Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Легенды и были старого Кронштадта - Владимир Виленович Шигин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

…На Кронштадском адмиралтейском дворе грохот неумолчный — там испытывают якоря. Их поднимают воротом на высоту веретена, а затем бросают пяткой на чугунный брус. Удар. Якорь выдержал. Принимающий офицер равнодушно хмыкает:

— Давай еще раз!

Снова удар. Якорь цел.

— Еще раз!

После третьего испытания прочности якорной пятки матросы переходили к испытанию рыма. Снова они трижды бросали якорь на чугунный брус. Если он выдерживал и это испытание, тогда наступал заключительный этап — бросание якоря серединой веретена на ствол пушки. После третьего падения на якоре выбили особое клеймо — литеру «Р», что значило: оный якорь опробован и флотом принят для использования.

— Тащи следующий! — уже велит адмиралтейский офицер.

Впрочем, якоря ломались редко. Русские якоря считались тогда лучшими в мире, так как делались из ковкого и мягкого «болотного железа», которое не только хорошо ковалось, но и было на редкость прочным. Надежные якоря ковали в Олонецке и Вологде, но лучшие возили с Урала.

К этому времени назначенные в плавание корабли и суда уже откренговали. Обшивные доски от древоточцев обожгли огнем и просмолили, затем щедро обмазали смесью нефти, даммаровой смолы и гуталина На новых линейных кораблях виднеется и медная обшивка — предмет зависти всех командиров. Обшивку прибивают к днищу гвоздями на просмоленную бумагу и войлок. Затем кромки листов чеканят, пока поверхность не становится на ощупь совершенно гладкой. Сейчас медные днища красноваты и похожи на старые елизаветинские пятаки, но скоро в море под воздействием воды они будут блестеть золотом.

Уже вовсю идет и вооружение кораблей и судов. Вооружение всегда начинается с установки мачт и бушприта Эта работа осуществлялась с помощью кранов или посредством специальных стрел, устанавливаемых на судне, а потому на краны целая очередь. Каждый командир лезет вперед и задабривает ради этого портовых чиновников, как может. Нередки и скандалы. Потому Пущину приходилось лично определять, кому и когда давать вожделенные краны. По мере возможности в качестве стрел употребляют нижние реи. Установку мачт начинают всегда с грот-мачты, а стрелами — с бизань-мачты. Последним устанавливают бушприт. После этого принимаются за стеньги. Первыми поднимали нижние реи, затем марса-реи и, наконец, блиндарей. Далее поднимают и выстреливают брам-стеньги и бом-утлегарь, вчерне вытягивают их такелаж, чтобы, не дай бог, не завалились. Вооружают бом- и бом-брам-реи. В это время часть матросов вовсю вяжет выбленки, кранцы и маты. В каждой кампании все должно быть новым и чистым.

Наконец начинается вытягивание такелажа, вначале нижнего, а потом и верхнего. Тяга такелажа — дело ответственное. Нельзя ни перетянуть, ни недотянуть, а потому тягой руководят сами командиры. Спустя двое суток после первой тяги такелажа его снова тянут, устраняя образовавшуюся слабину. Через шесть суток матросы тянут такелаж в третий раз, а спустя еще четверо такелаж тянут уже в последний раз. Теперь можно грузить пушки и припасы.

Хватало проблем и здесь. Нехватка орудий в XVIII веке обычно была такая, что из арсеналов в конце века повытаскивали даже ржавые пушки, помнившие славные петровские баталии. Обычно орудийные стволы проверяли на прочность двойными выстрелами, а каверны искали на внутренней стороне стволов зеркалами специальными. Несмотря на строгую регламентацию о калибрах корабельных орудий, на практике зачастую никакого единства не было, а ставили все, что было под рукой. К примеру, во время русско-шведской войны на линейных кораблях устанавливали до десяти различных калибров, размещенных вперемежку. На это смотрели как на дело само собой разумеющееся.

У торца причала стояли суда уже с вооруженными стеньгами. У бортов виднелись портовые баржи, если выкрашенная в зеленый цвет — продовольственная, если в красный — порох. При погрузке боезапаса на мачте обязательно поднимался красный флаг.

Часть команды, выстроившись цепочкой, перегружала на судно мешки и бочки с продуктами, другие работали на палубе и на мачтах. Палубные пазы заливали смолой-гарпиусом, отчего вся палуба была черной и вонючей. Но у шпигатов уже были свалены кучей «медведи» — камни для скобления палубы. Пройдет всего пару дней, и из грязно-черных палубы российских кораблей и судов станут ослепительно белыми. Пока же повсюду на палубах сидели со своими неизменными ящичками бородатые конопатчики и отчаянно лупили меж досок своими деревянными молотками.

