Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дерзкая империя. Нравы, одежда и быт Петровской эпохи - Лев Иосифович Бердников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Медор тужит, что чресчур бумаги исходитНа письмо, на печать книг, а ему приходит,Что не в чем уж завертеть завитые кудри;Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры;Пред Егором двух денег Виргилий не стоит;Рексу – не Цицерону похвала достоит.

В сопроводительных примечаниях Кантемир поясняет, что бумага нужна Медору исключительно для завивания волос: «Когда хотим волосы завивать, то по малому пучку завиваем и, обвертев те пучки бумагою, сверх нея горячими железными щипцами нагреваем, и так прямые волосы в кудри претворяются». А Егор и Рекс (их незадачливый щеголь ставит куда выше какого-то там Сенеки) – это «славные», то есть известные тогда в Москве, сапожник и портной.

Хотя Медор вроде бы слыхивал о Вергилии и Цицероне, но эта видимая осведомленность (точнее, нахватанность) – тоже дань европейской моде, моде не только на одежду, но и на «умы». На самом же деле знания Медор в грош не ставит, а вот косметику очень даже жалует: «Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры». По Кантемиру, бессмысленным приверженцем новизны быть ничуть не лучше, чем завзятым старовером. Так поэт подводит читателя к пониманию психологии щегольства с характерным чисто внешним восприятием жизни, как будто известная пословица «встречают по одежке…» вдруг на этом самом месте обрывается в одночасье – и далее точка, молчок. Вслед за Кантемиром это щегольское кредо перефразирует Иван Крылов: «Прельщаться и прельщать наружностью, менее всего помышлять о внутреннем». Но это произойдет в России уже на излете века Просвещения, когда мода на «умы» овладеет даже дамами из привилегированных сословий и щеголять знакомством с великими писателями, хлопать их по плечу станет своего рода комильфо…

В «Сатире II. На зависть и гордость дворян злонравных» портрет щеголя заключен у Кантемира в оправу звучных стихов. И хотя, как это водилось у писателей-классицистов, его герой выступал носителем одной, господствующей «страсти» (а щегольство трактуется им как одна из страстей человеческих), образ франта не страдает ходульностью и схематизмом. Автор «исследует» логику мышления, поведение, вкусы и привычки российских петиметров. И надо сказать, по произведениям Кантемира можно составить целый трактат о щеголях первой трети XVIII века. Его стихи и ремарки настолько детальны и многосторонни, что, собранные вместе, они являют собой своего рода энциклопедию российских мод и модников той эпохи. Если не считать помянутого «Дневника путешествия стольника Петра Толстого (1697–1699)», где тот уделил зоркое внимание костюмам сопредельных стран, это первое в истории русской культуры описание быта и нравов щеголей.

Антиох художественно воссоздает быт и повседневную жизнь русского франта. Живописуется его мучительно-долгое пробуждение от сладкого безмятежного сна, переданное в подчеркнуто комических тонах:

Пел петух, встала заря, лучи осветилиСолнца верхи гор, а ты под парчою,Углублен мягко в пуху телом и душою,Грозно соплешь, пока дня пробегут две доли;Зевнул, растворил глаза, выспался до воли,Тянешься уж час-другой, нежишься, сжидаяПойло, что шлет Индия иль везут с Китая.

«Пойло» – это вошедшие тогда в моду экзотические кофе и чай, подаваемые нашему неженке-щеголю прямо в постель. А вот эти его бьющие в глаза изнеженность и праздность – примета нового царствования. Ведь в прежние-то, петровские грозные времена служить надлежало поголовно всем дворянам, а тунеядцы и «нетчики» ставились вне закона. При Петре Великом степень «щегольства» в одежде подданного обуславливалась его положением в иерархии чинов – чем выше чин, тем платье богаче. Свободного же, или, как говорили тогда, «праздного» времени у людей чиновных было в обрез. А потому «праздный щеголь», что мог быть «углублен мягко в пуху телом и душою», явился в России только при державном отроке, став плодом его бездарного царствования. Ведь, по словам историка, «Петру II ничего так не импонировало, как праздность. Достаточно было потакать лености и не препятствовать забавам, дабы склонить юного бездельника на свою сторону и превратить его в послушное орудие коварных замыслов».

Но вернемся к душе щеголя. Если таковая существует, то вся она полна и очарована только собой. Читаем:

Из постели к зеркалу одним вспрыгнешь скоком,Там уж в попечении и труде глубоком,…волос с волосом прибираешь к чину:Часть над плоским лбом торчать будут сановиты,По румяным часть щекам, в колечки завиты,Свободно станет играть, часть уйдет на темяВ мешок. Дивится тому строению племяТебе подобных. Ты сам, новый Нарцисс, жадноГлотаешь очми себя…

Пояснения сатирика к тексту отличаются бытописательской точностью. Так, мы узнаем, как именно убирает щеголь свои волосы: «Для того убору вскинет на плечи тонкую полотняную занавеску, которая в то время обыкновенно вздевается, чтоб остеречь платье или рубашку от пудры, что на волосы сыплется»; как мода «разделяет волосы убранные – на три доли: часть обыкновенно над лбом, коротенько обрезав, гребнем торчит, часть свободно играет, завиты в колечки, и большая часть к темю, связав тесьмою, вкладывается в черный тафтяной мешок, который висит на спине». Примечательно, что Кантемир вновь и вновь возвращается к уже знакомому нам щегольскому кредо. Франты, пишет он, «всю свою славу в убранстве ставят»; и прибавляет: «Умный человек презирает внешнюю и об одной внутренней украсе печется». И сравнивает щеголя с самовлюбленным Нарциссом (что в дальнейшем станет хрестоматийным): «Ты и сам, как Нарцисс, не можешь на себя наглядеться, жадно в зеркале своем смотришь и любуешься». Далее о том, с какими нечеловеческими усилиями сопряжено обувание петиметра:

Нога жмется складноВ тесном башмаке твоя, пот с слуги валится,В две мозоли и тебе краса становится;Избит пол, и под башмак стерто много мелу.Деревню взденешь потом на себя целу.

Говоря современным языком, слуге следовало очень сильно поднапрячься, чтобы втиснуть ногу хозяина в модную тесную обувь. Для этого приходилось отчаянно бить ногой об пол, отсюда «избит пол». А поскольку от таких ударов туфля начинала скользить по паркету, то, во избежание сего, подошву натирали мелом. Не по размеру подобранный башмак обойдется щеголю в пару мозолей, а его слуге – изрядной толикой пота.

Подчеркивается и баснословная дороговизна модных нарядов – слова «деревню взденешь на себя целу» Кантемир прокомментировал так: «Взденешь кафтан пребогатый, который стал тебе в целую деревню. Видали мы таких, которые деревню свою продавали, чтобы сшить себе уборный кафтан». А выбор подобающего наряда – дело для вертопраха архиважное, это целая наука:

Не столько стало народ римлянов пристойноОсновать, как выбрать цвет и парчу и стройноСшить кафтан по правилам щегольства и моды:Пора, место и твои рассмотрены годы,Чтоб летам был сходен цвет, чтоб, тебе в образу,Нежну зелень в городе не досажал глазу,Чтоб бархат не отягчал в летню пору тело,Чтоб тафта не хвастала среди зимы смело.

Ну как тут не отдать должное тонкой кантемировской иронии: Вергилий в «Энеиде» писал, что на «организацию римского племени» положили жизни много славных героев; франту же требуется еще больше труда для того, чтобы подобрать ткань для платья – «чтоб летам был сходен цвет», то есть подходил по возрасту, шел бы к лицу. «Щегольские правила требуют, – поясняет сатирик, – чтоб красный цвет, а наипаче шипковый, не употреблять тем, коим двадцать лет минули, чтоб не носить летом бархат, а зимой тафту, или в городе зеленый кафтан, понеже зеленый цвет только в поле приличен».

