Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Три французские повести - Рене Фалле на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Она испуганно взглянула на меня.

— Послушайте, Бернар… Вы же прекрасно знаете. Вы ведь в курсе.

— В курсе чего? — спросил я, задыхаясь. — Где Катрин?

Соланж взяла мои ладони в свои, стиснула их, и на сей раз я не сопротивлялся.

— Идите к ней! — сказала она. — Мы с Робером всю ночь провели возле нее.

Она открыла дверь в спальню и отступила, пропуская меня вперед. Невозможно описать то, что я испытал. Мне хотелось излить свое негодование в язвительных насмешках, меня возмущало, что какую-то старую куклу уложили на нашу с Катрин постель. Что за гнусная шутка! Я не желал больше делать ни шагу, сейчас повернусь к Соланж и выскажу ей все; вот только ноги меня не слушались и несли меня к постели, словно их подгоняла охватившая все тело дрожь. Нет, это вовсе не Катрин! Не была же Катрин такой крошечной. Эта женщина с ничего не выражающим лицом, которую уложили на перину прямо в туфлях, походила на карлицу. Голова ее утопала в пышной подушке, и седеющих волос почти не было видно, казалось, лицо выставлено напоказ в футляре, все кости его отчетливо вырисовывались, выступая под пергаментной кожей. Я закричал: «Нет!», но голоса моего никто не услышал, или он внезапно совсем пропал. Рука Соланж ласково опустилась на мое плечо, и я качнулся вперед: я упал на кровать, прижавшись губами к этим оловянным волосам, которые я теперь узнал, там, между ухом и виском, где некогда билась такая нежная синяя жилка.

IV

Смерть — золотой век семьи. Похороны скрепляют обременительные семейные узы — нахлынет поток родственников, и вся эта толпа берет в свои руки власть. Мне хотелось остаться одному у изголовья Катрин, но семейство было против. Дамы монотонно перебирали четки прилагательных: «Бедненькая мученица, жестокое, отвратительное убийство…» Потом одна из них разражалась рыданиями, а остальные вторили ей. Я до крови закусывал губы, но слезы все равно текли по моим плохо выбритым щекам, скапливались в морщинках, застревали в щетине волос.

— Наденьте жилет, Бернар. Вы простудитесь.

Мне следовало бы потребовать тишины, настоять на своем праве побыть в одиночестве, но я малодушно отступил перед этим сборищем, меня даже успокаивало то, что оно поглощало меня, как бы растворяло в себе. Коллективные слезы облегчали мне душу. Собственная боль пугала меня, мне страшно было заглянуть в эту мертвую бездну.

Вначале я пытался бороться. Отказывался от всякого общения с Соланж и Робером. Я точно обратился в камень, ничего не желал слышать. Существовала только Катрин. Я смотрел, как она спит, и время от времени касался губами или пальцами ее точно вылепленных из папье-маше рук. Я пытался вернуть тепло и жизнь этой коже, которая уже не отзывалась на прикосновение. На ее губах, которые я не узнавал — до того они стали тонкие, что выглядели как-то нелепо, — застыла карикатурная улыбка, от которой меня пробирала дрожь. Когда Робер между двумя вздохами обращался ко мне с какими-нибудь словами, я стискивал зубы или тряс головой. Но линия обороны не могла долго продержаться. Я капитулировал перед новым нашествием родственников: моей племянницы Ирен и ее мужа Жака, приехавших из Дижона со своими тремя детьми — Пьером, Натали и Раймоном; моего брата Марселя, который не колеблясь проделал путь из Барселонетты в Париж на машине; племянника Катрин Мориса Фулона в сопровождении жены Клеманс, Мари-Лоры и Патрика; и наконец, Сильвии и ее сына Мишеля. Перед таким групповым горем я не устоял. Брошенное кем-нибудь слово сожаления, искаженное мукой лицо вызывали всеобщий взрыв отчаяния. Когда Морис, которого я не любил, наклонялся, чтобы поцеловать меня, и я чувствовал, как вздрагивает его жирная щека, я разражался слезами; а когда Робер проникновенным голосом духовника призывал меня набраться мужества, я судорожно сжимал его протянутую руку. Меня трогали самые банальные рассуждения, обычные панегирики, которые так не вязались со всем обликом Катрин и вспоминая которые еще и сегодня я воплю от ярости. Ирен и Соланж воздавали хвалу ее доброте, ее щедрости, но их ханжеский тон погребал эти достоинства под слоем пепла; а Клеманс, которая не ладила с Катрин, всегда относилась к ней свысока за ее крестьянскую прямоту, тупо твердила: «Это была святая». Робер, и в самом деле глубоко потрясенный, говорил о ней как о личности исключительной, не забывая при этом, что она его родная сестра, и охотно подчеркивая общие для них черты.