В Кронштадте линейные корабли и суда считались зачисленными в кампанию только после особого депутатского смотра, который осуществляли старшие флагманы. Только после этого на кораблях и судах поднимались вымпелы, прозванные «целковыми», так как на вступившем в кампанию судне платилась особая «морская» надбавка.

Глава третья

ГОСПОДА ОФИЦЕРЫ

Кронштадтские офицеры в эпоху парусного флота являлись некой особой кастой, практически изолированной в силу специфики службы и отдаленности острова от столичной жизни. Они, что называется, варились в собственном соку. Эта изолированность имела как положительные, так и отрицательные стороны. Положительного в ней было то, что отдаление от соблазнов и прелестей столичной жизни способствовало простоте и душевности нравов, сплоченности и братской дружбе, а также, за отсутствием столичных развлечений, более серьезному отношению к своему моряцкому делу. Отрицательным же в отдаленности и изолированности Кронштадта от столицы были серьезные неудобства житейского плана, начиная от доставки свежего продовольствия до возможности навещать родных и близких. По этой причине среди молодых офицеров считалось престижней попасть служить в Ревель, где береговая жизнь была более многообразной и веселой.

Из записок историка флота Ф. Ф. Веселаго: «…Всякий, особенно семейный, офицер старался устроиться по возможности оседлым образом. Заводили собственные дома, мызы с садами и огородами, в которых матросы исполняли должности садовников, огородников, всяких мастеровых и занимались всеми хозяйственными работами, как крепостные люди… Из казенных портовых магазинов, за самую сходную цену, легко можно было приобретать все нужное для дома и хозяйства, и в Кронштадте в редком доме не встречались вещи с казенным клеймом. При взглядах того времени, для жителей города почти терялось отличие казенного от собственного. Но подобные злоупотребления были вообще мелочные; в значительных же размерах они производились немногими лицами, особенно склонными к подобным низким операциям и имевшими по служебному положению своему к этому возможность. Например, никого не удивляло, что в Кронштадте на видном месте города смотритель госпиталя, получающий ничтожное жалованье, возводил большой дом и ряд лавок, что дом корабельного мастера был построен из мачтовых деревьев… Офицеры, склонные к коммерческим оборотам, назначенные на построенные в Архангельске суда, собирали там тяжеловесные чистой меди екатерининские пятаки, которые в Копенгагене принимались вдвое дороже их номинальной ценности. Там покупали на них ром и, провезя его контрабандой в Кронштадт, продавали с выгодой. Ловкий же провоз контрабанды считался тогда не позорным делом, а молодеческим».