Нелишне отметить, что в Европе до XVIII века цвет платья был по существу социально маркирован: низшие слои общества ограничивались скучными блеклыми цветами. А вот представители высших классов носили яркие цвета, сделанные при помощи дорогих красителей. Американский психолог одежды Элизабет Харлок говорит о любопытной закономерности – человек, который стремится заявить о себе, имеет тенденцию носить броское цветастое платье. И хотя в XVIII веке на Западе яркие цвета были запрещены в угоду бледным тонам и пудре, русские щеголи, желая привлечь к себе внимание, предпочитали пестрые костюмы. Об этом пишет в своих «Записках» граф Иоганн Эрнст Миних, отмечавший, что «даже седые старики в те годы… не стыдились наряжаться в розовые, желтые и попугайные цвета».

Если верить Кантемиру, то каждый уважающий себя русский франт знал строгие «правила щегольства и моды», а именно:

что фалды должны тверды быть, не жидки,В пол-аршина глубоки и ситой подшиты,Согнув кафтан, не были б станом все покрыты;Каков рукав должен быть, где клинья уставить,Где карман, и сколько грудь окружа прибавить;В лето или осенью, в зиму и весноюКакую парчу подбить пристойно какою;Что приличнее нашить: сребро или злато.

Заключает рассказ о щеголях отягощенная инверсиями, трудная для восприятия фраза:

Но те, что на стенах твоей на пространой салыВидишь надписи, прочесть труд тебе немалый.

В переводе на современный язык это означает: невежественному франту трудно прочесть даже краткие надписи на стенах зала.

Невеждам в сатирах противопоставлен Петр II. Его фигура вырастает до Геркулесовых столпов. Перед нами ревностный поборник просвещения, он уподобляется самому покровителю искусств, богу Аполлону («тщится множить жителей парнасских он сильно»). Стоит ли говорить, что от сего панегирика до реальности – дистанция огромного размера. На самом же деле российские музы и блистательный Антиох Кантемир ничем не одолжены капризному, погрязшему в удовольствиях и щегольстве непросвещенному юнцу на троне. Это при нем, Петре II, позиции облеченных властью «презирателей наук» только упрочились (добрая треть царедворцев в то время были неграмотными). Именно при его дворе благоденствовали такие вот щеголи медоры, сластолюбцы, ничтожества и пустельги, да и сам коронованный отрок едва ли не принадлежал к их числу.

Вертопрах, любовью исправленный. Иван Долгоруков

Не умерен в похоти, самолюбив, тщетнойСлавы раб, невежеством наипаче приметной.На ловли с младенчества воспитан псарями,Как, ничему не учась, смелыми словамиИ дерзким лицом о всем хотел рассуждати, —

так поэт Антиох Кантемир отозвался о любимце императора-отрока Петра II, обер-камергере, светлейшем князе, майоре гвардии Иване Алексеевиче Долгоруковом. Кантемир знал, о чем говорил, ибо приятельствовал с князем Никитой Трубецким, пострадавшим от самоуправства сего фаворита. Князь Михаил Щербатов рас-сказал: «Слюбился он (И. А. Долгоруков. – Л.Б), иль лутче сказать, взял на блудодеяние себе и между прочими жену к[нязя] Н. Ю. Т[рубецкого], рожденную Головкину, и не токмо без всякой закрытности с нею жил, но при частых выездах у к[нязя] Т[рубецкого] с другими своими молодыми сообщниками пивал до крайности, бивал и ругивал мужа, бывшего тогда офицера кавалергардов, имеющего чин генерал-майора и с терпением стыд свой от прелюбодеяния своей жены сносящего. И мне самому случалось слышать, что, единожды быв в доме сего князя Т[рубецкого], по исполнении многих над ним ругательств, хотел наконец его выкинуть в окошко, и естли бы… сему не воспрепятствовал[и], то бы сие исполнено было».

Однако и эта, и другие проказы временщика легко сходили ему с рук благодаря заступничеству венценосного друга.

Чем же заслужил Иван Алексеевич монаршую любовь и покровительство? Ответ на вопрос может дать сама жизнь князя Долгорукова. Потомок Рюриковичей, который знатностью рода мог поспорить с самими Романовыми, князь был на семь лет старше Петра II, и можно представить, что значила компания «знающего жизнь» девятнадцатилетнего молодца для царственного отпрыска. Тем более что в манерах Ивана сквозил столь притягательный для отрока Петра заграничный лоск. Ведь отрочество и раннюю юность Иван провел в Варшаве, куда его дед, блистательный дипломат Григорий Федорович Долгоруков, получил назначение посланника при дворе короля польского и курфюрста саксонского Августа II Сильного. Там господствовали галломания и утонченный политес. Причем пример задавал сам Август II, изощренный в модах и любовных утехах (по некоторым подсчетам, у него было свыше шестисот метресс) и снискавший славу истинного петиметра.

«Молодежь брала пример с взрослых, – живописует исторический романист Петр Полежаев, – а взрослые, в особенности придворного круга, отличались крайней легкостью нравов. Около трона короля Августа II кружились роями обольстительные красавицы, интриговавшие розовыми губками гораздо действеннее своих усатых панов и, в сущности, управлявшие государством».

Несмотря на все старания деда, а затем сменившего его на дипломатическом посту дяди, Сергея Григорьевича Долгорукова, дать юноше надлежащее образование (а к нему пригласили в учителя известного в то время ученого Генриха Фика), Иван отнюдь не налегал на учебу – он рано закружился в вихре светских удовольствий и легких побед над доступными жрицами любви.

Из всех своих сверстников он сделался самым развязным и озорным, отличаясь при этом животной грубостью. Впоследствии историк Петр Щербальский отметит, что «согласие женщины на любодеяние уже часть его удовольствия отнимало», потому-то он нередко прибегал к насилию. Известно, что такие поступки часто носят маниакальный характер. Это уже патология, разобраться в которой по силам лишь врачам-психиатрам. Мы же можем констатировать, что любострастие и грубость князя вполне укладываются в психологические и поведенческие рамки петиметра той эпохи. Английский писатель, издатель журнала «The Tattler» Джозеф Аддисон шутил, что был бы весьма одолжен петиметрами, если бы те носили нагрудные отличительные знаки класса, к коему принадлежали. А французский культуролог Фредерик Делоффре уточнил, что среди щеголей как раз выделялся особый класс со свойственным ему вызывающим поведением: «Они не уважали разницу полов, были отчаянно разнузданны… Поведение их было шокирующим… В обществе они демонстрировали пренебрежение к женщинам, особенно к женщинам высших слоев».

Всякая типизация неизбежно грешит схематизмом. В действительности характер Ивана отличался своеобычностью и был куда сложнее заданного шаблона. По отзывам очевидцев, он был легкомысленным и развратным человеком; не выделялся ни умом, ни способностями; слыл непросвещенным и безнравственным. Болезненное честолюбие, а точнее, непомерная гордыня, презрение по отношению к другим дворянским фамилиям (не говоря уже о безродных «выскочках»), безудержная страсть к кутежам и озорству принесли ему дурную славу. Вместе с тем (это тоже отмечали очевидцы) в нем наличествовала какая-то особая внутренняя доброта, отзывчивость на все благородное. В его дерзких, иногда безумных выходках проглядывало скорее легкомыслие, чем подлость и низость.

В романе «Юный император» Всеволод Н. Иванов написал о нем: «Всегда франтоватый и даже роскошно одетый, умевший, когда надо, вести себя прилично и с тактом, понявший характер императора, естественно, должен был играть большую роль при Петре».

И к царю он привязался искренне. Они сошлись еще в 1725 году, во время правления Екатерины I, когда Долгорукова назначили гоф-юнкером к тогда еще десятилетнему великому князю Петру Алексеевичу. Иван сразу встал перед ним на колени, «изъясняя всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови, по рождению и по крови почитает его законным наследником российского престола, прося… увериться в его усердии и преданности к нему».

Как и все семейство Долгоруковых, он интриговал против сына конюха, генералиссимуса Александра Меншикова, который после провозглашения Петра II императором стал фактически правителем России. Особенно противился Иван плану Меншикова женить царя-отрока на своей дочери Марии, за что был понижен в чине и записан в полевые полки. Однако после падения «прегордого Голиафа», Меншикова, Иван Долгоруков становится неразлучен с царем.

