если не считать одежды, что была на мне, представляющие единственное мое имущество, вытащил их из тайника на чердаке, мой ножик и мой батистовый платок, положил их за пазуху и отправился в фехтовальный зал.

Зал был уже пуст. Священник ожидал меня внутри. Он сообщил, что зовут его Ханко Дёбрингер, и что теперь он мой хозяин. Я послушно кивнул. После этого священник сказал, чтобы я много не воображал, что на самом деле я грязный вендский сын курвы, и что я обязан знать свое место. На это я ему дерзко заявил, что являюсь королевским бастертом, и тогда священник Дёбрингер взял палку и хорошенько избил меня, заставляя меня повторять, что я Hurensohn и schmutzig Wende: и я послушно повторял, тем более, что это было правдой, я был сыном курвы, был грязным и, по крайней мере, в какой-то части, от моего отца короля, равно как и по рождению, являясь подданным польской короны, был я вендом — так тогда немцы частенько называли проживавших среди них славян. Когда он закончил меня бить, я сообщил, что, помимо того, что я Hurensohn и schmutzig Wende, я еще и бастерт короля Казимира. Он побил меня снова, так что даже кровь пошла из ушей, но я видел, что он доволен.

Священник показал мне место, где мне следовало спать: на подстилке, расстеленной под лавкой в фехтовальном зале. Хозяин приказал мне проснуться еще до рассвета, замести весь зал, а затем еще и вымыть начисто доски пола — я кивнул, вытирая кровь из разбитых губ и носа.

А на следующий день с утра я вновь получил трепку: священник Дёбрингер заявил, что я трогал мечи.

Это было правдой, я действительно их трогал. Они стояли у стены, с эфесами в деревянных захватах, шесть длинных мечей — langenschwer-tern с двуручными рукоятями, один громадный zweihander, похожий на те, какими через сотню лет станут сражаться ландскнехты, несколько палашей, несколько стилетов с навершиями и гардами в виде плоско расположенных дисков.

Я не отважился извлечь какой-либо из них со стеллажа, зато долго приглядывался и не мог устоять, чтобы кончиками пальцев не коснуться обтянутых кожей рукоятей, чтобы попробовать их фактуру, черненных наверший и ельцов и синей стали клинков, и тупых, щербленных от тренировок лезвий. Так что я их касался, и трепку заслужил по праву.

Потом я убирал, потом получил хлеба на завтрак, а затем глядел, как приходят ученики и как они тренируются под надзором мастера Дёбрингера. Они были начинающими — мне, естественно, казались недостижимыми мастерами меча, но единственное, что они тренировали, это четыре позиции: с крыши, плуг, глупец и вол.

Именно с этого Дёбрингер начинал све обучение, когда к нему приходили начинающие: он давал им в руки палки и говорил:

— Vier leger allain davon halt und fluch de gemain ochs, pflug, alber, vom tag, sy dit nit unmer.

Что означало только лишь, что этих четырех позиций будет достаточно, и что каждую из них следует знать. Потом показывал, и они это тренировали, до бесконечности, медленно перемещали мечи вокруг себя, vom tag, медленно в pflug, медленно в alber, медленно в ochs, потом быстрее и быстрее, шаги, рубящие удары. А я глядел, смотрел и слушал, напитывался этим эзотерическим языком фехтовального зала, запахом стальных, слегка смазанных маслом лезвий и пропотевшей кожи рукоятий.

И так вот началось то, что закончилось предложением, которое я записал десятью годами позднее, в маленькой комнатке гляйвицкого дома: "Hie hebt sich an meister lichtenawers kunst des fechtens mit deme schwerte czu fusse und czu rosse bios und yn harnusche". Что означает, что тут начинается мастера Лихтенауэра (учеником которого был священник Дёбрингер) искусство фехтования мечом пешим, конным, в доспехах и без них. Это было началом рукописи, которую я собственноручно написал после смерти Ханко Дёбрингера как наилучший из его учеников. Той же самой рукой, что отобрала у Дёбрингера жизнь — ибо только лишь так мог я удостовериться, что ничему больше у священника не выучусь.

От принятия меня в ученики пришло два года, прежде чем я мог коснуться меча, не опасаясь побоев: через два года мне разрешалось снять меч со стойки и вычистить, после чего поставить обратно. Но мастер Дёбрингер учил меня с самого начала, уже со второго дня: поначалу он учил меня ходить. Понятное дело, мне казалось, что уж ходить-то я умею, не был же я червяком. Но быстро убедился в том, что не умею; умел я всего лишь передвигаться, переставляя ногами, не знал я, как это происходит, что тело движется вперед, когда переставлять ноги, а мастер Дёбрингер показывал мне, как переносить тяжесть тела, учил ритму шагов, учил, как сходить с линии атаки, показывал, когда оставить левую ногу вытянутой назад, а когда — правую, затем учил, как сопрягать мои шаги с шагами противника в том странном танце, в котором мужчины стоят друг напротив друга, на расстоянии, и ставят шаги, словно бы отраженные в зеркале.

Для наилучшего запоминания основ, священник учил нас стишкам авторства самого мастера Лихтенауэра, который был покровителем всей фехтовальной школы — сам священник Дёбрингер считал себя всего лишь скромным карликом, восседающим на плечах великана. Стишое относительно того, как ставить ступни, звучал так:

Wildu kunst schauen. Sich linek gen und recht mit hawen. Und linek mit rechten. Ist dafs du starek gerest fechten.