А вот как проходило типичное становление молодого флотского офицера в Кронштадте в конце 30-х годов XIX века. Из воспоминаний выпускника Морского корпуса художника-мариниста А. П. Боголюбова; «Меня выпустили, как говорилось, в «семнадцатую тысячу» (17-й экипаж 2-й флотской дивизии), хотя не было мне семнадцати полных лет. Прозимовали мы в Питере важно. Кровь кипела ключом, а денег было не ахти много. Мать моя была небогата, давала что могла, не более пятнадцати рублей в месяц. Жалованье все шло на вычет за обмундировку, да за разные корпусные побития. Причем, как слышно, вычитали с нас и за потраченные розги, но я счета не видел, а потому и не подтверждаю… Пришла пора ехать в Кронштадт. Экипаж шел в поход, а потому вскоре я туда отправился… Служба и разгульная жизнь отнимали все время. Второю флотскою дивизиею командовал вице-адмирал Александр Алексеевич Дурасов, у которого я впоследствии был личным адъютантом до его смерти. Дурасов был весьма почтенный человек, тогда ему было лет шестьдесят, он был товарищем Михаила Андреевича Лазарева и Беллинсгаузена. В сражении при Афонской горе в 1807 году был сильно ранен в голову, так что лежал трое суток без признаков жизни и его уже обрекли бросить за борт. Он был человек читающий, образованный, служил в Англии волонтером, а потому владел языком, а также и немецким. Жена его, Марфа Максимовна, была очень умная и светская женщина, по рождению Коробка, дочь бывшего главного командира Кронштадтского порта, того самого, который, ехав в Петербург, был опрошен шутником-офицером на Гаванском посту. «Кто едет?» Лакей говорит: «Коробка». — «Ну а в коробке-то кто?» (возок был старомодный.) — «Тоже Коробка!» — ответил сам адмирал Офицер сконфузился. У него было три дочери. Первая вышла за адмирала Авинова, вторая за Дурасова, третья за адмирала Лазарева. Был сын, Федор Коробка, очень жеманный и женственного воспитания, хорошо вязал и вышивал гладью. Все барыни были бойкие, умные, острые. Слыли за матерей-командирш и за великих сплетниц, что при таком светском воспитании было очень любопытно и поучительно для всех. Вместе со мною поступил в экипаж мой товарищ по Корпусу мичман Леонтий Леонтьевич Эйлер, с которым мы остались друзьями до старости. Он был малый добрый, честный, веселый и неглупый. С ним мы частенько живали вместе, и не раз придется в моих нехитрых записках о нем упоминать. Эйлер был внук знаменитого академика Эйлера, математика. У дивизионного адмирала был назначен вечер, на который он меня и Эйлера пригласил потанцевать после нашей официальной явки. Дико было очутиться вдруг в кругу вовсе незнакомых адмиралов, капитанов и других сановников и офицеров. Но когда заиграла музыка, старшая дочь Дурасова Марфа Александровна подошла к нам и сказала: «Отец мне велел с вами обоими танцевать. Хотите?» «Хотим», — ответили мы оба в один голос с Эйлером. «Ну, так пойдемте». И мы пошли вальсировать поочередно, а потом она нас представила разным девицам, и мы до ужина плясали без устали. Итак, первое впечатление было приятное. На другой день пошли отыскивать товарищей. Устроились, конечно, на храпок, нищенски, жили впятером, валяясь на полу, но не грустили, ибо скоро приобвыкли. Дулись в Летнем саду в кегли до изнеможения. Но пришла пора служить. Корабль наш назывался «Вола». Был о 84 пушках. Правильнее его было называть «Воля» в память взятия укрепления «Воля» в польском мятеже, но Государь Николай Павлович чужой воли не допускал, потому-то так его и окрестил. У острова Сикоря адмиралу Дурасову вздумалось поманеврировать. Шли в кильватер. Сигнал — «Поворотить оверштаг всем вдруг». Стали ворочать, корабль 15-го экипажа «Фершам-пенуаз» и даванул в «Волу», в правую раковину, а себе снес левую. Как тут быть? Делать починку серьезную некогда Судили-рядили и придумали. Так как я имел репутацию художника, то и меня призвали. «Можно, — говорю, — когда обобьют корму парусиной, то берусь по ней раскрасить окна, чешуи разные и тяги отведу». И точно, лицом в грязь и не ударил. Когда все было подготовлено, парусина вымазана сажей, отъезжал я на приличное расстояние и командовал старшему маляру — черти мелом так да этак. И после сам, подвесясь на беседку, исполнил работу, как следует, так; что получил от командира Шихманова полную благодарность. С «Волы» взяли пример и для «Фершампенуаза».

Как правило, между собой офицеры в Кронштадте жили очень дружно. Зачастую те, кто были хоть немного побогаче, фактически подкармливали своих более бедных сотоварищей. Из воспоминаний офицера и литератора Ф. В. Булгарина «Первые из молодых людей, с которыми я познакомился в Кронштадте, были мичман Селиванов (помнится, Александр Семенович) и друг его лейтенант Семичевский, добрые и, как говорится, лихие ребята Селиванов жил открыто, по своему состоянию, и часто приглашал приятелей на солдатские щи и кашу…»

* * *

Значительно отличалась от службы строевого офицера служба штабных офицеров и адъютантов при больших начальниках. Вот как описывает свое адъютантство уже знакомый нам художник-маринист, а тогда еще лейтенант А. П. Боголюбов: «Тут жизнь моя изменилась, я поступил личным адъютантом к Александру Алексеевичу Дурасову, нашему дивизионеру (командиру дивизии. — В. Ш.), и сделался членом его семейства, ибо обязательно ходил к нему обедать каждый день… Теперь служба моя при адмирале давала звание флаг-офицера, так что поход 1846 года я уже совершил на 110-пушечном корабле «Император Александр I». Проплавав обычным образом, пришли на зимовку в Ревель. Адмирал поселился на Нарвском форштадте. Следовательно, и я нанял вышку поблизости. Здесь жизнь была другого сорта и товарищество изменилось против кронштадтского. Дурасова все уважали, начиная со старика графа Гейдена (герой Наваринского сражения, в ту пору начальник Ревельского порта. — В. Ш.), а потому опять дом его был центром общественной жизни. К Рождеству я уже имел много знакомых между баронами, графами и дворянами города Ревеля. Весь город давал балы и вечера, весьма аристократические… В сентябре было здесь крупное событие. Это похороны нашего славного первого кругосветного мореплавателя, директора Морского корпуса адмирала Ивана Федоровича Крузенштерна. Умер он в своей мызе Ассе. Печальная церемония началась на Петровском форштадте и шла в Вышгородскую лютеранскую церковь, где он и погребен. Его встретили все три экипажа зимующих здесь кораблей. Войском командовал мой дивизионер А. А. Дурасов… По выходе в море, раз в кают-компании во время штиля офицерство наше развеселилось, и я начал лаять собакой, изображая сердитую и, наконец, вой, когда ее бьют. Адмирал, каюта которого была над нами, в это время сидел у окна и, услышав лай пса, позвал камердинера Степу и спросил его: «Да разве на корабле есть собаки и у кого?» «Да это наш адъютант потешается, Ваше превосходительство, он и петухом очень хорошо поет, уткой крякает и осла представляет». — «A-а, не знал, ну пусть его тешится». Когда я пришел к вечернему чаю, добрейший Александр Алексеевич говорит мне: «Знаете, вы так хорошо залаяли, что я просто удивился. Не знал за вами этого нового художества, да и отчего же вы, прежде, не лаяли и не веселились?» «На кубрике, у мичманов, это я давно слышал, Ваше превосходительство, — заявил капитан Струков, — но здесь господин Боголюбов забылся, и, надеюсь, этого больше не будет». Таким образом, я съел гриб очень горький.