Испанский посланник в России герцог де Лириа-и-Херика отмечал, что «его величество очень любит молодого князя Долгорукова Ивана Алексеевича, который по молодости своей угождает ему во всем, и нельзя сомневаться, что он не остался главнейшим фаворитом».

Дружба их стала настолько глубокой, что князь даже почивал в покоях Петра II. Причина такой их близости коренилась и в характере самого императора. Последний любил всякого рода потехи и был расположен к той бездельной жизни, в которую втянул его ветреный фаворит. Князь же, потакая Петру, с готовностью доставлял ему всевозможные удовольствия: балы, куртаги, кутежи за городом с бенгальскими огнями, иллюминацией и фейерверком. Он привил царю-подростку и вкус к развлечениям эротического свойства. Есть свидетельства, что с наступлением ночи они выезжали из дворца и неизвестно где пропадали до утра; спать же ложились в семь часов утра; а на следующий день все начиналось сызнова.

Другой страстью царя и его наперсника была охота. Значительную часть времени друзья проводили в лесу на биваках с их незатейливыми радостями. Известно, к примеру, что за осеннюю охоту 1729 года Петр и его свита, выезжавшая на пятистах экипажах, затравили 4000 зайцев, 50 лисиц, 5 рысей и 3 медведей. А один дотошный царедворец подсчитал, что в июле – августе 1729 года они были на охоте 55 дней, а из двадцати месяцев 1728–1729 годов – целых восемь месяцев.

Модной игрой при дворе юного императора становятся карты, столь ненавидимые когда-то его великим дедом. Иногда Петр II предпочитал их даже «игре в любовь». Можно только присоединиться к словам австрийского посланника: «Дело воспитания государя идет из рук вон плохо» и к заключению польского эмиссара Иоганна Лефорта: «Он действует исключительно по своему усмотрению, следуя лишь советам фаворитов».

В фавориты Петра выдвинулся и соперничавший с сыном во влиянии на государя князь Алексей Григорьевич Долгоруков. Человек невеликого ума и непомерных амбиций, он вел свою собственную игру, решив повторить опасный путь Меншикова и стать императорским тестем (злые языки говорили, что он тем самым открыл «второй том глупости Меншикова»). Рассчитывал он на то, что красота и отсутствие предрассудков у его старшей дочери Екатерины заставят Петра потерять голову, а уж потом «покрыть грех» можно будет только свадьбой. К тому же княжна Екатерина, не менее тщеславная, чем ее батюшка, ради короны была готова пожертвовать всем, включая любовь. Старший Долгоруков с братьями заманили царя-отрока в примитивную ловушку: напоили и доставили прямиком в опочивальню княжны. Даже князь Иван был шокирован поведением родственников и покинул родительскую усадьбу. Припертый к стенке, Петр вынужден был дать обязательство жениться на Екатерине. Их обручение было торжественно отпраздновано в Москве 30 ноября 1730 года.

После этого на клан Долгоруковых словно пролился золотой дождь. Представители этого семейства вкупе с их родственниками и свойственниками получили назначения на самые хлебные и высокие посты. Корыстолюбивые и «роскошные» (как назвал их Щербатов), они не брезговали ничем и запускали руки в государственную казну: присвоили себе великолепные адаманты, всякого рода украшения, наличные деньги, дорогую мебель, многие пуды дворцовой серебряной посуды; привели в свои конюшни лучших скакунов, заполучили отменных собак. Убыток казне составил аж полтора миллиона рублей. Причем не щадили даже церковного имущества – приказали изъять в свою пользу из главного храма драгоценности, украшавшие Евангелия, скипетры, священническое облачение. Всеволод Н. Иванов писал: «Всем было известно, что Долгоруковы злоупотребляют своим влиянием, как обирают казну, творят разные несправедливости. Только за одного Ивана Алексеевича находились заступники: в войске его любили».

И причина тому та, что Иван любил царя и не искал корысти в дружбе с ним. В отличие от отца, он не был слишком озабочен возвышением своих родственников; гораздо больше занимали его амурные дела.

Американский исследователь Мишель Фехер отмечал, что для петиметров «похоть – это единственный мотив эротической привлекательности. Сексуальное удовольствие – единственная цель, к которой стоит стремиться. Что же касается великодушной любви, то вертопрахи видели в ней искусственное и опасное искажение чувственного желания». Именно поэтому во французских пьесах конца XVII – середины XVIII века (а из них не менее шестидесяти были посвящены непосредственно щеголям) существовали два самостоятельных амплуа – серьезного любовника и петиметра. Петиметр же, по словам русского поэта XVIII века Алексея Ржевского, мог «говорить о своей любви как можно больше, а любить как можно меньше… Петиметры не имеют сердец, или сердца их непобедимы!»

Надо сказать, что сердце Ивана Алексеевича не совсем зачерствело, поскольку наконец было побеждено всепоглощающей любовью, наполнившей его прежде беспутную жизнь новым смыслом. Сам князь, казалось, не вполне осознавал, как произошла в нем эта разительная перемена. Ведь никакие слова, никакие красноречивые фразы не могли описать того глубокого впечатления, кое произвела на него милая и женственная графиня Наталья Борисовна Шереметева (он впервые встретил ее на балу по случаю дня рождения герцога Голштинского). Совсем иное чувство, столь не похожее на то, что двигало им в его бесчисленных донжуанских подвигах, овладело им. Стало вдруг невозможно увлекаться разом несколькими женщинами, да и все они будто померкли, шарм свой потеряли перед кружившейся с ним в контрдансе юной графиней. И пленили его не только изящный стан, румяные щеки, огромные глаза, брови соболиными дугами, не только изящество ее убора, искусный фонтанаж с драгоценностями и кружевными лентами, не только воздушная легкость, с которой выписывала она фигуры церемонного танца, – но какое-то особое внутреннее свечение, исходящее от души чистой, отзывчивой.

Сколь же не похожей на малообразованного, легкомысленного Ивана была Наталья Борисовна – прямо «лед и пламень»! «Нашло на меня высокоумие, – писала она впоследствии о своей ранней юности, – вздумала себя сохранить от излишнего гулянья, чтоб мне чего не понести, какого поносного слова – тогда очень наблюдали честь… Я молодость свою пленила разумом, удерживала на время свои желания в рассуждении о том, что еще будет время к моему удовольствию».

Дочь сподвижника Петра Великого, «Шереметева благородного», Наталья в свои четырнадцать лет (тогда брачный возраст наступал рано) была одной из самых завидных невест в России. Ее называли еще «книжной молчальницей», поскольку долгие часы она проводила в чтении книг и изучении иностранных языков. Знала, между прочим, не только французский и немецкий, но и древнегреческий – самому архимандриту впору. И, как чувствительная героиня из прочитанных романов, она ждала жениха, готового разделить с ней, по слову поэта, «любовью озаренный путь».

Когда к ней посватался Иван Долгоруков, Наталья сразу же согласилась пойти за него. Потом она вспоминала с гордостью: «Первая персона в государстве нашем был мой жених. При всех природных достоинствах имел он знатные чины при Дворе и в гвардии».

Сверх того, добавим, он принадлежал к знатнейшей и богатой фамилии. И не беда, что «природные достоинства» князя в глазах окружающих были более чем спорными – эта девушка видела в нем то, что хотела. Она говорила: «Он рожден был в натуре, ко всякой добродетели склонной, хотя в роскоши жил яко человек, толко никому зла не сделал и никого ничем не обидел, разве что нечаянно… Я признаюсь вам, что почитала за великое благополучие его к себе благосклонность… И я ему ответствовала, любила его очень».

Эта любовь Натальи с ее неукротимой верой в его добрую натуру преобразила князя. Ивана Алексеевича уже нельзя было узнать. Те же черты лица, но их будто одушевил какой-то неузнаваемый налет. Он любит и любим! Без ведома его самого любовь эта заставила глубже относиться к себе и ко всему окружающему, наложила на открытое, милое, но беспечное лицо выражение вдумчивости и заботы. Историк Дмитрий Корсаков подчеркнул, что чувство князя к Шереметевой «служит лучшим мерилом его собственной души: в нем выразилось все лучшее в его природе».