Поймите меня хорошенько: я делал все эти наблюдения без всякой задней мысли, так сказать бессознательно. В ту пору я еще был мягкотелый гуманист, оптимист по призванию. Это теперь я взираю на своих ближних без малейшего снисхождения, пересматриваю прошлое обнаженной памятью. Но тогда я еще доверял людям и ирония не была мне свойственна. У меня не было ни желания, ни времени замечать тщеславные высказывания Робера, пошлости Соланж, мещанские претензии Мориса или Клеманс. Их сочувствие, искреннее или нет, трогало меня, и я был им благодарен за то, что они здесь. К тому же, в том состоянии смятения, в каком я находился, они сливались в одно с теми, кто умел промолчать или инстинктивно находил верное слово. С Марселем, который сжимал свои огромные кулачищи лесоруба, весь багровел и с трудом выдавливал из себя:

— Знаешь, это был человек.

Он обнимал меня, не проронив ни слезинки. От жесткой, словно дубленой его кожи пахло смолой, душистыми опилками нашего детства, и я рыдал как дитя. И потом еще был малыш Раймон, который среди сборища родственников всегда выглядит каким-то потерянным. Его упрекают за то, что он вечно зевает по сторонам, что он рассеян, но сейчас взгляд его не избегал моего взгляда, всем сердцем он был здесь, со мной. Меня смущало его внимание без капли детской наивности. Еще одна расхожая мысль — неведенье семилетнего мальчика. Катрин обожала его именно за то, что он остерегался взрослых, с их самоочевидными истинами и штампованными фразами. Именно поэтому он казался каким-то недоверчивым упрямцем, который пропускает мимо ушей все советы, ничуть не интересуется уроками и учебой. Но если, уверившись, что он все равно не слушает, ты объяснишь ему что-нибудь не до конца, он обязательно это заметит и скажет тебе. Катрин как-то удивилась, что он совсем равнодушен к телевизионным передачам, хотя его старший брат Пьер и его сестра Натали все вечера просиживали перед экраном. Она спросила его, отчего это так.

— Потому что все это неправда, — ответил он.

— Как так, неправда? Информация — ведь это правда, — заверила Катрин.

— Совсем чуточная правда! — возразил он, опустив голову.

Катрин, заинтересовавшись, стала расспрашивать, засыпала его вопросами, но вместо ответа он взял ее ладонь и сказал:

— У тебя усталые пальчики. Я их очень люблю.

Я тоже очень любил их. Пальцы у Катрин были короткие, местами шершавые, местами — гладкие. Сожмешь их чуть сильнее, они сразу хрустнут и чувствуешь себя виноватым. Вначале — я хочу сказать, когда мы только поженились, — они казались совсем обычными. Это старея они стали тоньше и кожа пошла пятнышками, словно листва на яблоне. Катрин гордилась своей линией жизни, полукруглой дугой тянувшейся через всю ладонь. «Меня придется убить, — говорила она, — не то я проживу до ста лет».

Я спрашиваю себя, знает ли Раймон, как ее убили. Его благомыслящий отец, должно быть, утаил от него половину правды. Жак Форж, инженер дорожного ведомства, терпеть не мог всякого рода щекотливых положений, всяких осложнений. Человек действия, хотя и не выказывавший чрезмерного рвения, он желал прежде всего быть реалистом и предельно упрощал все человеческие отношения. Весьма удобная позиция, которой он довольно успешно придерживался. Но Раймон наверняка обо всем догадался. Подозреваю, что он прочитал газеты, которые от него прятали. Во всяком случае, в день похорон, когда я его поцеловал, он произнес охрипшим голосом фразу, которую я не перестаю повторять со вчерашнего дня, ее слова как молоточки долбят по моему черепу: «Это несправедливо».

В первые дни никто даже не заикался об обстоятельствах смерти Катрин. Об этом говорили как о несчастном случае, о некой катастрофе. Коротко, в чисто телеграфном стиле, введя Робера в курс дела, я оставался глух ко всем его расспросам. Он желал знать подробности, хотел что-то понять, спрашивал меня, спрашивал себя самого. Почему эти хулиганы вдруг напали на нас? Несомненно, что-то послужило к тому поводом. Нет, никакого повода не было. Робер ломал руки: «Но это же немыслимо». До чего на него похоже: прежде всего логика, чисто теоретический взгляд на вещи. Мое молчание, верно, казалось ему отвратительным. Однако он не осмеливался слишком уж донимать меня вопросами: ведь я только что вышел из больницы, и состояние моего здоровья требовало известной осторожности. Все изменилось после визита инспектора Дюмулена. Каждый из них пожелал сам вести расследование, проанализировать причины происшедшего и высказать свое мнение. Все, кроме Марселя, жаждали все узнать и истолковать, торопились с заключениями, и в то же время их ленивый ум пасовал перед окончательными выводами. Меня просто поражало их неуемное желание все обсуждать, участвовать в «круглом столе», устраивать нечто вроде телевизионного клуба. Их интересовала личность убийц, которых полиция еще не разыскала и о которых мы практически ничего не знали. Морис, дантист с авеню Моцарта, ссылался на метод психоанализа, в то время как Клеманс, чей сын Патрик слушал в Сорбонне курс лекций по семиотике, рассуждала о некоммуникабельности. Мне было неловко слушать их разглагольствования.