Что через много-много лет я перевел на польский язык, объясняя это одному рыцарю, гостившему в нашей комтурии, сам он был родом из Силезии и по-немецки говорил слабо: Ежели искусство желаешь показать, руби десницей, а шуйцей иди. И с левой иди, если тот с правой пойдет. И противника легко победишь.

Что, впрочем, является хорошим доказательством того, что в своем истинном в-миру-пребывании литературных талантов я был совершенно лишен.

По вечерам же, уже после года уборки фехтхауза, вместо ужина Дёбрингер стал учить меня тривиуму, то есть логике, латинской грамматике и риторике.

Мотивация для обучения была проста: хорошо выполненное упражнение, в зале или за письменной конторкой, позволяло избежать удара палки священника. Когда же я ошибался, палка Дёбрингера била мне по башке так, что я иногда даже сознание терял.

Еще он учил меня держать оружие — вместо меча я брал палку толщиной с большой палец на руке взрослого мужчины, мастер тоже брал палку и показывал мне, как следует палку укладывать в руке, показывал, каковы четыре основных удара, и, наконец, учил самому главному, и в то же время — простейшему, первому принципу боя: защищающийся проигрывает.

С палкой я учил, что в фехтовании самое главное, пять слов, пять принципов: vor, noch, schwach, stark, indes. Что означает: "перед", "после", "слабый", "сильный" и "во время". В них заключена вся мудрость фехтовальщика. "Перед" и "после" означают время, в которое мы атакуем противника. Хороший фехтовальщик атакует vor — вынуждая противника действовать noch.

Первая атака не обязана убить, хотя, когда я покинул Норемберк, много боев я завершил еще до того, как мой враг замечал, что сражение уже идет. Zufechten, то есть все то, что имеется перед собственно столкновением, когда идет обмен ударами, длилось, как правило, пару секунд, столько времени мне было необходимо, чтобы добыть меч из ножен и завершить бой мощным oberhaw, нацеленным в левую ключицу. Если удар выходил хорошо, результатом становилось отсечение головы вместе с правым плечом, отделением их от остальной части мужчины, занятого тем, что строил грозные мины, поправлял завязки на штанинах, сплевывал в ладонь и хватал меч поудобнее и никак не видал, что уже все, что мы уже деремся. Он, привыкший к пьяным разборкам с различными бандитами и забияками, считал, что еще есть время на напыщенную болтовню, на надувание щек, на возможность показать свою силу и умение, как делают это самцы оленей, чтобы своей страшной позой отогнать соперника; соловом, на то, чтобы избежать драки, предварительно испугав противника — только он ошибался, бой уже шел, когда мы еще просто разговаривали, а я уже делал шаг назад, уже отмерял дистанцию. И так я его убил есмь, с первого удара, поскольку подонок не знал, что это уже все. Но я-то решился, а с тех пор, как решил, что мы будем драться — уже сражался, хотя меч, пока что слепой, лежал в ножнах.

Но иногда первая атака не убивает, но и тогда дает преимущество: враг действует noch, он должен защищаться, я же обладаю инициативой, у меня vor, и я буду атаковать так долго, не отпуская vor ни на мгновение, пока в конце концов не убью.

Ab is mögelich were und treibe umbermer eyns noch dem andern rischlich und künlich, ab eybs vele, das ander treffe und forgank habe, und das io iener, mit nich te czu slage korne — так написал я позднее в своей комнатке в Гливицах, записывая уроки Лихтенауэра, что передал мне мой meister. А означает это, что всегда один удар за другим обязан следовать быстро и отважно, сразу же, и если один удар пройдет мимо цели, то следующий попадет, куда следует, а у врага не будет времени атаковать самому, он будет занят обороной так долго, пока я не попаду. И не убью.

В тех редких случаях, когда я желаю сохранить жизнь вставшей против меня шляпы — я разоружаю, валю на землю, оглушаю навершием или же в стычке так порежу ему пальцы каким-нибудь ужасным schnitt, что перерублю сухожилия, и меч сам выпадет из искалеченной ладони.

И как раз этому служат "stark" и "schwach". Когда наши мечи скрещиваются, я сразу же чувствую: то ли враг уступает, то ли продолжает теснить своим клинком. А принцип тут железный: силе я противопоставляю слабость, слабости — силу. Если его меч уступает — я дожимаю и сбиваю его защиту, после чего убиваю. Если он давит — я уступаю и обхожу защиту. И убиваю.

А indes является важнейшим. Vor и noch достаточны, чтобы победить тупого мужика, недостойного касаться меча, и, тем не менее, размахивает ним со всей силой, приобретенной в ходе молотьбы ржи. Indes же служит для того, чтобы победить кого-то, в фехтовании искусного.

Indes — это не техника, indes — это такое особенное чувство сражения на мечах, которое имеется только лишь у некоторых, только у тех, которые могут стать великими мастерами фехтования. Indes — это особый хронометр, сопрягающий глаз, мозг и мышцы, который позволяет выполнить ansetzen (здесь: поправка — нем) точно в тот момент, когда враг уже считает, что его чудовищный удар разрубит меня надвое. Его меч уже летит, уже направляется ко мне, а я ведь даже не заслоняюсь, хороший фехтовальщик вообще никогда не заслоняется, ведь если кто заслонится от одного удара, тут же должен заслониться перед вторым, третьим и четвертым, и какой-то из них, в конце концов, найдет цель — только я даже не схожу с линии удара, не отступаю назад, я вхожу в этот удар, используя длящийся всего лишь мгновение ока момент беззащитности атакующего, и вонзаю острие своего клинка ему в грудь, так что тот выходит с другой стороны, его же oberhau вянет, не достигнув цели, впрочем, меня там уже и нет, я нахожусь ближе, вырываю меч, поскольку именно этому меня научили, немедленно вырывай клинок, оцени ситуацию и заканчивай дело, если требуется, так что я оцениваю: ага, он стоит, еще живой, поэтому я валю его на землю и приканчиваю.