Обручение молодых проходило в особняке Шереметева на Воздвиженке 24 декабря 1729 года исключительно пышно. Сам государь и первые сановники почтили обряд своим присутствием. Церковную службу отправляли в великолепном зале архиерей и два архимандрита. Высокие гости жаловали обрученных богатыми дарами – бриллиантовыми серьгами и кольцами, часами, табакерками и готовальнями, старинными кубками, драгоценными фляшами, столовым серебром, парчовыми тканями. Одни только перстни жениха и невесты стоили: его – 12 тысяч, а ее – 6 тысяч рублей. И как же счастлива в тот день была Наталья Борисовна: «Я не иное что воображала, что сфера небесная для меня переменилась», – признавалась она. Что до Ивана, то, если верить авторам исторических романов, его радость была омрачена смутными предчувствиями капризов непостоянной придворной Фортуны и скорого возмездия за содеянные ранее проступки. Писатель Александр Павлов вводит в свою повесть «Божья воля» характерную сцену: в ходе обручения Долгорукова отзывает в сторону ворожея-цыганка и пророчит ему страшную мученическую смерть. Подлинность этого эпизода сомнительна, но сумятицу души князя он передает совершенно точно. Тем более что Иван сознавал ответственность не только за собственное будущее, но и за жизнь своей любимой и любящей спутницы. Он как бы испытывал ее верность, говоря о возможных злоключениях судьбы такого «припадочного человека» (так аттестовали тогда фаворитов) как он. Наталья, однако, ни в какую не желала отступиться от своего суженого, и их бракосочетание было назначено на 19 января 1730 года и приурочено к свадьбе Петра II и Екатерины Долгоруковой.

А в ночь с 18 на 19 января, то есть именно тогда, когда должны были проходить свадебные торжества, умирал император Петр II. Он простудился на празднике водосвятия и сгорел в две недели от лихорадки, осложненной оспой. Лицо и тело умирающего были покрыты черными язвами; испуганные придворные боялись даже приближаться к одру царя (обрученная невеста Екатерина и та его покинула). Рядом с ним оставался лишь наш Иван Алексеевич. Он был отуманен горечью потери друга, покинувшего свет в такие юные лета. Его же отец, без пяти минут тесть царя, скорбел, конечно, не о самом государе, а о неотвратимой потере влияния Долгоруковых при дворе. Неизвестно, какими просьбами и доводами, но Алексей Григорьевич уговорил сына подписать почерком царя (который Иван навострился так ловко имитировать) подложную духовную, по которой Петр II якобы завещает трон и власть «государевой невесте» Екатерине Долгоруковой. Однако пустить в ход это обманное завещание не удалось – его забраковали даже некоторые здравомыслящие люди из клана Долгоруковых: они понимали, что невенчанной Екатерине императрицей вовек не стать. Духовная сразу же была предана огню.

Верховный тайный совет, в который входили четверо князей Долгоруковых и двое князей Голицыных, в конце концов рассудил за благо призвать на российский престол дочь брата Петра I царя Иоанна Алексеевича, вдовую герцогиню Курляндскую Анну. «Верховники», однако, желали ограничить полномочия будущей монархини и составили так называемые «кондиции», по коим вся полнота власти переходила к ним, родовитой аристократии. Но планам «верховников» не суждено было исполниться – российское шляхетство, опасавшееся, что вместо одного государя ими будут управлять сразу несколько, убедило Анну Иоанновну стать единоличной самодержицей и порвать ненавистные «кондиции». После того как Анна стала самовластной императрицей и распустила Верховный тайный совет, над противодействовавшими сему Долгоруковыми нависла угроза неминуемой опалы.

Из первого жениха империи, с которым хотели породниться самые видные вельможи, Иван Алексеевич превратился в персону, с которой даже говорить стало опасно. Но иначе рассудила невеста. Несмотря на уговоры родственников и друзей отказаться от замужества, она упрямо стояла на своем: «Войдите в рассуждение, какое это мне утешение и честная ли это совесть, когда он был велик, так я с радостию за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему. Я такому бессовестному совету согласиться не могла, а так положила свое намерение, когда сердце одному отдав, жить или умереть вместе, а другому уже нет участия в моей любви. Я не имела такой привычки, что сегодня любить одного, а завтре другого. В нонешний век такая мода, а я доказала свету, что я в любви верна». И 17 апреля 1730 года они обвенчались в тихой сельской церкви, что в усадьбе Долгоруковых Горенки, в присутствии лишь двух старушек – какой-то дальней родни. Никто более приехать не решился. Но юная Наталья была вознаграждена радостными ласками молодого супруга, смотревшего на нее с восторгом и «виноватинкой».

В то время как молодожены наслаждались днями негаданного счастья, императрица издала указ, в котором изложила все вины опального семейства. Долгоруковы, настаивала она, «всячески приводили его величество, яко суще младого монарха, под образом забав и увеселений, отъезжать от Москвы в дальние и разные места, отлучая его от доброго и честного обхождения… И как прежде Меншиков, еще будучи в своей великой силе, ненасытным своим властолюбием Его величество, племянника нашего, взяв в свои собственные руки, на дочери своей в супружество сговорил, так и он, князь Алексей с сыном своим и братьями родными его императорское величество в таких младых летех, которые еще к супружеству не приспели, Богу противным образом, противно предков наших обыкновению, привели на сговор супружества ж дочери его, князь Алексеевой, княжны Катерины».

Вскоре в Горенки прискакал нарочный с монаршим предписанием «отправиться князьям Долгоруким всем семейством, включая «вдову-невесту» и молодых, в трехдневный срок в дальнюю свою вотчину северную – деревню Селище». Предание говорит, что княжна Екатерина родила тогда преждевременно мертвого ребенка – злополучного «государева наследника». А Наталья Борисовна, снаряжаясь в дорогу, прихватила с собой только самое необходимое – белье, носильное платье, пару икон, Четьи-Минеи, вышивание на пяльцах и перстень – подарок Петра II на обручение.

Не успели ссыльные добраться до места назначения, как их настиг новый приказ – выехать под строжайшим караулом на вечное поселение в таежную глухомань, городишко Березов, куда три года назад они спровадили теперь уже покойного Меншикова. Старших Долгоруковых разместили в угрюмых кельях бывшего монастыря, а Наталье и Ивану выделили утлый сарай. Скупа на радости была жизнь березовских изгнанников. Схоронили одного за другим родителей Ивана. Единственное утешение – дети любви, они и в неволе сердцу отрада! Тем более что их первенец Михайлушка – Натальина школа! – по-французски говорил не хуже столичных сынков дворянских. Долгие томительные вечера проводили они в чтении, воспоминаниях о прежней блестящей жизни, о придворных нравах. Порой разобиженный Иван, не сдержанный на слова и чувства (особенно во хмелю), костерил власти предержащие. Язвил он и новоявленных безродных выдвиженцев, и «рассеянную» цесаревну «Елизаветку», а об императрице сказал в сердцах роковую фразу: «Бирон-де государыню Анну Иоанновну штанами крестил».

Вступился он однажды за честь сестры, Екатерины, которой домогался докучливый подьячий Тишин. Поколотил он обидчика, а тот злобу затаил – и полетел в Петербург извет об оскорблении князем-буяном царского величества.

Кара последовала незамедлительно. Сперва Ивана, как отпетого злодея и бунтовщика, посадили в темную острожную яму на хлеб и воду, причем еду и парашу спускали вниз по веревке. Наталья Борисовна тщетно умоляла стражу разрешить ей побыть с мужем наедине хоть полчаса.

А 9 августа 1738 года обессиленного от голода Долгорукова на дощанике увезли из острога, навсегда разлучив с женой и детьми. Его жестоко и долго пытали заплечные мастера – подвешивали на дыбе, тянули жилы, били батогами. Обезумев от несносных побоев, князь в горячечном бреду оговаривал сам себя, выбалтывая даже то, о чем не спрашивали его мучители, – о подписанной им подложной духовной Петра II, некогда бесследно сгоревшей в огне. Но более всего виноватили Ивана беды, что приняла за него «лазоревый цвет Наташенька» (как он нежно ее называл). Он, в прошлом безбожник, истово и отчаянно молился, испрашивая у Всевышнего прощение за прежние грехи. И эта ниспосланная ему новая вера и любовь озарила, возвысила и укрепила его мятущийся дух, помогла сносить напасти со стоическим мужеством.