Инспектор Дюмулен явился в пятницу 27 апреля в одиннадцать часов утра. Похороны должны были происходить в начале первого, и в квартире уже толпилось множество народа. Я попросил родственников и друзей, набившихся в спальню, перейти в гостиную и оставить меня наедине с инспектором. Катрин лежала в открытом гробу, поставленном на помости. Я подумал, что эта картина может смутить мсье Дюмулена, и извинился перед ним за свою оплошность: мне следовало принять его в другой комнате. Но он ответил, что привык к таким вещам. Я решил было, что он хотел сказать: «привык видеть трупы», — и счел его слова несколько грубоватыми, но он тут же добавил:

— Привык глядеть в лицо реальной действительности.

К огромному моему удивлению, я изложил ему все обстоятельства с предельной точностью. Ведь всего минут за десять до этого я считал, что не способен связать вместе даже два обрывка воспоминаний, а сейчас я восстановил в строгой последовательности все до мельчайших деталей. Мсье Дюмулен особенно интересовался тем, как были одеты нападавшие, и мои точные описания, казалось, его вполне удовлетворили.

— При расследовании, — сказал он, — главное — это детали.

Он поблагодарил меня, сообщил, что на той неделе меня пригласят на набережную Орфевр, потом остановился перед гробом.

— Судебно-медицинские эксперты дали точное заключение, — сказал он, — кровоизлияние мозговой оболочки как следствие черепной травмы без перелома. — Он крепко пожал мне руку и добавил: — Я займусь этим делом.

Марсель собирался после похорон побыть со мной несколько дней: у него, мол, нет особых причин спешить с возвращением в Барселонетту, никто там в нем не нуждается. Его сын Антуан, парень достаточно взрослый, сможет и один управиться на лесопилке, а Жанина и подавно не рассердится, просто некоторое время отдохнет от мужа. Я знал, что он говорит неправду. Антуан, до сих пор еще ходивший в холостяках, в жизни не принял ни одного важного решения, не посоветовавшись с отцом, да и Жанина ждала Марселя с нетерпением. Но он тревожился, видя мое горе, и считал своим долгом быть рядом со мной.

Ирен тоже не хотела оставлять меня одного, она утверждала, что я не сумею сам себе даже яйцо сварить. Пусть Жак возвращается в Дижон вместе с Пьером, Натали и Раймоном. Служанка о них позаботится, они ни в чем не будут нуждаться. К тому же Ирен, раз уж представился такой случай, побудет хоть недельку с отцом, которого видит теперь все реже и реже. И Марсель, чтобы побороть мою щепетильность, подтверждал:

— Да, раз уж представился случай.

Меня это, конечно, не обмануло: Ирен настоящая наседка и тяжело переносит разлуку с детьми. Но у меня не было сил противиться, и, чтобы утишить свою совесть, я твердил себе, что пребывание под нашей крышей моего брата и племянницы доставило бы радость Катрин. Однако проходили часы и дни, и я начал в этом сомневаться. Само собой, мы говорили о Катрин, но эти наши беседы втроем все время заходили в тупик. Нас удерживало своего рода целомудрие, поэтому воспоминания наши были довольно бесцветными. Образ Катрин словно бы размывало. Никто даже словом не обмолвился о ее капризах, о резких сменах настроения, и если один из нас хоть намеком касался ее нелегкого характера, остальные тут же переводили разговор на другую тему. А я сгорал от желания исповедаться перед ними, рассказать о нашей свадьбе, о нашем молчаливом разладе и о том, как потом наступило исцеление, поведать всю правду о нашем супружестве со всеми его несовершенствами, столь дорогими мне. Обычно сдержанная Ирен выходила из себя, лишь когда ругала напавших на нас хулиганов, но проклятия ее не находили отклика. Марсель гневно сжимал свои кулачища, а я отворачивался. Тогда, чтобы как-то разрядиться, Ирен начинала хлопотать у плиты. К счастью, аппетит у Марселя был до сих пор отменный, иначе что бы мы делали со всеми приготовленными Ирен яствами? Я едва к ним прикасался, что навлекало на меня бесконечные упреки:

— Да ну, дядюшка, ты просто не имеешь права так себя вести. Если бы бедняжка Катрин была жива, она бы страшно на тебя сердилась.