И столь же просто убил я имперского мейстера Дёбрингера, когда пришло тому время, после чего направился есмь в сторону Кракова, и было мне лет тогда двадцать, и владел я искусством владения мечом.

А перед тем исполнилось мне пятнадцать лет, и вытянулся я выше своего мейстера и хозяина, на челюсти и под носом высеялась тень бороды, с женщиной уже я телесно общался, а мейстер Дёбрингер все еще не позволял тренироваться с мечом. У самого же не было храбрости нарушить этот запрет, хотя было к этому много возможностей, опять же, теперь я умел снять меч со стены так, что Дёбрингер ничего бы и не заметил: вот только тысячи ударов палкой вбили в меня безусловное подчинение.

Узнал я и тренировавшихся у Дёбрингера: в большинстве своем то были горожане побогаче, мастера и подмастерья. Довольно часто съезжались в Норемберк рыцари, тогда священник закрывал школу для людей простого происхождения и проводил рыцарские тренировки, harnischfechten, то есть бой мечом в доспехах, борьба в доспехах и бой в доспехах с палашами. Мечом в доспехах действуют совершенно по-другому, тогда меч служит в качестве короткого копья, который держат в halbschwert, то есть, в "полумече", когда левая рука отпускает навершие и хватает клинок, острие. Иногда меч используется как дубина или молот, когда противника валят наотмашь, ельцом в шлем.

А иногда мейстер Дёбрингер закрывал школу полностью и на длительное время — это тогда, когда к нему приезжали наиважнейшие ученики, те, которые не только учились искусству владения мечом, но которые должны были в этом искусстве мастерами стать, то были учителя, уже имеющие собственные школы в других городах.

А приезжали: молодой Пётер из Гыданська, который говорил по-польски и испытывал ко мне некую симпатию, что меня радовало, потому что во всех остальных случаях разговаривал я исключительно по-немецки. Приезжали два еврея: Андрес Лигнитцер, то есть из Лигницы, который тоже пару слов по-польски умел сказать и владел практически полными рыцарскими доспехами, потому что учил, в основном, как бороться в доспехах; и огромный, как медведь, Отт, выкрест и борец. Приезжал Ондра из Гливиц, с Силезии, однорукий чех, который длинным мечом не сражался по причине отсутствия левой руки, зато был известным мейстером в фехтовании на кинжалах, а кроме того знал на память всю пересказанную мейстером Лихтенауэром науку, все двести пятьдесят строк, разделенных на пять частей: "Die vorede", то есть предисловие, "Die gemain lere", то есть общее учение, затем "Blossfechten", то есть, как сражаться длинным мечом без доспехов, и "Roftfechten", то есть, как сражаться верхом, мечом и копьем, и, наконец, "Lampfechte", то есть как сражаться в битве, пешком в доспехах, длинным мечом, копьем и кинжалом.

Приезжали мастера из северной Италии, Фьоре Фурлано деи Либери из Удино разговаривал с мастером Дёбрингером как равный с равным.

После того, как Фьоре выехал, а то было пасхальным воскресеньем тысяча триста восемьдесят шестого года, пришел послепасхальный понедельник, а потом был вторник, и утром, когда я уже выполнил свои обязанности, то есть убрал фехтовальный зал и зажег печи, так как той весной долго было холодно, мейстер Дёрингер пришел в зал с мечом в руке, встал передо мной, взял меч за лезвие и подал мне.

И так вот первый свой меч держал есмь.

И то был мой меч: тот самый, который выпустил из рук, умирая в первый раз, и тот самый, что был со мною до конца жизни моей. Мой меч.

С клинком длиной в три стопы, в один желоб и два дола тянутым, с крестовиной и рукоятью, каждая длиной в стопу, с оголовьем в форме шляпки гриба и украшенным крестом.

Священник ничего не сказал, только начал свои упражнения на растяжку.

В тот день я тренировался уже с мечом, правда, для тренировок мейстер порекомендовал мне взять другой, тренировочный, с тупым краем: мой меч был заточен. Когда уже все ученики отправились по домам, священник прочитал свои псалмы, я вместе с ним, а потом Дёрингер принес снопик соломы, показал мне, как крепко обернуть его веревкой, чтобы получился крепкий соломенный тюк, как хорошенько намочить его водой; после чего поставил эту вязанку из соломы в зале, и мы начали тренировать рубящие удары.

Прошло много времени, прежде чем мой меч начал проходить через солому так, как меч Дёбрингера: он была словно обрезана бритвой, отдельные соломинки не поломаны, а плоскость, рассекающая тюк, ровная, словно столешница.

Но, в конце концов, я научился и этому.

