— Я верю вам. Вы уезжаете, я знаю, на Кавказ, в действующую армию. Не увозите упрека. Я не хочу, — она беспокоилась теперь за человека, которого не надо ей больше разгадывать, а надо было оберегать. Он так молод и, несмотря на блистательность ума, в чем-то главном беспомощен.
— Я обязан был быть подле вас, чтобы вы сразу числили меня среди ваших друзей. Всегда было моим желанием.
— Вы и были подле меня. Ваши стихи мне передали сразу. Я плакала над ними. Вы один так проводили его и, кажется, серьезно поплатились.
Они разговаривали, освободившись от скованности, с желанием устранить условности, которые могли бы по мешать им понять друг друга полностью.
— Когда вернусь, сумею окончательно заслужить ваше прощение.
— Прощать мне вам нечего. Что вы!
— Я уезжаю с совершенно изменившимся мнением о вас. Никто не сможет помешать мне посвятить вам ту беззаветную преданность, на которую я чувствую себя способным.
— Мне отрадно остаться с этим вашим мнением, — она улыбнулась.
И все заметили улыбку, первую за долгое время.
Петр Александрович Плетнев записал в своем журнале: «Прощание их было самое задушевное…» Улыбка Натальи Николаевны была отдана поэту, заслужившему право на эту улыбку безмерной любовью и преданностью памяти другого поэта.
Смирнова-Россет о Лермонтове: «Он весь оживляется, лицо его принимает другое выражение, когда заговорят о нашем Сверчке, смерть которого для него громадная потеря. Очевидно, он был бы Жуковским Лермонтова, имел бы на него нравственное влияние… Он (Лермонтов. —
Там, где теперь называли имя одного, называли имя и другого: их соединили — старшего и младшего.
Пушкин и Лермонтов… Два магических слова. Так сказал Александр Блок.
Когда Лермонтова убили и Наталья Николаевна узнала об этом, она в этот день никого не принимала и никуда не выезжала. Вторично надела траур и зажгла в доме траурные свечи. В молитве просила подать ему вечный покой за его великие мужества.
Через много лет дочери сказала:
— Он не дурное мнение обо мне унес с собою в могилу.
Ее тоже зовут Наташа, Натальей. По профессии она инженер-электроник. Муж ее, Игорь, инженер-металлист. Дочь Маша, или Машик, кончает школу, идет на золотую медаль, мечтает быть врачом. Машей звали и старшую дочь Натальи Николаевны.
Ученический стол Маши стоит перед одним из окон, у которого когда-то стоял Лермонтов, глядел на Летний сад. Летний сад виден через Гангутскую улицу. Машин стол стоит в комнате, в которой Лермонтов весной 1840 года прочел собравшимся здесь друзьям стихотворение «Тучи» — о вечных странниках, — а через год, весной, здесь же, когда опять собрались друзья проводить его в действующую армию, впервые заговорил с Натальей Николаевной Пушкиной.
Бывшая квартира Карамзиных, а теперь семьи Ярмолинских и Дедиковых — улица Фурманова, 16. Прежде — улица Гагаринская.
Сейчас в квартире — Наталья Михайловна и Игорь Эйлевич Ярмолинские, Маша-Машик, Вика и я.
Мы с Викой сидим в старинных креслах, на передних ножках у них — колесики.
— Бабушка Лермонтова была из Столыпиных, — говорит Наталья Михайловна. — Эти кресла из дома одного из Столыпиных. Мой отец, Михаил Георгиевич Дедиков, получил их после революции. Шкаф и два кресла. У нас не было никакой мебели, и нам выдали.
— Ваша семья традиционная петроградская? — спросил я.
— И петербургская. Мои предки переселились в Петербург из Польши.
Наталья Михайловна показала нам несколько уцелевших после блокады старинных книг, в том числе сочинения Карамзина, издания Смирдина, 1848 года.
На стене комнаты — большое вьющееся растение. Я спросил у Маши, что за растение.
— Лиана.
— А кто собирает автомобильчики?
Десятки моделей самых разных автомобильчиков расположились в комнате, на этажерке, на подоконниках, на книжных полках; Маша находилась в их окружении.