31 октября 1739 года Генеральное собрание вынесло приговор: князя Ивана Долгорукова – четвертовать, а затем отсечь голову. При этом повелевалось: казнь учинить в Новгороде публично. Она свершилась неподалеку от Федоровского ручья, в четверти версты от скудельничья кладбища. «Он вел себя в эту высокую и страшную минуту с необыкновенной твердостью, – свидетельствует историк, – он встретил смерть – и какую смерть! – с мужеством истинно русским. В то время как палач привязывал его к роковой доске, он молился Богу; когда ему отрубили правую руку, он произнес: “Благодарю тебя, Боже мой!” – при отнятии левой ноги “яко сподобил меня еси… ”, “познати тя”, – произнес он, когда ему рубили левую руку – и лишился сознания. Палач поторопился кончить казнь, отрубив его правую ногу и вслед за тем голову». Так окончил свои дни бывший фат и беспутник, любовью исправленный. «Столь неожиданный ужасный конец, полный стольких страданий, – скажет его потомок, – искупает все грехи его молодости, и кровь, обагрившая Новгородскую землю, эту колыбель русской свободы, должна примирить его память со всеми врагами нашей семьи».

Когда на российский престол взошла императрица Елизавета, благоволившая к Долгоруковым, брат казненного Ивана Николай возвел неподалеку от скудельничья кладбища церковь Святого Николая Чудо-творца и перенес туда гроб князя. Он находился при входе в храм, справа от главного алтаря; вместо надгробной плиты его покрывал беленый известковый кирпич. И многие молебщики останавливались и преклоняли колени перед ним с живым и скорбным волнением.

А что Наталья Шереметева-Долгорукова? На сто лет раньше жен декабристов она явила миру пример преданности, жертвенности, силы духа и нравственности и навсегда осталась в исторической памяти России. Впоследствии к Долгоруковой, освобожденной из ссылки, многажды сватались, обещая «составить счастие ее и детей», но она оставалась верна своей неизбывной первой любви. Она утверждала: «Он всего свету дороже мне был. Вот любовь до чего довела! Все оставила – и честь, и богатства, и сродников… Этому причина – вся непорочная любовь, которой не постыжусь ни перед Богом, ни перед целым светом, потому что он один в сердце моем был. Мне казалось, что он для меня родился, а я для него, и нам друг без друга жить нельзя. И по сей час в одном рассуждении не тужу, что век мой пропал, но благодарю Бога, что он мне дал знать такого человека, который того стоил, чтоб мне за любовь жизнею своею заплатить, целый век странствовать и великие беды сносить, могу сказать – беспримерные беды!»

Последние восемнадцать лет жизни она провела в монастыре под именем инокини Нектарии, став усердной молитвенницей. Вышивала для церкви бисером и жемчугом, привечала больных и странников, ухаживала за брошенными могилами. Из тиши своей монастырской кельи она приветствовала воцарившуюся в 1762 году Екатерину II и получила в ответ следующий рескрипт: «Честная мать! Письмо Ваше от 12 июня и за присланную при том икону Пресвятыя Богоматери, также за усердные желания Ваши много Вам благодарны. О сыновьях Ваших будьте уверены, что по справедливости милостию и покровительством моим оставлены не будут. Впрочем, поручаю себя молитвам Вашим и пребуду к Вам всегда благосклонна».

В монастыре написала Наталья свою знаменитую книгу «Своеручные записки» и посвятила внуку, сыну рожденного в ссылке Михаила, Ивану, названному в честь многострадального деда. Подарила она ему и перстень – тот самый, которым пожаловали ее в день обручения с любимым князем.

Внук Иван Михайлович Долгоруков стал со временем вице-губернатором и приметным русским поэтом. В стихотворении «На план города Березова» он подвел своеобразный итог этой истории:

Под стражей мой отец на месте сем родился,Мой дед и друг царев в остроге здесь томился,А я, как Павел крест, всех выше титлов чтуИ дедов эшафот, и отчу нищету.

Свадьбы пели и плясали. Анна Иоанновна как автор и исполнитель

Императрица Анна Иоанновна получила репутацию малосимпатичной и малопросвещенной монархини, а период ее царствования нередко называют одним из самых мрачных в истории Отечества. Между тем именно под ее скипетром в России складывается придворное общество с теми его социальными и культурными параметрами, которые присущи западноевропейским монархиям. Подобные инновации нередко приписываются Петру Великому. Тем не менее, Петр придворного общества не создавал – слишком занят был разрушением старого социального порядка. Его усилия завести в России европейский политес имеют столь выраженный революционный, полемический характер, что созидательный момент отходит на второй план.

Двор становится важным элементом в структуре власти только при императоре-отроке Петре II, утвердившем новый штат с системой чинов и окладами придворных, число коих достигло в 1727 году 392 человек. При дворе же Анны состояло уже 625 человек, а ежегодная сумма расходов выросла со 100 тысяч (при Петре II) до 260 тысяч рублей.

Возникновение придворного общества при Анне было естественным: надо было начинать жить по-европейски, а это – при отсутствии петровского реформаторского пыла – означало вести этикет западных дворов. Эталоном для всех был в то время двор «короля-солнце» Людовика XIV. Культуролог Виктор Живов полагает, что двору Анны так и не суждено было достичь версальского блеска. Современники, однако, считали иначе. Испанский герцог де Лириа-и-Херика говорил об императрице: «Щедра до расточительности, любит пышность до чрезмерности, отчего ее двор великолепием превосходит все прочие европейские».

В самом деле, Анна завела множество новых придворных чинов, закатывала балы и устроила театр, как у французского короля. В начале 1731 года Саксонский курфюрст Август II прислал из Дрездена на ее коронацию несколько итальянских артистов. А уже в 1735 году при дворе выступала постоянная итальянская труппа, которая два раза в неделю давала интермедии, чередовавшиеся с балетом. В них участвовали воспитанники Кадетского корпуса, обучавшиеся под руководством французского учителя танцев Жана Батиста Ланде (ум. 1748). Затем явилась итальянская опера с семьюдесятью певицами и певцами под управлением композитора-француза Франческо Арайя (1709–1767). Большим успехом при дворе пользовалась и труппа немецких комедиантов, разыгрывавшая грубые фарсы. Нередки были и заезжие гастролеры-кукольники.

Однако наряду с присущим ей европеизмом императрица проявляла неподдельный интерес и к древнерусской культуре. И это также отличает Анну от ее венценосного дядюшки, воспринимавшего старину как нечто отжившее, тормозящее пре-образования, вредное. Сохранились письма монархини своему родственнику, обер-гофмейстеру Семену Салтыкову, где она просит немедленно сыскать и прислать во дворец легендарные русские «музыкалии» – бандуру и гусли. А в другой раз она интересуется, нет ли у князя Василия Одоевского старинных «русских гисторий прежних государей», а если есть – прислать ей.

Она любила все русское, национальное, казавшееся уже в начале XVIII века простонародным. И это понятно: детство Анна провела в подмосковном Измайлове в окружении затейливых бахарей, местных сельских девах с их хороводами и плясками, нищих, юродивых и прорицателей, содержавшихся там целыми толпами. Уже будучи царицей, она обязательно ложилась после обеда отдыхать в свободном широком платье, в повязанном на голове по-крестьянски красном платке. Любила после сна, открыв дверь в соседнюю комнату, где находились фрейлины, крикнуть: «Ну, девки, пойте!» И надобно было петь до тех пор, пока она не наскучивала пением. Рассказывают, что однажды Анна приметила, что две барышни молчат, и когда получила ответ, что те петь устали, разгневалась, приказала наказать их кнутом и отправить на «прачешный двор», где несчастные трудились целую неделю.