Был год одна тысяча триста восемьдесят девятый; мне было девятнадцать лет, шесть стоп и восемь пальцев роста, и весил я восемь камней, то есть был я рослым и крепко сложенным молодым человеком, и вес этот состоял из костей и мышц, и вы не нашли бы в моем теле ни капельки жиру. Я носил длинные волосы, хотя подстригал их не слишком тщательно, лицо брил гладко, одевался же очень скромно, поскольку практически никаких собственных денег не имел. Зато у меня имелся меч и собственное послушное, молодое, упругое и на все способное тело. В Норемберке нашлось бы много гораздо лучших меня в искусстве меча, но вот в борьбе, если только в городе не пребывал как раз какой-нибудь мейстер, не было мне равных. И девки меня любили, любили на меня глядеть, как напрягаются мышцы на ногах и на гузне, под обтягивающими штанинами. Только вот сам я считал свой корень с принадлежностями весьма скромным, потому набивал гульфик тряпками, чтобы выглядеть получше.

И время это было хорошим. Мейстер Дёбрингер уже редко меня бил, потому что свои обязанности знал я назубок и выполнял их в срок и тщательно. Иногда лишь бесился, когда в очередной раз я решительно отказывался принять тонзуру, посвящения в священники низшего ранга и отправки в какой-нибудь университет, что мастер был даже готов профинансировать, и он считал, что это было бы для меня самой подходящей дорогой, поскольку тривиум я усвоил уже давно, писал красиво, обладал хорошей памятью на стихи, и Дёбрингер твердил, что я просто обязан учиться и стать ученым. Только я этого не хотел; меня интересовало лишь владение мечом, и я отказывал, и вот тогда-то Дёбрингер злился и колотил меня палкой.

Только случалось подобное не слишком часто. Священник обеспечивал мне полное содержание, работу в фехтовальном доме я любил, иногда я мог по вечерам выскользнуть, и тогда я сразу же бежал к какой-нибудь девке свободных нравов — прачке, служанке, судомойке, имелась парочка таких, успех я имел неслыханный, потому что был не только рослым и красивым, но их притягивало и мое неопределенное общественное положение: с одной стороны, был я кем-то вроде циркача, то есть принадлежал к тому же виду, что и махлер, нищий, духна и актер, но с другой — я был учеником самого мастера Дёбрингера, который, хотя и учитель фехтования, был, что ни говори, священником. Я умел писать и считать, неплохо знал латынь, во всяком случае, настолько мог ей меня Дёбрингер обучить. И черные боги не приходили ко мне, они спали где-то глубоко во мне, усыпленные еще каноником из Праги, и ни разу не проснулись.

И в том же году снова посетил меня махлер Вшеслав, то есть, рыцарь фон Кёнигсегг. Я только вернулся от одной из девок, уставший, поскольку отимел ее три раза, а он сидел себе в фехтаузе, где я так же и продолжал спать, и ожидал меня. Когда же я пришел, он встал, приблизился ко мне, схватил за плечи и сказал по-немецки, что обязан я возвратиться в Краков и напомнить о том, что являюсь королевским бастертом, которому, по меньшей мере, надлжит рыцарский пояс.

Я на то: что в учении ведь нахожусь у мейстера Дёбрингера, и что не могу вот так попросту уйти. Фон Кёнигсегг со мной согласился — вот так, попросту, уйти мне нельзя, это ясно, сначала необходимо будет убить Ханко Дёбрингера, своего мастера и учителя.

А уже не был тем десятилетним пацаном, который жил среди мышей, и который выполнял приказания только лишь по той причине, что их кто-то произносил, никаких других причин мне тогда было не нужно. Теперь я был рослым фехтовальщиком, с мечом в руке, с кортиком или палашом, в панцире или без него, я справился бы с многими рыцарями ежедневно тренировался со всяким видом оружия. Я даже умел ездить верхом и работать с мечом с коня, вот только копьем орудовать я не умел, так как мастер Дёбрингер считал, что подобное умение пристоит лишь рыцарям.

Так что теперь я был уже кем-то совершенно иным. И я ответил Вшеславу, который вовсе не был жмудско-польским махлером из Кракова, а только немецким рыцарем фон Кёнигсеггом, что такое вообще представить невозможно, что никогда я не убью своего учителя, благодетеля и хозяина, что взял меня к себе на призрение и дал мне искусство владения оружием. И что, скорее, убью я того, кто уговаривает меня убить моего благодетеля, чем убить его самого. А с того времени, как отобрал я жизнь у Твожиянека, ни у какого другого человека я ее не отнимал.

И тогда рыцарь фон Кёнигсегг, что был Вшеславом-махлером, набросился на меня и так легко свалил с ног, словно все так же был я тощим десятилетним пацаном, а не рослым борцом, которого борцовским приемам учил сам Отто Жид, Короче, свалил он меня на пол и уселся у меня на груди словно стрига[38], выдавил из меня весь воздух и стиснул свои пальцы на моем горле. И сказал он мне по-польски, что я убью мастера Дёбрингера и поеду в Краков, ибо там моя настоящая жизнь, если же я не желаю ехать, то он меня сразу же убьет, ибо не достоин того, чтобы жить по-настоящему.

И спросил он у меня: неужто жизнь циркача, фокусника, который на ярмарках дает показы боев на мечах, неужто это та жизнь, ради которой я считаю себя созданным? Но, разве, как королевич, бастерт короля Казимира, не заслуживаю я хотя бы того, чтобы быть блестящим рыцарем, чтобы жить богато, по-настоящему, а не грубо, словно мужики?

То есть, желаю ли я быть рыцарем?

Это было все равно, что спросить: желаю ли я быть человеком, или предпочитаю и дальше жить словно людская скотина?

Рыцарь имеет Ehre, честь, которая возвышает его над грубой толпой и превышает все, что является самым дорогим для грубого быдла. Такие как я могут только телесно желать женщин, а вот рыцарь способен служить женщине — мы, плебеи, служим лишь более могущественным, а он служит тем, которые слабее и меньше его.