Наталья Михайловна пекла яблочный пирог и теперь навещала нас из кухни, рассказывала про квартиру и дом.
— Карамзинские двери. Вот эти две… — показала она на большие белые двери, которые были поделены рисунком на прямоугольники, и в каждом прямоугольнике находился выпуклый восьмигранник. — Есть вход в квартиру и со стороны двора. Во двор заезжали кареты. Двор сохранился почти без изменений. Квартира, как вы сами понимаете, подверглась внутренней перепланировке. В этом дворе, в этом доме прошло мое детство. Проходит детство и моей дочери. Вся наша семья очень любит и гордится домом. К сожалению, он дряхлеет, разрушается. Но его не ремонтируют, говорят, что передадут под какое-то иностранное представительство. Давно говорят.
К Маше пришли друзья, ее одноклассники. Они разместились на большом диване, который тоже стоял повернутым к окнам.
Нам с Викой было легко, уютно и, я бы сказал, естественно у Ярмолинских. Мы сделались частью замечательной ленинградской семьи. А ведь явились мы нежданными гостями, явились, что называется, с улицы — любите нас и жалуйте.
Сейчас мы будем пить чай с яблочным пирогом, будем беседовать о Лермонтове, о Карамзиных, о Наталье Николаевне, о Вяземском, Жуковском. Будем беседовать о проблемах Маши-Машика, что и как у нее сложится с поступлением в медицинский институт.
— Представляете, — рассказывала Маша. — В прошлом году на вступительных экзаменах спрашивали, сколько хромосом у крокодила? — И Маша глядит на нас.
Вика молчит, и я соответственно молчу. Короче говоря, не знаем, что ответить.
Маша, довольная, смеется. У нее правильные черты русского лица, светлые русые волосы. Хорошая девочка Маша-Машик живет в комнате с окнами на Гангутскую улицу и на Летний сад. Живет с мамой и папой, бабушкой и дедушкой. Дедушка, Михаил Георгиевич Дедиков, — ветеран трех войн: гражданской, финской и Отечественной. Сейчас дедушка с бабушкой выехали за город, на дачу. Читает Маша сочинения Карамзина, сидит на старинных креслах с колесиками, открывает друзьям карамзинские двери, стоит у окна, у которого стоял Лермонтов и глядел на Летний сад. Глядит на Летний сад и Маша-Машик.
Когда уже поздно вечером мы уходили от наших новых ленинградских друзей, Наталья Михайловна сказала:
— Вдруг лермонтовскому домику в Москве понадобятся наши кресла! Передадим их. Скажите об этом работникам музея.
Мы поблагодарили этих людей за их слова и пожелали Маше добиться своего. Для начала выяснить про хромосомы и крокодила.
Спустились по Гангутской улице, вышли к Фонтанке, к Летнему саду. Сад стоял ночной, таинственный — хранил последний взгляд лермонтовских темно-карих, почти черных, широко расставленных калмыцких глаз?.. А где-то по краю ночи скакала лермонтовская «сотня» — блуждающая комета — и кремни — брызгами из-под копыт. И где-то звучал чуть грустный пушкинский мальчишник при чуть грустных свечах.
Мы шли по городу, вспоминали вечер у Ярмолинских. Вечер сразу зародившихся симпатий, душевной общности. Как нужны подобные пересечения.
Вспоминали подробности карамзинской квартиры, старого дома на бывшей Гагаринской улице. Окружавшего нас тепла, естественности, доброжелательности.
— Если бы дома могли говорить, — сказала Вика.
— Если бы заговорили камни, вещи.
— Если бы заговорили деревья.
— Лермонтовский дуб в Тарханах, пушкинский кипарис в Гурзуфе…
— Если бы заговорил Летний сад, Царскосельский парк. Ты знаешь, на что похож Ленинград в белые ночи?
— На что?
— На белое гусиное перо в старинной чернильнице.
— А теперь, осенью? И ночью?
— На Достоевского.
Так мы, не торопясь, шли, переговаривались. Жизнь наша была наполнена прошлым и настоящим. А прошлое и настоящее — это и будущее. Пусть уже и не для нас, а для Маши-Машика и ее друзей.