К слову, само ее царствование уподобляют правлению помещицы старомосковской закваски, распоряжавшейся своею властью с той патриархальностью и простотой, с какими правила личной вотчиной какая-нибудь дворянка времен Алексея Михайловича. Как отметил историк Владимир Михневич, императрица «у себя дома, в своих привычках, наклонностях, даже в образе мыслей и предрассудках, целую жизнь оставалась совершенно русской женщиной… от вкуса к национальному русскому костюму и простонародным хороводам до пристрастия к чесанию пяток и слушания сказок на сон грядущий».

Между тем период царствования Анны многие называют временем всевластия инородцев. Процитируем Василия Ключевского: «Немцы посыпались в Россию, как сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались на все доходные места в управлении… Бирон с креатурами своими… ходил крадучись, как тать, позади престола».

Действительно, в окружении монархини было немало немцев, на которых она опиралась, – Эрнест Иоганн Бирон, граф Генрих Иоганн Фридрих (Андрей Иванович) Остерман, граф Бухгард Кристоф (Христофор Антонович) Миних, братья Левенвольде. И все же разговоры о «бироновщине» и «немецком засилье» в то время малоосновательны.

Это убедительно показал крупнейший историк Сергей Соловьев, отметивший, что лица, окружавшие Анну (в том числе и немцы), пеклись лишь о собственных интересах, стремясь удержаться на плаву. Единой Германии не существовало, и жители нескольких сотен германских государств не могли составить особой «немецкой партии» в России. Против устоявшегося мнения относительно аннинского режима свидетельствуют многие факты. Военная коллегия, возглавляемая Минихом, назначала русским офицерам то же жалование, что и иноземцам (при Петре I приезжие наемники получали в два раза больше). Если в 1729 году (время «господства русских», Голицыных и Долгоруких – при Петре II) местного происхождения были 30 из 71 генералов российской службы, то при Анне в 1738 году – 30 из 61 были природными русаками. В 1725 году русским был только один из 15 капитанов Военно-морского флота, а при «бироновщине» – уже 13 из 20! Что до репрессий, якобы достигших тогда фантастических масштабов, то известны цифры: две тысячи политических дел и тысяча сосланных в Сибирь за все годы правления императрицы. Это несопоставимо с периодом Петра I, когда погибло 20 % населения. Показательно также, что среди дел, прошедших в те годы через Тайную канцелярию, дела о недовольстве «засильем инородцев» практически отсутствуют.

Да и вообще, можно ли назвать трагедией привлечение немцев в армию и государственный аппарат России? Вот что сказал по этому поводу Александр Герцен: «В немецких офицерах и чиновниках русское правительство находит именно то, что ему надобно: точность и бесстрашие машины, молчаливость глухонемых, стоицизм послушания при любых обстоятельствах, усидчивость в работе, не знающую усталости. Добавьте к этому известную честность… и как раз столько образования, сколько требует их должность».

Документы ярко свидетельствуют, что во времена «бироновщины» к национальному фольклору, зрелищам, представлениям, играм при дворе относились со всей серьезностью и заинтересованностью. С самых первых лет царствования монархиня приглашает к себе балагуров, затейников, рассказчиков и рассказчиц и прежде всего – певчих. Покровительство иноземцам не отвлекает ее от пристального внимания к народным песням, сказаниям, преданиям, суевериям, костюмам, невзирая на их социальную принадлежность. Не случайно исследователи говорят, что в эпоху Анны произошел органичный синтез «восточного» и «западного», совершилась подлинная ассимиляция новых веяний. И веяния сии скрестились, смешались с исконно русским, образовав новые и неразрывные социокультурные соединения.

Смешение «варварского», низменного – и галантного, изысканного обнаружилось в подборе шутов и шутих для двора монархини. Если при Петре I шутам поручалось высмеивать предрассудки, невежество, глупость (они могли сказать в лицо правду, назвать вора – вором, подчас обнажали тайные пороки придворных лиц), то при Анне шуты были просто бесправными забавниками, которым запрещалось кого-либо критиковать или касаться политики. Теперь вся шутовская «кувыр-коллегия» подчеркивала царственный сан своей хозяйки. Ведь чудаки выискивались из титулованных фамилий (князья Михаил Голицын и Никита Волконский, граф Алексей Апраксин), а также среди иностранцев (Пьетро Мира (Адамка Педрилло), Ян (Петр Дорофеевич) Лакоста), что придавало этому пристрастию Анны вполне европеизированный вид. При этом самые дикие и отчаянные выходки придворных дураков и дур соседствовали с галантно-изощренными проделками шутов-поэтов. Кристоф Герман Манштейн писал: «Обыкновенно шуты сии сначала притворялись ссорящимися, потому приступали к брани; наконец, желая лучше увеселить зрителей, порядочным образом дрались между собою». Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, умирали со смеху.

А увлечение Анны охотой сравнимо с привычками не только ее европейских собратьев Габсбургов и Бурбонов, но и ее деда царя Алексея Михайловича. В ее распоряжении был огромный зверинец, а в покоях всегда лежали наготове заряженные ружья, чтобы монархиня в любой момент могла утолить нестерпимую жажду крови – стреляла она подчас прямо из окон дворца. У нее была богатейшая псарня – один только князь Антиох Кантемир прислал ей из Лондона 34 бассета, 63 биглей и терьеров.

Некоторые историки утверждают, что страсть к роскоши вспыхнула у Анны неожиданно, во время ее пребывания в Курляндии (то есть после сближения с Бироном в 1727 года). Думается, однако, что к этому привели ее гены и логика всей ее жизни, в которой влияние Бирона было лишь одним из многих факторов. Достаточно сказать, что мать Анны, царица Прасковья Федоровна, также отличалась любовью к роскоши. При ней одних только стольников было 263 человека; а многочисленная челядь из нищих богомолов и калек (Петр I назвал ее в сердцах: «гошпиталь уродов, ханжей и пустословов»), одетая из рук вон плохо, особенно ярко подчеркивала роскошь нарядов царицы и ее ближнего круга.

В роскоши прошли годы младенчества Анны. Она, как и другие царевны, появилась на свет в Крестовой палате Московского Кремля, которая по традиции убиралась с особым великолепием. Первое, что можно было там увидеть, отмечает историк Евгений Анисимов, – «дивный свет красок, цветное буйство настенных росписей, блеск золота и серебра церковных окладов, красота ковра “золотого кызылбашского” (то есть персидского), разноцветие уборов боярынь и мамок».

И в родительском дворце царевны (только на его содержание выделялось ежегодно более 24,5 тысяч рублей), и в новой русской столице – Петербурге, куда семейство Прасковьи Федоровны переехало в 1708 году по настоянию Петра I, – везде Анна была окружена богатством. Особенно замечательными в этом отношении были грандиозные по своей помпезности торжества по случаю ее бракосочетания с герцогом Курляндским Фридрихом Вильгельмом в ноябре 1710 года (это был династический брак, совершенный по конъюнктурам Петра). Празднество проходило в роскошном дворце Александра Меншикова, куда гости прибыли по Неве на 40 шлюпках по особо установленному церемониалу. Венец над невестой держал светлейший князь, а над женихом – сам царь Петр, который исполнял роль свадебного маршала. И звенели заздравные чаши, и гремели пушки после каждого тоста, и горели над фейерверками слова, обращенные к молодым супругам: «Любовь соединяет». В зал внесли тогда два огромных пирога, из которых, когда их взрезали, выскочили карлицы во французском одеянии и с высокими прическами (ох, уж эти моды!). Одна из них произнесла приветственную речь в стихах, а затем обе прямо на столе весьма изящно протанцевали менуэт. Роскошно экипирована была и свадьба карликов, которая была организована Петром также в честь новобрачных. Но более всего поражало убранство невесты – Анна была в белой бархатной робе, с золотыми городками и длинной мантией из красного бархата, подбитой горностаем; на голове красовалась величественная царская корона.

И после скоропостижной, от перепоя, кончины в январе 1711 года молодого мужа (не с тех ли пор она не терпела пьяных?) тяга к роскоши не оставляла Анну. Она забрасывала Петербург письмами, вопия о скудости материальных средств.