Мы сделаем все, лишь бы сохранить жизнь — а рыцарь свою жизнь охотно отдаст ради славы, потому живет по-настоящему, так как не ценит жизнь чрезмерно.

Мы вступаем в бой лишь тогда, когда верим в победу, рыцарь сражается даже тогда, если ожидает поражения, потому-то сражается так красиво. Наш бой — всего лишь обычное убийство, мы сражаемся так же, как окруженный волками олень, то есть наше сражение скотское. А рыцарь, сражаясь ради самого сражения, превращает его в произведение искусства, ибо сражение становится тогда человеческим и целью самой в себе, а не одним лишь средством или же окончательностью.

Мы накапливаем богатства по причине экономии и скупости, рыцарь накапливает богатства затем, чтобы раздавать их тем, кто этого заслуживает, и тем, кто этого не заслуживает, ибо рыцарь раздает богатства не для того, чтобы получить чьи-то милости, но только лишь затем, чтобы раздавать.

Мы отправляемся в путешествие только лишь тогда, когда имеем в этом некий интерес, мы едем из города в город, чтобы у цели своего путешествия что-то для себя устроить. А рыцарь путешествует, ибо это достойно рыцаря, он едет, куда глаза глядят, с интересом ожидая того, что встретит его завтра.

И даже: мы едим ради того, чтобы успокоить голод, чтобы иметь силы для каждодневного труда, а рыцарь ест, ибо пировать — это достойно.

Понятное дело, таких рыцарей нет, даже Завиша не был именно таким, ни Бартош из Веземборка, которого видел я по пути в Норемберк, ни вообще кто-либо настоящий, такие рыцари существуют только на страницах рыцарских романов, то есть пребывают они как-то в извечном умирании: все эти Парсифали Вольфрама фон Эшенбаха, все те Ланселоты, Роланды и Артуры Кретьена де Труа, ибо там, в извечном умирании пребывают все возможные люди всех ветвей истории, но вот в своем истинном в-миру-прбывании такие не случались. То есть, имелись такие, что были рыцарями, но были они жадными, не почитали дам, а только насиловали их; жадными были словно еврейский ростовщик, и трусливыми, словно армянский купец, ненавидели поэзию и били коварно исподтишка, но, тем не менее, они были рыцарями. Но если кто желал рыцарский пояс, то не желал же он трусливой и скупой жизни, но только лишь ее идеальной формы. Ведь даже в тех упадках и слабостях, в жадности и трусости находили они нечто, что их, в конце концов, подталкивало к рыцарскому совершенству: из жадности в конце вырастала щедрость, из трусости — рассудительность (и то, что жили они достаточно долго, чтобы рассказать о своих деяниях) — и были они рыцарями, пускай и не совершенными, никто из них, но, вне всякого сомнения, рыцарями были.

А я был совершенно безоружным, слабым, был я мышью в когтях ястреба-перепелятника, и понимал я, что рыцарь фон Кёнигсегг или махлер Вшеслав, оба имел или имели надо мной некую странной натуры власть. То была не совсем такая власть, которой обладал надо мной Дёбрингер, не власть хозяина над слугой, но власть всадника над конем. Всадник без труда может заставить лошадь прыгнуть в пропасть или бежать так долго, пока конь не умрет от упадка сил. И я, несмотря на страх и нежелание, видел, что не способен противостоять махлеру.

А он, то есть рыцарь фон Кёнигсегг, тепло улыбнулся, отпустил мое горло, легко встал, галантно поклонился и вышел.

Я же остался сам и не спал целую ночь.

Я точил меч, поначалу на приводимом в движение ногами точильном станке с большим каменным кругом, затем с помощью масла и ручного оселка, а под конец только полировал острие кожей, и было оно острое как бритва, с одной стороны клинка подлиннее, а с другой — короче, чтобы легче было схватить клинок в halbschwert, не слишком покалечив ладони. Крестовина чуточку ходила, а поскольку мне не хотелось разжигать костер на дворе, что было необходимым для того, чтобы снять навершие, рукоять и заново посадить крестовину, то я ее лишь закрепил ее временно, забивая со стороны клинка клинышек из твердого дерева.

Затем собирал все свое имущество, готовя его к дороге: все съестное, что только удалось найти; капюшон, защищающий голову и плечи; сумку, дорожный посох и одеяло для спанья. Хотя я вовсе не был уверен, понадобится ли мне все это, ведь мастер Дёбрингер, скорее всего, победит меня без труда. Из тайника вынул я свой батистовый платок с королевской буквой "К" и ножичек, которым убил я Твожиянека — самые дорогие моему сердцу предметы.

Под самый конец натянул я самые лучшие штаны и набитый тряпками гульфик, и краковские туфли, подаренные мне Ондрой из Гливиц, надел тунику-коттарди и капюшон, сам капюшон завязал под мышками, но не туго, чтобы не мешал в бою, и перепоясался; к поясу привесил кинжал, который, вообще-то был не мой, а мастера Дёбрингера, и свой собственный меч, красивый, неоднократно заточенный, в ножнах, которые я сшил сам, и стал ждать.

А утром пришел мастер Дёбрингер. Я же трясся, словно мучила меня лихорадка, сердце било молотом, виски пульсировали. А мастер Дёбрингер только поглядел на меня, и все понял.