НАЧАЛО ПУТИ ВЕЛИКОГО СТИХОТВОРЕНИЯ
Я все-таки вошел в квартиру № 1 дома № 61 по Садовой улице.
Вика, как и прежде, осталась стоять на улице, а я, как и прежде, миновал стоящие на полу ящики для писем и газет, кусок обгорелой стены и поднялся по темной, старой, вытоптанной, выбитой, загрязненной временем каменной лестнице на второй этаж. Задержался в задумчивости, в нерешительности, кому из семи жильцов — я выбрал квартиру № 1 — позвонить. Но открылась дверь, и на пороге появилась женщина с хозяйственной сумкой: женщина, как говорится, была на выходе в город.
— Вам кого?
— Мне бы хотелось войти в квартиру. — И я начал как можно короче объяснять, кто мы и зачем пришли.
Женщина быстро все поняла:
— Зовите вашу Вику и заходите ко мне. Немного приберу комнату — только что вернулась из отпуска. Вещи разбросаны.
Я бегом спустился на улицу, позвал Вику: она фотографировала дом, перейдя на противоположную, к каланче, сторону улицы, чтобы дом поместился в кадре. Вика по-прежнему не хотела идти, но я настоял, уговорил: может быть, удастся сделать снимок внутри квартиры, пока дом окончательно не развалился.
Вика уступила. Мы вместе поднялись на второй этаж к… Лермонтову.
Женщина входную дверь оставила открытой, и мы оказались в коридоре длинном, темном, безрадостном; имелась арка, перегораживающая коридор, часть арки обрушилась. Свертки, кипы бумаг, старые разломанные чемоданы, коробки, детский велосипед, раскладушки, обрывок ковра. Крашеная, такой же как и входная дверь, касторового цвета тумбочка, и на ней — телефон. В общем — многонаселенная квартира худшего образца.
— Сюда, — пригласила женщина.
Мы вошли в комнату.
— Меня зовут Диной Афанасьевной. Фамилия Васильева. Работаю в типографии линотиписткой.
Вот почему мне было легко разговаривать и почему она так быстро все поняла, согласилась на мою просьбу.
— Мы с вами почти коллеги, — обрадовался я.
— Ну, почти да, — улыбнулась Дина Афанасьевна. — Осматривайте комнату. Обратите внимание на потолок.
— Вы, конечно, хорошо знаете, в какой квартире живете?
— Доска на улице, — напомнила мне Дина Афанасьевна.
— Фу-ты, совсем забыл.
— Снимок моего окна помещен в одной из книг о Лермонтове.
Я обратил внимание, что на стене, как и на улице Фурманова, в квартире Карамзиных, у лермонтовского окна вилась красивая зеленая ветка. Такое совпадение. Меня это приятно поразило.
На столе появилась миска с виноградом.
— Угощайтесь, привезла с юга. Работаю в типографии изокомбината Союза художников. Набираю книги о художниках, буклеты с видами Ленинграда, исторических мест.
— Повезло нам, — никак не мог я успокоиться, — что именно вы, Дина Афанасьевна, вышли из дверей на порог. Именно вы… А то — семь звонков к семи жильцам.
— Квартира и разгорожена на семь частей. У меня стена перерезала круг под люстру.
Я взглянул на потолок — лепной круг под люстру был перерезан стеной точно пополам.
— Другая половина круга у Салдаревой Зинаиды Ивановны. И два ангела у нее.
На потолке в двух углах были два крупных ангела. Тоже лепка.
— Когда ложусь спать, долго не гашу свет, смотрю на ангелов, думаю: может быть, Лермонтов на них глядел. Странное испытываю состояние. Сколько лет прошло, как он здесь с бабушкой жил… А вот волнует это. Тревожит. До боли в сердце.
— Был он корнетом лейб-гвардии, — сказала Вика. — У него часто собирались друзья. Звучала музыка, звучали стихи. Маёшка, любезный маленький гусарик, напиши нам сотню стихов о чем хочешь, просили его гусары, может быть, здесь, у вас. Может быть, здесь, у вас, пылала и гусарская жженка на саблях.