Вот уж дурацкое предположение: будь Катрин жива, я никогда и не потерял бы аппетита.

Да и для Марселя время теперь тянулось бесконечно долго. Я замечал это по тому, с каким нетерпением поджидал он почтальона, как, едва закурив, сразу же гасил сигарету или вдруг поспешно спускался на лифте, переходил через улицу и возвращался с газетой, которую и не думал читать. Он привык жить в лесу, на свежем воздухе, и задыхался в нашей квартире, а окно открывать не желал из-за уличного шума. Эта его неприкаянность начала в конце концов тяготить меня, так же как кулинарные подвиги Ирен. А тут еще зачастили Соланж с Клеманс, то вдвоем, то в сопровождении Робера и Мориса, они являлись каждый день справиться, как я себя чувствую, точно так же, как Сильвия, как мой старый друг Ролан Шадр. Клеманс просто изводила меня советами:

— Вам, Бернар, следует взять приходящую прислугу на полный день. Тогда дом будет содержаться в порядке, да и вы себя почувствуете не таким одиноким.

А на самом-то деле, я знал, она сгорала от любопытства. Она узнала от Ирен, что инспектор Дюмулен приходил ко мне второй раз, и не могла удержаться, чтобы не намекать на это с самым невинным видом. Но из меня невозможно было вытянуть ни слова. Мсье Дюмулен просил засвидетельствовать две подробности: действительно ли парень с льняными волосами — тот, кого называли Пополь, — играл на трубе или просто так дул в нее? И второе: вполне ли я уверен в том, что прочел на майке долговязого подростка: «Му god is nothing»? На оба вопроса я ответил утвердительно. Хотя, отвечая на первый вопрос, и сделал оговорку, что ничего не смыслю в джазовой музыке. Поэтому мне трудно было утверждать, что Пополь играл как профессионал.

Визиты Сильвии были краткими и немногословными. Она говорила «добрый день» или «добрый вечер» и ласково смотрела на меня. А мне так хотелось поговорить с ней о Катрин, которая очень ее любила, но вела она себя так робко, что я тоже робел. Присутствие Ирен, видимо, смущало ее, и она то и дело откидывала со лба непокорную прядь. Когда я расспрашивал ее о Мишеле, она делилась со мной своей тревогой: он так быстро растет, она полагала даже, что скоро консьержка и соседи будут, чего доброго, принимать его за любовника, которого она содержит; рассуждения эти вызывали у меня улыбку, я думал, что Катрин наверняка понравился бы ее нонконформизм.

Ну а мой друг Ролан Шадр, чтобы отвлечь меня от горьких дум, выбирал для разговора тему, которая прежде всегда меня волновала: реформа и кризис системы образования. Но теперь я слушал его через силу. Слова, точно назойливые мухи, гудели в голове, не вызывая отклика.

В среду 2 мая Марсель отвез Ирен на Лионский вокзал. И на следующий день сам уехал в Барселонетту. Тогда и Соланж, Клеманс, Робер, Морис, Сильвия, Ролан перестали меня навещать. И я остался один. Именно этого я и желал. Но отныне каждый мой шаг гулко отдавался в квартире, я слышал, как в тишине потрескивают кресла. Что теперь для меня эти стены, раз они лишились Катрин? Я поглаживал кончиками пальцев предметы, которых она некогда касалась, обращал к ним вопрошающий взгляд. Словно хотел понять, как могут они обходиться без нее. Порой я рылся в шкафу в ее вещах, подносил к лицу блузку или шарф, вдыхая аромат Катрин — аромат спелых яблок. Меня завораживал полумрак, шторы на окнах я раздвигал лишь до половины, зажигал лишь одну, и то самую слабую лампочку, словно бы яркий свет мог рассеять, прогнать мои воспоминания. Малейший шорох, доносившийся из кухни, заставлял меня вздрагивать. И я вставал, чтобы завернуть плохо прикрытый кран или вытереть губкой пятно на раковине. Мне чудилось, что эти маниакальные жесты приближают меня к Катрин.