У него не было меча, поскольку не ходил он с клинком по улицам, не было тогда такого обычая, лишь потом появилась привычка ходить с оружием на поясе, поначалу в Испании, а потом и по всей Европе, но, конечно же, к священникам она не относилась, впрочем, потом уже и не было священников, которые учили бы фехтовать, но как раз тогда рыцарей сменили дворяне, и ни один дворянин в последующие три сотни лет не выходил из дома без железяки на поясе, потом им показалось это глупым, и никто уже не желал таскать с собой этих — как они сами говорили — "древних ножиков", и как раз тогда старое дворянство сменилось новым, ни хуже, ни лучше предшествующего, но обосновывающее свое дворянство уже другими источниками.

Дёбрингер глянул на стоящие у стенки мечи, затем на меня, и понял, что я не намереваюсь убивать его безоружным. Потому он подошел к стойке не спеша, не спуская с меня глаз, и вытащил свой длинный меч с прямой крестовиной и продолговатым, грушеобразным навершием, в один желоб и два дола тянутым клинком, а потом, все так же не спуская меня с глаз, начал он развязывать лямки своего священнического одеяния, а я ожидал.

И тут сбросил мастер Дёбрингер свою верхнюю одежду и встал передо мной в обтягивающих штанах и льняной рубахе, небольшой и мускулистый, с большим брюхом; но знал я: он быстрый словно сокол и воинственный словно сокол. Мой учитель, единственная отцовская фигура во всем моем истинном в-миру-пребывании, ведь не был же мне отцом махлер Вшеслав, хотя и любил меня.

Я извлек меч из ножен, а Дёбрингер тут же атаковал меня, не ожидая того, когда я освоюсь с мыслью, что zufechten уже начался, ударил на меня так, как учил, сразу же и изо всех сил, со всей скоростью, наскочил с мечом в vom tag и ударил мощным oberhaw, то есть, рубящим ударом сверху наискось, с правой стороны, нацеленным в мою левую ключицу, то есть имел он vor, в данном простейшем ударе, и в то же самое время доказывающем величайшее мастерство, неслыханно сложном во всей своей простоте.

Я же сделал точно так, как он меня же учил, то есть, обрел vor. Когда учитель напирал на меня, я стоял в положении pflug, то есть с рукоятью меча у правого бедра, со скрещенными запястьями, с кончиком клинка, направленным в лицо священника Дёбрингера, с приглашающе незащищенным левым раскрытием, на которое он и провел атаку, веря в то, будто заставит перейти меня в защиту.

Я глядел только лишь на рукоять его меча, как он сам меня учил, это трудно, но по рукояти скорее всего видно, какие действия предпримет противник. Итак, Дёбрингер считал, что заставит меня перейти в защиту, я же атаковал indes: вошел в линию удара своего учителя, поднимая меч из правого плуга в правый вол, то есть, все время на скрещенных запястьях, поднял рукоять меча к голове, и клинок защитил меня от удара священника, я тут же исполнил тот же самый oberhaw, что и он, абсолютно симметрично, и мой меч вошел в льняную рубаху и в жирную грудь священника Дёбрингера, сам по себе удар не был хорошим, сильно согнутыми руками, слабый, но я этого даже и не заметил, поскольку весь был сконцентрирован только лишь на том, чтобы после удара не утратить инициативу, так что сразу же после рубящего удара я перешел к ringen am schwert, то есть к близкому боестолкновению, в контакте, по-немецки это дословно означает "борьба после меча", рукоятью врезал Дёбрингеру в лицо, переставляя свою правую ногу за его, свалил его на доски пола и уже хотел закончить колющим ударом в грудь, но сдержался.

Бой продолжался пару секунд, не больше. Рана в шее была смертельной; если бы я ударил получше, он был бы мертв еще до того, как успел бы упасть на пол, а так умрет в течение пары минут. Я оценил ситуацию: меч из его руки вылетел, валялся далеко; я не видел, чтобы под рукой у учителя был какой-нибудь стилет, конечно, он мог быть спрятан, но руки, обе, были у меня на виду. Пухлые ладони его с короткими пальцами показались мне слабыми, чуть ли не детскими.

Он подавился кровью, закашлялся и начал говорить, опасаясь того, что ему не хватит дыхания. Сказал, где находится кошелек, в котором лежит сто пражских грошей, мне следовало его забрать. А лежит он в сундуке, там же имеется пергамент, не очень много, но хватит, перья и чернила, которые я тоже должен буду забрать, из конюшни взять коня-подъездка, на котором я уже привык ездить, и как можно скорее бежать из Норемберга, прежде его самого тут обнаружат. Бежать нужно куда-нибудь далеко, после чего я обязан записать всю науку, которой священник успел меня научить, а рукопись нарочным отослать в бенедиктинское аббатство в Мельк, брату Венклаусу. Если я все это сделаю, тогда он, Дёбрингер, отпускает мой грех и прощает свою смерть.

— Mein dienfit ewer liebe, ответил я. Что означало: "служу вашей милости". Конечно же, странно это звучало, учитывая то, что только что я Дёбрингера убил, но именно так привык я ему отвечать, и аортому-то так ответил, тем более, что собирался полностью выполнить то, чего тот от меня требовал.

Дёбрингер сунул руку под рубаху, я замер: неужто он пытается вытащить какой-нибудь нож, но нет, учитель вытащил лишь ключик, привязанный к ремешку, что висел у него на шее. Подать его мне он не успел — скончался.