Среди адресатов были и Петр, и Меншиков с его домочадцами, и влиятельный вице-канцлер Остерман. Но более всего одолевала она просьбами свою «матушку-тетушку» царицу Екатерину Алексеевну. Вот, к примеру, что писала ей Анна 4 июля 1719 года: «…Исволили вы, мой свет, приказовать ко мне: нет ли нужды мне в чом здесь? Вам, матушка моя, извесна, што у меня ничево нет, краме што с воли вашей выписаны штофы; а ежели к чему случай позавет, и я не имею нарочетых алмазов, ни кружев, ни полотен, ни платья нарочетова: и в том ко мне исволте учинить, матушка моя, по высокай своей миласти из здешных пошленых денек; а деревенскими доходами насилу я магу дом и стол свой в гот содержать». Анна лукавила: как заметил Сергей Соловьев, на самом деле «в Курляндии жаловались на сильную роскошь, которою отличался двор герцогини-вдовы». Фридрих Вильгельм Берхгольц зафиксировал, что в 1724 году каждую неделю у нее бывают по два куртага; двор же ее состоит из обер-гофмейстера, трех немецких фрейлин и двух-трех русских дам, их обер-гофмейстера Бестужева, одного шталмейстера, двух камер-юнкеров, одного русского гоф-юнкера и многих нижних придворных служителей». Много это или мало? Если сравнить эту камарилью со свитой Петра, которого обслуживало всего лишь несколько денщиков, то штат герцогини окажется весьма раздутым. Кстати, монарх и дал нагоняй обер-гофмейстеру Петру Бестужеву, повелев ему очистить курляндский двор от бесполезных «дармоедов».

Очевидно, именно на курляндскую роскошь позарился известный петиметр и авантюрист (а впоследствии маршал Франции) Мориц Саксонский, искавший в 1726 году руки Анны. Сын Саксонского курфюрста и короля польского Августа II, он унаследовал от отца неукротимую страсть к женскому полу и легкомысленный нрав. «Война и любовь, – заметил историк Петр Щербальский, – сделались на всю жизнь его лозунгом, но никогда над изучением первой не ломал он слишком головы, а вторая никогда не была для него источником мучений: то и другое делал он шутя, зато не было хорошенькой женщины, в которую бы он не влюбился бы мимоходом». Этот галантный повеса, скитавшийся по европейским дворам, сумел тогда обаять не только курляндское шляхетство, но и вдовую герцогиню. «Она весьма желала вступления в брак с Морицем… – сообщил мемуарист Василий Нащокин. – Вдовствующая герцогиня… призвав к себе Меншикова, умоляла его с великою слезною просьбою, чтобы он исходатайствовал у Императрицы утверждение Морица герцогом и согласие на вступление ей с ним в супружество». И хотя этим ее планам не суждено было исполниться, важен сам выбор Анны – она не на шутку увлеклась истым щеголем. И в этом, надо полагать, также обнаруживается ее природная склонность к роскоши и щегольству (эти понятия нередко отождествлялись тогда). Впоследствии она – сама, с общепринятой точки зрения, погрязшая в грехе сожительства с чужим мужем, – будет сурово судить всякие вольности и несанкционированные амуры. А потому, поощряя щегольство во внешнем облике и быту подданных, она станет гневно порицать такие свойственные франтам черты как похвальба числом плененных женских сердец, способность «говорить о своей любви как можно больше, а любить как можно меньше».

Замечательно, что став самодержавной императрицей, Анна примеряла на себя роль верховной свекрови-тещи, всероссийской крестной матери. Особенно любила она быть свахой, женить своих подданных. И разве мыслимо было перечить такой августейшей поручительнице? Монархиня проявляла трогательную заботу о влюбленных, соединяя сердца бедных и беззащитных, которые, как некогда она сама, не смогли устроить свою судьбу. В письме Салтыкову в 1733 году она пеклась об участи двух бедных дворянских девушек, «из которых одну полюбил Иван Иванович Матюшкин и просит меня, чтоб ему на ней жениться, но оне очень бедны, токмо собою недурны и неглупы». Анна настаивала: «Призови его отца и мать и спроси, хотят ли они его женить и дадут ли ему позволение, чтоб из помянутых одну, которая ему люба, взять, буде же заупрямятся». В январе 1734 года императрица не без удовлетворения отписала Салтыкову, что Матюшкин благополучно женился и что «свадьба изрядная была в моем доме», то есть государыня устроила бедной паре свадебный пир в своем Зимнем дворце. С подлинно русской широтой жаловала Анна и молодоженов-иноземцев. Когда сын фельдмаршала Миниха Иоганн Эрнст женился на Бине Мегден, монархиня дала за ней приданое 4 тысячи рублей, изрядное имение, серебряное подвенечное платье, два отреза парчи, а также тысячу рублей на белье и кружева.

Принципиально новым в царствование Анны было то, что при ней щегольство стало именно насаждаться сверху. «Императрица Анна Иоанновна сильно развила страсть к роскоши у своих подданных, – заметил историк-популяризатор Михаил Пыляев. – В ее время было запрещено даже два раза являться ко двору в одном платье». Говорили, что придворный, который тратил в год менее 3000 рублей на свой гардероб, не мог еще похвастаться своим щегольством, а потому многие разорялись.

При Анне явилась мода как феномен российской культуры (это слово вошло в наш обиход в Петровскую эпоху, но впервые фиксируется в «Немецко-латинском и русском лексконе…» (СПб, 1731) Эренрейха Вейсмана). Механизм моды, связанный с принципом новизны в культуре, работал в самых различных областях: литературе, музыке, быту, одежде, прическах. И сколько разорительных хлопот доставляло сие явление моды. Грациозно сидеть, стоять, умело тряхнуть своими надушенными локонами, надлежащим образом болеть, спать, говорить и любить было ой как непросто! Вместо простой мебели стала употребляться английская, красного дерева; увеличились размеры домов, владельцы которых теперь бахвалились множеством комнат; при этом считалось неприличным иметь покои без модных (как правило, сделанных из дорогого штофа) обоев. Поражало и обилие «венецейских» зеркал. Появились и великолепные экипажи – богатые позолоченные кареты с точеными стеклами, обитые бархатом с золотыми и серебряными бахромами, лучшие и дорогие лошади, тяжелые позолоченные шоры, кучеры и гайдуки в богатых ливреях.

Модными должны были быть не только материи и покрой костюмов, но даже их цвета. Императрица обожала наряжаться, предпочитая всегда яркие, «попугайные» краски (недаром она так любила этих птиц!). Бирон же, в отличие от нее, обожал нежно-пастельные тона и ходил в испещренных женских штофах. Тон в подборе цветов придворных уборов задавала сама монархиня. «Санкт-Петербургские ведомости» 19 августа 1734 года сообщали: «Весь придворный стат следовал за Ея Императорским Величеством в разноцветном богатом платье. Оное состоит из кафтанов лосинаго цвету да из зеленых камзолов, которые позументами богато укладены, а дамское платье зделано Амазонским обыкновением». Еще одно свидетельство из столицы от 1 сентября 1735 года: «Платье Кавалеров, которое они в сей день впервые надели, состоит в голубых кафтанах с понсовою подкладкою и в понсовых камзолах, золотым позументом укладенных, а шляпы с красным пером». А 14 июля 1737 года высочайше повелевалось, что «нынешнее принятое при дворе летнее платье будет состоять в красном кафтане и зеленом камзоле с серебряным позументом». И не указ были Анне европейские законодатели мод с их щегольскими правилами, о которых писал Антиох Кантемир: «…чтоб красный цвет… не употреблять тем, коим 20 лет минули; чтоб не носить летом… в городе зеленый кафтан, понеже зеленый цвет только в поле приличен». При русском дворе даже седые старики наряжались в «попугайные» цвета. Даже такие престарелые мужи как Алексей Черкасский и Андрей Остерман являлись во дворец в платье нежно-розового цвета, ибо знали, что явиться в черной одежде означало обречь себя на немилость и плохой прием.