Ночью, не в силах уснуть, я садился в кровати и, уставившись во мрак широко раскрытыми глазами, пытался воскресить ее облик: я призывал свою спутницу жизни, нет, не ту юную девушку, полную очарования молодости, за которой я ухаживал в Барселонетте, а маленькую старушку, которая только что меня покинула, мадам Реве со всеми ее милыми морщинками. Да, я гордился и дорожил этими морщинками, особенно теми, что расходились от глаз лукавыми лучиками; а голубизна радужной оболочки сделалась какой-то непрочной, но яркой: никакого сравнения с конфетной голубизной времен нашей помолвки. И губы уже не были такими пухлыми, зато их увядшая блеклость стала удивительно нежной. Я был ей признателен за ее миниатюрность, за то, что она мне под стать, и если я сожалел о том, что грудь у нее теперь впалая и она поэтому горбится, то в ее размеренно-свободную походку я был просто влюблен. Казалось, эти мелкие семенящие шажки вели ее к определенной, известной ей цели, и она сама направляла свой жизненный путь. Я зажмуривал в темноте глаза, чтобы легче было услышать ее немного дребезжащий голос; прежде меня раздражало, когда он срывался на каком-нибудь слове, которое она старалась подчеркнуть, или дрожал в конце фразы. А теперь именно эти нотки я хотел уловить, точно режиссер, помешанный на достоверности.

А потом, конечно, выходя из кино, я брал ее под руку. Кадры фильма Ингмара Бергмана переплетались с кадрами улицы Севр: к примеру, можно было увидеть блики на воде, белые стволы берез между машинами, а в зрачках Катрин нет-нет да и появлялось то же самое выражение, что и в глазах Биби Андерсон. Сидя на постели среди ночи, я старался приноровить свои шаги к ее шажкам, я видел, как иду с ней рядом, тоже слегка сгорбившись, в мягкой шляпе, из-под которой выбивался венчик седых волос, их сероватые пряди пышно спадали на ворот рубашки, следуя велениям моды: этакий учитель Тучка, воображающий себя Че Геварой. Но отчего это мошкара так неистово кружила вокруг уличных фонарей? И как спастись от разверстой пасти метро Дюрок, которой не терпится нас поглотить? Там, в конце лестницы, нас поджидали облицованные плиткой своды туннеля, пьянчужка, изрыгающий потоки брани, вьетнамец с чемоданом в руках. А потом красный вагон первого класса, обитое молескином сиденье, и мой вопрос при виде убегающего вьетнамца: «Почему же он побежал к выходу? Ему нужно было пойти на пересадку». И Катрин с равнодушным видом покачивала головой. И вот тогда…

Тогда… я отказывался длить свои воспоминания. Сидя в темноте на нашей супружеской кровати, я не желал слышать того голоса, несущего беду. Я впивался ногтями в одеяло, старался захлопнуть дверь своей памяти перед этим человеком с сердцем, сочившимся гноем, с бородкой опереточного подзаборного Христа. Я боялся, что задохнусь от ненависти.

V

Не припомню, в какой именно день меня вызвали в уголовную полицию к комиссару Астуану. Не то в четверг, не то в пятницу: в четверг утром после отъезда Марселя или в пятницу 4 мая после полудня. Такая рассеянность меня тревожит. Мне стоило немалых усилий написать все это, и я все еще боюсь потерять нить. Чтобы не сбиться, память моя нуждается в цифровых ориентирах, в натыканных повсюду, как флажки, числах.

Для комиссара Астуана каждое слово имело значение, и поначалу это казалось мне излишним, но он объяснил, что в его деле словесная неточность может повлечь за собой ошибку, а зачастую и неудачу. В моем рассказе его интересовали самые мельчайшие детали. Ему хотелось знать точную реакцию Сержа, когда Катрин обозвала его ничтожеством. Но я не обратил на это внимания по той причине, что в эту минуту сам истошно кричал.

— Причина недостаточная, — заметил мсье Астуан. — Крик не лишает человека наблюдательности. — Он улыбнулся и одернул себя: — Мои слова раздражают вас. Простите меня.

Нет, эти слова не раздражали меня. Подумав немного, я сказал, что, кажется, Серж побледнел. Мой крик как раз и был вызван страхом перед столь тревожным признаком. В эту минуту в кабинет вошел мсье Дюмулен, который пожал мне руку и сразу же спросил у своего шефа, следует ли ему ввести подозреваемого.

— Минуточку! — ответил мсье Астуан, предложив мне сигарету, которую я машинально взял, но тут же сунул обратно в пачку.

— Благодарю вас. Я не курю.

— Разрешите? — спросил он, закуривая, и протянул пачку Дюмулену: — Извини меня, Роже.

Он выпустил струйку дыма и некоторое время следил, как она завивается вокруг лампы, потом добавил сочувственным тоном:

— Для вас, верно, это было жесточайшим ударом.