Я же взял ключик, отпер сундук и забрал все то, о чем говорил Дёбрингер, и таким вот образом сделался человеком, владеющим деньгами, впервые в жизни. Сто пражских грошей — это еще не было состоянием, но к ним можно было добавить гнедого подъездка, валаха по кличке Аллиум или же просто Чеснок, как его сразу же по-польски и начал звать; еще два самых лучших меча из тех, что нашел я в фехтовальной школе, пергамент и чернила. Но, честное слово, пергамент и чернила я собирался использовать для исполнения желания мейстера Дёбрингера, а не на собственные потребности. А сто пражских грошей, это столько же, что и пара не самых исключительных подъездков, таких как мой — терерь уже мой, поскольку я его себе своровал. Или же три вола. Но и не было это крупным состоянием, чтобы сделаться господином, для того мне нужно было иметь деревню, а деревня-весь в Польше, причем, из недорогих, стоила, самое малое, с десять тысяч грошей.

А если бы пожелал я купить себе признание за того, кем должен был быть, если бы пожелал я купить себе право стать опоясанным рыцарем, тут, наверняка, и сотни тысяч могло бы не хватить.

Так что не делали меня эти деньги богатым, зато, пускай на какое-то время, делали меня человеком свободным. И далее ни с кем и ни с чем не связанным, но свободным в том значении, какое могли бы применить и вы, в вашей ветви истории. Я убил Дёбрингера, и вдруг уже не имел над собой хозяина. Не был я и нищим, хозяином которого становится каждый прохожий, равно как и всякий случайный человек может стать хозяином духны, ищущей покровителя на улице.

Короче, упаковал я пергамент и чернила, упаковал мечи, то есть, сложил их все три вместе и обернул двумя овечьими шкурами, связал веревкой в удобный сверток, чтобы не слишком-то бросаться в глаза на тракте. Пара отличных, принадлежавших Дёбрингеру, и один мой, наиважнейший, тот самый, который сопровождал меня всю жизнь; мой меч, полученный мною от учителя, когда признал мастер, что я меча уже достоин.

Но в дороге меч только мешает, так что припоясал я палаш, самый обычный, с ножевой рукоятью из двух роговых пластин, зато с солидной крестовиной, и всю дорогу несчастья меня обходили, так что палаш даже не пришлось вынимать из ножен.

Все свое имущество, старое и новое — уворованное, приторочил я к седлу и сбежал из Норемберка.

Ушел я из города Норемберка, ушел из Рейха, ушел от имперцев в Силезию. Спал я в чащобах, в дубовых и буковых лесах, и ехал я довольно быстро.

И размышлял я о том, как хорошо будет оказаться наконец среди своих, потому что поляков тогда считал я своими, ибо слабо их помнил по своему детству в Кракове, и радовался тому, что снова смогу говорить по-польски, только быстро должен был я убедиться, что нигде я не у себя, что польская нация не желает меня точно так же, как и немецкая.

И так вот я, в течение всего истинного в-миру-пребывания — бежал я от поляков к немцам, а от немцев к полякам, и никто меня не желал, нигде не был я желанным. И в истинном в-миру-пребывании было это наименьшей болью, в истинном в-миру-пребывании не сильно-то я понимал, кто есть поляк, а кто — немец, гораздо больше считалось то, кто является торговцем, а кто — деревенский мужик или человек без связей, словно я, то ли хам, то ли пан.

Но, естественно, уже тогда существовало "soczewica koło miele młyn"[39], которым рыцари моего деда по отцу, то есть короля Владислава, после бунта войгта[40] Альберта в тысяча триста двенадцатом году испытывали, ктио тут свой, а кто немец, после чего тех, кто правильно произнести эти слова не мог, рубили эти рыцари мечами за альбертову измену. А во многих имперских городах никакой венд не мог стать горожанином, даже если хорошо говорил по-немецки, и женщинам запрещалось выходить за вендов замуж, и не мог венд купить простого или каменного дома, и имперцам венд казался чем-то отвратительным и ужасным.

Но то была свойственная человеку и совершенно здоровая нелюбовь к чужим. Чужак — это враг, об этом человек знал, похоже, еще до того, как стал человеком, об этом знают и животные. Отрицание этого знания, это то же самое, что и отрицание базовой человеческой конституции. Так что этому не следует удивляться. А ведь тогда, в моем истинном в-миру-пребывании, не было тогда народа. Народа как того, что в ваши времена сделалось реальностью, абсолютизирующей всю культуру, ведь у вас имеются национальные музеи и национальная музыка, как те чудные lieder Шуберта, которые слушал фон Эгерн в Эвигер Танненберг, и национальные виды спорта, и национальный характер, и национальные блюда, и национальные спиртные напитки, и национальные праздники, и национальные языки, и национальная архитектура, как именьица Матери Польши, в которых ее лона открываются для размножающих аудиенций, и где находят отдохновение и утеху аантропные польские рыцари.

А в моем истинном в-миру-пребывании были поляки и немцы, чехи и силезцы, те или иные французы, только это определяло их как бы случайно, намного меньше чем то, что они были шорниками, торговцами или рыцарями, подданными своих королей и сыновьями собственных отцов, и, умея отличиться от других по критерию языка, со своими они не не испытывали никакой общности, более широкой, чем границы собственной общественной позиции. Причем, вовсе даже не понимаемой в классовом смысле: мастер-шорник Йозеф Шитцлер из Кракова был, прежде всего, мастером-шорником, сыном старого Шитцлера, тоже шорного мастера, он был начальником своих подмастерий и учеников, отцом своих сыновей и дочерей, мужем своей жены — и именно так думал о себе, не в контексте принадлежности к общественному классу "городского патрициата".