— Дом остался, подъезд остался, потолки остались, окна остались. Мое окно. И стихотворение на смерть Пушкина…
— И стихотворение осталось, написанное здесь вот, у вас… — повторил я. — Сижу, гляжу на ангелов и думаю о том, о чем думаете и вы, Дина Афанасьевна. И в этот подъезд Лермонтов входил, и на ваш этаж поднимался. И в вашей комнате, может быть, и написал знаменитые строки. Написал их карандашом, в нетерпении ломая один за другим… А эполеты, которые он именно тогда носил, лежат не так уж далеко от вас, в Пушкинском Доме, на Васильевском острове.
— Вот не была. Не видела. Знаю, что этот музей возле биржи.
— Сходите. Поглядите. Вы для Лермонтова не чужая. Вы его ангел-хранитель.
Всегда хотелось, чтобы Пушкин и Лермонтов встретились, чтобы произошло это необходимое, закономерное событие. Поэт Павел Григорьевич Антокольский привел не Лермонтова к Пушкину, а Пушкина к Лермонтову. Привел в этот дом, в эту комнату, в те минуты, когда Лермонтовым были написаны те самые шестнадцать строк к стихотворению «Смерть поэта», которым суждено было потрясти Россию.
«За окном крутился синий ночной снег. Тусклые фонари раскачивались, дребезжа, а по их полосатым столбам плясали желтые блики. А дальше был туман, ледяное пространство, непробудный сон. И такая настороженно-звонкая тишина стояла, что Лермонтов услышал шум крыльев. То летело, спешило, как всегда, и звало его за собою время… Он отошел от окна и тотчас же понял, что к нему явился еще один гость. Но Лермонтов не был удивлен, — именно такого гостя и ждал он. А тот остановился в дверях и доброжелательно, даже весело улыбался. Он поставил на пол цилиндр, бросил в него белые перчатки, прислонил к углу трость. Он был строен и чуть выше хозяина. Сквозь него просвечивала не только стена и вся анфилада комнат за нею, но и снежные поля с куполами далеких церквушек, и темные ели, и серое небо. Лермонтов был счастлив.
…
— Наконец-то. Все-таки я вижу тебя невредимым. Наконец-то все прояснилось. Никакой Черной речки не было.
— Милый друг, — ответил Пушкин. — Черная речка была, смертельная рана тоже была, и отпевание в Конюшенной церкви, и все остальное, вплоть до могилы в Святых Горах, — все это не шуточное дело. Это и есть жизнь — моя и твоя, Михаил Юрьевич. Неужто мы скроем друг от друга правду?
Пушкин присел к столу. Лермонтов сел напротив. Старший печально смотрел на младшего и продолжал:
— Все ясно и без слов. Я пришел к тебе. Ты меня видишь. В этом нет обмана. И это гораздо важнее любых высоких речей.
Да, да, твой приход такое благодеяние, которого я не смел и желать. Правда ведь?
— Разумеется, так. Но слушай. Ты дорого поплатишься за стихи, сочиненные только что. Жизнь твоя разбита. Правда, ты прославишься, как никогда и не мечтал. Но никакая слава не принесет тебе счастья. Счастья нет для таких, как мы. Главное в нашей жизни это смерть и все, что следует за нею. Твоя смерть уже не далека, и она будет похожа на мою…»
Через потолок в комнате у Дины Афанасьевны Васильевой протянулись большие трещины. И через ангелов.
— Сыплется потолок. Трескается, — сказала Дина Афанасьевна. — Трамваи близко ходят. И много их. Я, конечно, понимаю: людям ездить надо.
Трамваи проходили близко и очень железнодорожно гремели. Давно не ремонтированные потолки и стены трескались, разрушались. Но ничего не поделаешь — жизнь современного города. Хотя можно было бы, конечно, поделать — поставить дом на капитальный ремонт: все-таки Михаил Юрьевич Лермонтов.
— В доме были камины. Я их застала. Из красного кирпича с отделкой. Большие. Разобрали на стройматериалы.
— Кто разобрал?
— Неведомо кто. Понадобились, и все тут.
Открылась дверь, и тихонько протиснулся в коротких штанах, в клетчатой рубашке, один чулок приспустился, маленький рыжий мальчик с неровно подрезанной челкой.