Но я уже не слушал его, сознание мое сковало, как бы заблокировало слово «подозреваемый», произнесенное Дюмуленом. Перед моим мысленным взором продефелировали шестеро хулиганов, точно движущиеся мишени в тире. Кого из них введут в кабинет? Мулата или Кида? Пополя или Чарли? А может, подростка в майке? Мне не удалось только вызвать в памяти лицо Сержа, прятавшегося за чужими спинами.

— А сейчас, — сказал комиссар, — вам придется говорить совершенно бесстрастно. Это трудно, я понимаю, но вы наш единственный свидетель. — И он обернулся к Дюмулену: — Введи его!

Я сидел в кресле, обитом искусственной кожей, лицом к мсье Астуану, который, стоя за своим столом, перелистывал дело. Справа от него, за маленьким столиком находилась секретарша с невыразительным лицом, которая печатала на машинке, расшифровывая свои стенографические записи. Я не спускал глаз с двери в глубине кабинета, и, когда она отворилась, пальцы мои вцепились в подлокотники кресла.

— Подойдите поближе, мсье Дедсоль! — не оборачиваясь, сказал комиссар.

Пополь, сопровождаемый Дюмуленом, обогнул стол и остановился около меня, уставившись в стену. Комиссар продолжал перелистывать дело.

— Ну так как, мсье Реве, — сказал он не поднимая головы, — узнаете вы его?

У меня перехватило горло, и я не смог сразу ответить. Этот парень с бараньим лбом был, может быть, последним, кто видел Катрин живой. Да, я узнал его, но теперь, без трубы, со сложенными на животе руками, он походил на деревенского дурачка. Комиссар поднял голову и взглянул на меня:

— Ну как? — спросил он.

— Да, — ответил я. — Это именно он.

— Это именно он, — повторил комиссар, повышая голос. — Вы слышите, Дедсоль?

Дедсоль с тусклым взглядом скорчил гримасу, показывая, что, мол, ничего не понимает. Мсье Астуан посоветовал ему не торчать перед ним столбом, и Дюмулен, придвинув стул, усадил его, нажав на плечо своей тяжелой рукой.

— А ну-ка, — сказал он, — подумай хорошенько! Ты уже встречал этого господина, ведь так?

Дедсоль процедил сквозь зубы, что в жизни меня не видел. Возмущенный, я выкрикнул, что это именно он играл на трубе, чтобы заглушить наши крики, когда остальные избивали нас.

— Влип, Пополь, — сказал Дюмулен. — Предумышленное убийство: пожизненное заключение. При смягчающих вину обстоятельствах — двадцать лет.

Дедсоль вскочил и начал вопить: он-то здесь при чем, ведь играть на трубе не запрещено. Комиссар стукнул кулаком по столу, чтобы заставить его замолчать.

— Об этом мы еще поговорим, — сказал он. — Роже, уведи его.

Дюмулен взял Дедсоля за плечо и повел из кабинета.

Мсье Астуан извинился, что придется задержать меня еще на несколько минут, я должен подписать свидетельские показания, а они пока не перепечатаны.

— Ведь так, Симона? — спросил он недовольным тоном у секретарши, которая сухо бросила:

— Через две минуты будут готовы! — И машинка ее снова затрещала.

Мсье Астуан предложил мне сигарету и тут же спохватился:

— Экая память! Ведь вы не курите.

Он снова сунул пачку в карман, положил ладонь на раскрытое дело и заявил, что расследование началось совсем неплохо. Следователям помог случай. На месте нападения, на бульваре Гренель, была обнаружена коробка спичек-«гаджет» с маркой «Ливерпуль». «Ливерпуль» — довольно жалкий клуб на левом берегу, распорядитель которого охотно помог полицейским; да, прозвище «Пополь» кое о чем ему говорило: это один из завсегдатаев, который вечно сидит без гроша, играет на трубе как деревенщина, а воображает себя чуть ли не Армстронгом. Как его зовут? Поль Дедсоль. Полицейские взяли его на квартире у родителей, на улице Арман-Каррель. Сейчас Дюмулен старается его «расколоть». Обычная работа. Пополь обыкновенный трус. Он заговорит. Его сообщникам следовало бы быть начеку, но, к счастью, дело пока что не вызвало шума. Появилась всего лишь небольшая заметка в газетах.

— Правда, — заметил комиссар, — пресса уже сыта по горло. Такие нападения стали делом привычным.