Ревностным сторонником ярких цветов был обер-гофмаршал двора Рейнгольд Густав Левенвольде, которого называют истинным законодателем мод того времени. Он настаивал на том, что одежда мужчины должна быть обшита чистым золотом. И золотые украшения носили не только придворные. Вся гвардия щеголяла синими мундирами с красными обшлагами, выкладенными петлями и по швам золотым галуном. Учащимся Кадетского корпуса было предписано носить зеленый мундир с опущенным воротником, отороченным золотой тесьмой; к этому присовокуплялась шляпа с золотым кружевом, едва покрывавшая высокий напудренный тупей. Похожая мода навязывалась даже иностранным дипломатам, которых буквально заставляли одеваться так, как того хотели Анна и Левенвольде.

Едва ли правомерно расхожее мнение, впервые смутно высказанное Кристофом Германом Манштейном, будто бы Бирон, «большой охотник до роскоши и великолепия», внушил императрице желание жить в пышности и тем самым привел русское дворянство к обнищанию. Уж если быть точными, за излишнюю расточительность можно корить скорее Анну и Левенвольде, а не Бирона, ставшего впоследствии ярым противником роскоши (он повелел шить платье из ткани не дороже 4 рублей за аршин). Сама посылка о некоем злокозненном фаворите-инородце, презирающем русских, а потому сознательно и систематически их разоряющем, представляется весьма спорной. Тем паче что гораздо больше, нежели в аннинскую эпоху, русское дворянство разорялось стараниями «веселой царицы» Елизаветы, чьи приемы, маскарады, бешеные траты на переодевания стали легендой. В сравнении с ее лукулловыми пирами празднества времен «бироновщины» были, по едкому замечанию историка Евгения Анисимова, «вечеринками трезвенников и постников».

В самом деле, такой ли транжиркой была Анна Иоанновна? Прислушаемся к голосу современника. Граф Иоганн Эрнст Миних утверждал: «Хотя в правление ее пышность в строениях, домашних уборах, экипажах и одеждах несравненно превосходила великолепие всех предыдущих государей, однако при всем том расходы ее никогда не превышали обыкновенных доходов Двора, но еще некоторая сумма оставалась в запасе». Историки, предпочитающие говорить о непомерной, истощившей казну роскоши этой императрицы, забывают о цифрах. Согласно финансовому отчету за 1734 год, из общего бюджета в 7 792 285 рублей на армию было израсходовано 83,5 %, а на содержание двора – всего 5,2 % (в 1744 году Елизавета Петровна истратила на двор 6 % бюджета). Добавим к этому, что в 1735–1740 годах расходы на двор еще более сократились в связи с Русско-турецкой войной и экспедицией Витуса Беринга, стоившей государству 500 тысяч рублей.

Так выглядели дворцовые издержки Анны в масштабах государства. Тем не менее современники-придворные ощущали на себе навязываемую сверху пышность и относились к ней по-разному. Так, фельдмаршал Бурхгард Кристоф Миних был галломаном и подражателем французского политеса. Роскошь убора, а также легкость общения и светскость странным образом уживались в нем с военной выправкой и сдержанностью. Всю свою жизнь он тщился следовать парижским модам, впрочем, не всегда удачно.

Диссонансом по отношению к богатому платью придворных выглядела одежда вице-канцлера Андрея Остермана. Она была не только немодна, но до того неопрятна и засалена, что вызывала общее отвращение. Покои его дома были плохо меблированы, а слуги ходили в отрепьях; серебряная посуда до того грязна, что походила на свинцовую. Трудно было поверить, что этот непрезентабельного вида господин в течение многих лет фактически руководил всей внешней политикой огромной империи.

До нас дошел и своеобразный протест против роскоши двора Анны. Речь идет о так называемом деле графа Александра Румянцева. При Петре II этот видный сподвижник Петра Великого, когда-то сумевший вместе с Петром Толстым заманить в Россию царевича Алексея, был лишен своих угодий. Анна Иоанновна, рассчитывая на неудовольствие Румянцева прежним царствованием и желая приобрести верного друга в любимце своего великого дяди, приняла его необыкновенно любезно: сделала сенатором, подполковником гвардии, пожаловала 20-ю тысячами рублей и, наконец, предложила синекуру – место президента Камер-коллегии. Должность была ключевая, дававшая контроль над многими государственными доходами – казенными подрядами, откупами, продажей казенных товаров, таможенными сборами и так далее. В ответ Румянцев с петровской прямотой заявил, что не умеет искать деньги для оплаты вошедшей в моду при дворе роскоши и поименно назвал всех, с его точки зрения, повинных в ней вельмож из ближайшего окружения Анны. Кроме того, он нещадно отлупцевал повздорившего с ним брата Бирона. Императрица отдала Румянцева под суд Сената, который приговорил его к смерти. Анна Иоанновна заменила казнь ссылкой в алатырскую глушь, где семья правдолюбца провела четыре года под строгим «смотрением». Только в 1735-м монархиня сменила гнев на милость, вернула старика из ссылки, назначила казанским губернатором, в 1738 году – правителем Малороссии, а затем, в 1740 году, – чрезвычайным и полномочным послом России в Константинополе.

Очевидно, эпизод с Румянцевым не прошел для двора бесследно. В конце концов, указал князь Михаил Щербатов, «самою Императрицею Анною примечено было излишнее великолепие, и изданным указом запрещено было ношение золота и серебра на платье, а только позволено было старое доносить… Но тщетное указание, когда сам двор в роскошь сей впал».

Апофеозом роскоши и щегольства царствования Анны явились празднества по случаю бракосочетания родовитого шута князя Михаила Голицына и шутихи-калмычки Авдотьи Бужениновой, вошедшие в историю как свадьба в Ледяном доме. У этой «забавной свадьбы» имелась хорошо известная современникам религиозно-нравоучительная «подкладка». Дело в том, что жених, князь Голицын, проявил непростительное отступничество – будучи за границей, он принял католичество и женился на итальянке. Вернувшись в Москву, он поселил жену в Немецкой слободе и пытался скрыть свой брак. Но проведавшая об этом государыня взяла князя к себе «под присмотр» в придворные шуты, а его женой-итальянкой занялась Тайная канцелярия (после чего та сгинула). Вернув Голицына в лоно родной церкви, императрица решила женить его на своей шутихе (тоже обращенной в православие). Таким образом утверждалась незыблемость православия, на которое опиралась монархиня (заметим в скобках, что при ней за богохульство карали смертной казнью).

Зимой 1739–1740 годов решено было построить на Неве дом изо льда и обвенчать в нем шута и шутиху. Лед разрезали на большие плиты, клали их одну на другую, поливали водой, которая тотчас же замерзала, накрепко спаивая плиты. Фасад собранного здания был 16 метров в длину, 5 – в ширину и столько же в высоту. Кругом крыши тянулась галерея, украшенная столбами и статуями. Крыльцо с резным фронтоном разделяло дом на две половины – в каждой по две комнаты (свет попадал туда через окна со стеклами из тончайшего льда). В покоях же Ледяного дома находились два зеркала, туалетный стол, несколько подсвечников, двуспальная кровать, табурет, камин с ледяными дровами, резной поставец, в котором стояла ледяная посуда – стаканы, рюмки, блюда. Перед зданием были выставлены шесть ледяных пушек и две мортиры, из которых не один раз стреляли. У ворот (тоже изо льда) красовались два ледяных дельфина, выбрасывающие из челюстей с помощью насосов огонь из зажженной нефти. По правую руку дома стоял в натуральную величину ледяной слон с ледяным персиянином. По словам очевидца, «сей слон внутри был пуст и столь хитро сделан, что… ночью, к великому удивлению, горящую нефть выбрасывал».

Молодых посадили в железную клетку на слона, за которым следовал свадебный поезд из 150 пар, представителей народов бескрайней России. Все они были одеты в национальные костюмы, причем не в обиходные, а в парадные. Пары ехали на санях в форме экзотических рыб и птиц, управляемых оленями, свиньями, собаками, волами, кабанами, козами. Каждую пару потчевали ее национальной пищей, а они, в свою очередь, плясали свои туземные пляски.



Поделиться книгой:

На главную
Назад