И в собственном истинном в-миру-пребывании я не мучился собственным двуязычием, ни матерью-немкой, ни отцом-суперполяком (что ни говори, урожденным повелителем поляков), и гораздо сильнее меня доставало то, что мир не признает моего урожденного достоинства, что для мира я всего лишь не связанный человек, исключенный из всяческой общности с остальными людьми. А ведь я обязан был быть официальным королевским бастертом, поскольку в моих жилах текла кровь короля Казимира. Но уже тогда чувствовал я как-то, что нахожусь между Краковом и Норемберком, между моей матерью-мещанкой и моим отцом-королем; между людьми, которых нет, и людьми, которые имеются, так как у них имеются дома, цехи, замки, хоругви; равно как и между нациями, поскольку так это определялось, хотя бы в университетах, где нации группировали студентов из различных государств.

А потом, в извечном умирании, тысячи раз переживал я это отсоединение, гораздо более болезненное, чем болезненными были последствия моего незаконного зачатия.

Как и тогда, когда я, ротный пржодовник или же сержант, если бы это была нормальная армия, сижу с младшим штурмовым керовником, или, опять же — в нормальной армии лейтенантом — короче, сижу я с младшим штурмкеровником Тржебиньским в нашем замечательном убежище в Омало, отрезанной от мира деревушке на северо-восточном конце Грузии, на северных уже склонах Кавказа. Никто не знает, зачем мы тут сидим, лично я вроде как занят зарядкой обойм к чешскому ручному пулемету, но, в основном, подслушиваю беседу, которую Тржебиньский пытается вести на своем беспомощном немецком языке. В конце концов, раздраженный, он зовет меня к трубке полевого телефона.

— Как прикажете, коллега штурмкеровник, — браво отвечаю я, чего Тржебиньский терпеть не может, и подхожу к телефону.

— Коллега пржодовник, определи с ними, когда нам ожидать визита, и объясни им, как сюда доехать.

— Как прикажете, коллега штурмкеровник, — отвечаю я и поясняю, что дорога, если это можно назвать дорогой, дорога через Лечури относительно безопасна, если речь идет о наличии партизан, так что ехать можно с минимальным эскортом, но обязательно следует ехать на вездеходе, но и тот может не справиться, also, лучше всего взять Sd.Kfz[41]; штурмбанфюрер СС Хвольке из Ахметы располагает легкой двухсотпятидесяткой, которую он охотно сдает в аренду вместе с обслугой, если дать ему какую-нибудь взятку; а на перевале Абано наверняка будет снег, а что вы хотите, это же три тысячи метров над уровнем моря, так что лучше иметь что-нибудь на гусеницах. И еще пригодится ручной пулемет, потому что не большевики, а вот обычные бандиты случиться могут. Хотя вот уже два месяца никаких инцедентов не было, нет, прошу не беспокоиться. Тржебиньский поддакивает у меня из-за спины, довольный моим переводом. Я откладываю трубку и докладываю:

— Они приедут, коллега штурмкеровник.

И возвращаюсь к заталкиванию патронов в очередные обоймы, которые перед тем тщательно опорожнял, чтобы вытряхнуть оттуда гипотетический песок и вообще очистить — задание, которое я сам себе выписал, чтобы хоть как-то убить время, которое в компании младшего штурмового керовника Тржебиньского текло чрезвычайно неспешно, поскольку младший штурмовой керовник Тржебиньский не был особенно заинтересован ни разговорами со мной, ни назначением различных заполняющих распорядок дня заданий. А ведь известно, что армия не имеет права скучать. Но сам штурмовой керовник Тржебиньский целые дни проводил с книжкой. Он попеременно читал "Тристрама Шенди" и "Библию".

Когда я уже заполнил все обоймы, начинаю укладывать их ровненькими четверками рядом с обложенным мешками с песком пулеметом, чтобы боеприпасы были под рукой при совершенно невероятной необходимости применения того же самого пулемета. Про себя вспоминаю свое любимое чтение, мою собственную библию в те времена, что существовали до того, как меня разжаловали и выгнали из армии, вроде как за растрату, а в действительности, понятное дело — за то, что у меня имелась мать-немка, и что старший ротный сержант слышал, как я с нею разговариваю по телефону на беглом немецком, и посчитал меня шпионом, правда, обвинение это было быстро снято, но осадок остался, да и ложечки, в конце концов, нашлись. Так что, так или иначе, укладывая заряженные обоймы к чешскому ручному пулемету, я вспоминаю семьдесят девятую статью части второй Устава Пехоты, утвержденного в тысяча девятьсот тридцать четвертом году военным вицеминистром, дивизионным генералом Казимиром Фабрицием. И я тихонечко, себе под нос цитирую:

— Скрупулезное распоряжение боеприпасами и их экономия должны стать привычкой всякого стрелка. Амбицией всякого стрелка при ведении огня одиночными выстрелами должно стать, чтобы после каждого боя он мог сказать, в какую цель перед каждым выстрелом целился. Когда же бой продолжается дольше запланированного, а запас боеприпасов мал, их экономию необходимо продвинуть до скупости.

Тржебиньский не обращает на меня внимания. Меня он рассматривает как противного, но безвредного идиота, и наверняка считает собственной добродетелью, что не обращает на меня внимания, вместо того, чтобы меня преследовать. Ему даже не известно, что во всей дивизии нет никого, кто знал бы устав пехоты лучше меня. Его громадные фрагменты я выучил на память и могу цитировать вслух.



Поделиться книгой:

На главную
Назад