На улице Вьоле я с раздражением обнаружил мадам Акельян: она чистила ковер в гостиной пылесосом Катрин. Я совсем забыл сказать о мадам Акельян, нашей консьержке, которая дважды в неделю, по настоянию Ирен, приходила «помогать мне», иначе говоря, делать в квартире небольшую уборку и готовить. Я сдался, не выдержав напора своей племянницы, сломленный усталостью, однако меня это тяготило по ряду причин: прежде всего, хлопоты по хозяйству вовсе не вызывали у меня отвращения, а избавить меня от них — значило лишить всякого занятия. Кроме того, мадам Акельян, чей муж работал ночным сторожем и весь день спал, нуждалась в собеседнике, а ее болтовня меня угнетала. Наконец, и это главное, я не в силах был выносить того, что она всюду сует свой нос, роется в вещах, принадлежавших Катрин, переставляет в комнатах одно, передвигает другое, да еще высказывает по этому поводу свое мнение:

— Ваза такая красивая, мсье Реве, только стоит она не на месте.

И когда я резко одергивал ее:

— Не трогайте! Это место меня вполне устраивает, — вид у нее сразу делался обиженный, точно у маленькой девочки, которую отшлепали, и мне становилось так неловко, что я уже ни во что не вмешивался.

В ту пятницу — я теперь совершенно уверен в дате: пятница 4 мая, потому что мадам Акельян приходила только по вторникам и пятницам, — она сразу выключила пылесос и спросила меня, как все прошло.

— Что прошло? — отозвался я тоном, явно не располагающим к беседе.

— Да там… — залепетала она, — на набережной Орфевр…

— Следствие идет своим чередом. У меня нет никаких новостей, — ответил я и, во избежание дальнейших расспросов, закрылся в спальне.

Мне необходимо было прийти в себя. Волнение, которое охватило меня при виде Поля Дедсоля, все еще не улеглось. После посещения уголовной полиции образ этого хулигана непрестанно стоял у меня перед глазами, и отныне я уже не мог отступить. Страница была перевернута. Я должен был глядеть прямо в лицо преступникам, пусть даже был не слишком уверен, что смогу сохранить хладнокровие. Сама мысль о том, что вскоре под надежной охраной они предстанут передо мной, повергала меня в лихорадочное смятение. Я всей душой жаждал теперь правосудия, при мысли о нем кровь закипала у меня в жилах. То не было желание отомстить за себя или за Катрин. Я желал только одного — восстановить утраченное душевное равновесие, без чего само мое существование обратится в руины.

Присев на кровать, на то самое место, где некогда спала Катрин, я старался не слышать шума пылесоса, которым орудовала в соседней комнате мадам Акельян. Сердце мое учащенно билось. Словно я опасался чего-то или кого-то, как будто и сам был под подозрением. Последние слова комиссара Астуана буквально терзали меня: «Такие нападения стали делом привычным». Значит, убийство неповторимой человеческой личности было делом привычным, и пресыщенная информацией пресса примирилась с этим. Да нет, комиссар сказал это не всерьез. Не может же общественное мнение оставаться безучастным. Когда люди узнают истинный характер преступления, они возопят от ужаса. Катрин убили развлечения ради, ее хрупкое тело посылали ногами как мячик в игре, ее забили до смерти. Я тряс головой и твердил вполголоса:

— Нет, это невозможно.

В наивности своей я был убежден, что суд над хулиганами, напавшими на нас, вызовет настоящий взрыв страстей, возбудит негодование всех звезд прессы и телевидения. Перед решеткой Дворца Правосудия или тюрьмы будут проходить манифестации, они потребуют предать смерти убийц. Однако все же меня грызло тайное сомнение. Я вспоминал сцену в метро, когда трое присутствовавших при этом пассажиров даже не подумали вмешаться. Грубые пальцы хулиганов шарили по моему лицу, сорвали с меня очки, шляпу. Катрин закричала, а мне удалось повернуться на обитом молескином сиденье и позвать на помощь. Но никто даже пальцем не пошевельнул. Сорокалетний мужчина был так поглощен чтением газеты! Я тоже покупаю «Монд» и внимательно прочитываю ее, но никогда ни одна заметка не могла настолько захватить мое внимание, чтобы я оставался слепым и глухим к окружающему. Мне хотелось бы узнать имя этого мужчины, я бы разыскал его и задал ему несколько вопросов: «Извините, мсье, не знаю, припоминаете ли вы меня. Мы ехали в одном вагоне метро, в среду 25 апреля в полночь, линия Аустерлиц — Отей». Интересно, как бы он отреагировал? Ох! Прекрасно представляю себе: принужденная улыбка, привычно вежливые, ничего не значащие слова, потом рассуждение в духе: «Ей-богу, не знаю, на что вы намекаете». Теперь я вспоминаю, у него, как и у меня, были длинные волосы и пиджак хорошего покроя был застегнут на все пуговицы. Ну а те двое молодых людей, верно, умирали от страха, несмотря на то что старались не показать вида. Воображаю, как они на следующий день рассказывали небрежным тоном этот анекдот в лицее Жансон-де-Сайи: «Ох и потрясная же банда была вчера вечером в метро, вроде той, что в „Механическом апельсине“. Измывались над двумя старикашками. Вот-то было забавно».

Но в то же время я противился столь пессимистической окраске своих воспоминаний: три этих примера еще не дают основания обобщать, и значение, которое я им придаю, обнаруживает косность моей философской позиции. Я не имею никакого права сомневаться в своем ближнем. Такое поведение недостойно прогрессивно мыслящего человека.

Упершись ладонями в колени, сгорбившись сильнее обычного, я невольно следил за извилистым путем дождевых капель, струившихся по стеклу, как вдруг вой пылесоса прекратился и в спальню вошла мадам Акельян.

— Мне нужно убрать спальню, мсье.

Я с недовольным видом встал и нервно шагнул к двери, но тут мадам Акельян спросила, слушал ли я радио. Я не оборачиваясь ответил, что у меня испорчен транзистор — это было чистой правдой.

— Министр сообщил, что захватили заложников, — не унималась консьержка. — Он сказал, что им не будет пощады. Но я-то в это не верю. Ведь им необходимо сохранить и козу и капусту.

Я пожал плечами, вошел в гостиную и остановился перед камином, на мраморной доске стояла теперь застекленная рамочка. А в ней была фотография Катрин двухлетней давности, самая последняя, какую я мог найти, обшарив весь дом. Я не в силах был отвести взгляда от портрета, так, казалось бы, правдиво воспроизводящего ее черты и в то же время такого неверного. У Катрин на снимке было просто-напросто «морщинистое личико», милое, но маловыразительное, глаза как булавочные головки и тонкие, словно карандашная черточка, губы. Как это непохоже на живую Катрин! Ее индивидуальность, ее прелесть покоряли людей лишь на втором этапе знакомства, покоряли рикошетом, если можно так выразиться; но потом уже трудно было смотреть на кого-нибудь другого, кроме нее. Внимание, которое она проявляла к собеседникам, делало ее в свою очередь центром притяжения, она обезоруживала самых неподатливых своим умением слушать без скепсиса, без рассеянного равнодушия. И каждый ждал от нее острого словца, ее понимающей улыбки. Женщина из народа и настоящая дама крестьянских корней. Фотография, которую я держал в руке, всего лишь антропометрическая карточка. Я вздрогнул от этой странной ассоциации идей. Память моя зафиксировала Дедсоля со сложенными на животе руками, в позе деревенского дурачка; но облик этот был фальшивым. Дедсоль казался парнем совсем иного пошиба, когда трубил в свою трубу. Глаза его сверкали, как у хорька. В расплющенных медным мундштуком губах угадывалось страстное желание причинить зло. Такой образ сохранила моя память.

Но тут я чуть не уронил фотографию. Я поставил ее на каминную полку и резко обернулся к мадам Акельян, которая вошла в гостиную и ни с того ни с сего спросила, хорошо ли я себя чувствую. Не в состоянии ничего ответить, я только тряхнул головой.

— Вы мало спите, — заявила она. — Надо принимать снотворное. Ну, я ухожу. Квартира теперь в порядке. В кухне стоит для вас баранье рагу.

Все так же молча я проводил ее до входной двери и запер дверь на ключ. Руки мои дрожали. От только что пережитого волнения у меня подкашивались ноги, и я опустился на стоявший у двери табурет. Когда мадам Акельян, покинув спальню, в гостиной подошла ко мне, мне почудилось, поскольку я смотрел на портрет Катрин, стоя спиной к двери, что я слышу шаги той незнакомой женщины, туфли которой, одни только туфли, я и успел разглядеть: она не остановилась, когда я с окровавленным лицом валялся на тротуаре бульвара Гренель. Та же размеренность шагов, тот же звук. Может, я просто стал жертвой галлюцинации? Наша память обладает удивительной силой. Я думал, что забыл тот эпизод, вырезал из ленты этот кадр, а он незаметно, тайком прокручивался в моем мозгу. И теперь я снова просматривал пленку, сидя на табурете: опять вибрация шоссе болезненно отдавалась во всем теле, и я чувствовал, что все для меня потеряно, что я лишь старое тряпье, которое можно отшвырнуть ногой. И вдруг по тротуару засеменила пара женских туфель, сопровождаемая парой мужских ботинок. Ко мне шли на помощь. Шел милосердный самарянин. Я позвал, дребезжащим от слабости голосом.

— По-моему, он ранен, — заметила женщина.

Но мужчина сухо возразил:



Поделиться книгой:

На главную
Назад