Возвратясь снова в Кронштадт на зимовку, жизнь пошла со старыми приятелями опять приятно и весело. Но вот случилась и невзгода. Наша командирша м-м Беллинсгаузен, не знаю почему, нашла во мне большую перемену в обращении с ее дочерьми и племянницей, хотя я весьма был сдержан вообще, и не стала меня принимать у себя в доме на вечера. За ней последовали и подчиненные, так что я очутился в опале. Кроме меня остракизмом наказали еще пятерых из нашей удалой компании, так что мы еще более сблизились и зажили еще веселее в своем кругу. Доискаться причины невзгоды было нетрудно. Я надоел всем карикатурами и передразниваниями. Засудили и за это. Были еще и другие поэзии, но уж очень пошлые, а потому и не надо их. Конечно, все это вместе взятое не говорило в нашу пользу, и многие гнев Беллинсгаузенши считали справедливым. Все это было незлобно, но, право, только шутливо.

Когда узнала о случившемся моя адмиральша Марфа Максимовна, то даже очень обрадовалась и стала утешать, чтобы я не печалился, ибо, что можно ждать от «гувернантки». А оно и правда, что командирша была мужем своим взыскана из этой среды, почему и якшалась постоянно с французскими воспитательницами, как, например, с м-м Князевой, тоже прежде гувернанткой, и Резниковой. Ареопаг этот решил, что мы, точно, люди неблаговоспитанные, сорванцы и нахалы. Но зато Анна Максимовна Лазарева, родная сестра моей адмиральши, тоже стала очень нам благоволить, и многие другие высокопоставленные дамы, состоявшие в оппозиции с главной командиршей. Некоторые барышни на балах, где была м-м Беллинсгаузен, с нами не хотели танцевать, желая угодить ей. Но мы все-таки веселились другим образом, хоть и не очень похвально по положению и возрасту… Я тут же выучился от одного офицера крепостной артиллерии представлять полководца в гробу, что проделывал после с товарищами с большим успехом. Это было подражание тому, что выделывали куклы у шарманщиков 40-х годов. Наполеон лежал на смертном одре, окруженный маршалами, супругой и сыном Маршалы ворочались, простирая руки, некоторые плакали. Словом, это была живая картина, и все пели при этом марш, подражая трубам разных величин.

Раз как-то первая дивизия уж очень набуянила у Марьи Федотовны, так что была принесена жалоба полицмейстеру. Тот пошел сообщить ее дивизионеру адмиралу Андрею Петровичу Лазареву. Выслушав донесение, адмирал сказал: «И только-то, никого не побили офицеры?». — «Нет, ваше-ство». — «Ну, так это ничего, я им скажу, чтобы не шалили более и посмирнее себя вели, а наказывать тут нечего. Вот брат мой, Михаил Петрович, так тот перед кругосветным плаванием очень нашалил. Призвал команду со шлюпа своего, да и велел все рамы выставить зимой в бардаке да окна с петель снять и ставни даже и все это сложить на дворе, а за что! Хотите знать? За то, что его клопы там заели да блохи. Он этих бестий страх как не любил». Полицмейстер почтительно удалился, а офицерам в вечернем приказе было рекомендовано вести себя везде прилично. Таковы были наши почтенные старики-начальники, дай им Бог царство небесное. Сами были молоды и нас понимали. И помню, какое впечатление произвела эта история на молодежь, которая, к чести сказать, имела благодаря старым традициям хороший закал. Какие у нас ни были начальники, но мы их все-таки уважали. Суждение, что все старое глупо и тупо, для нас не было законом. Конечно, будучи более развиты чтением и воспитанием, мы ясно видели, что эти люди не мы, но явного презрения, как вижу нынче во флоте, и зависти друг к другу в нас не было, ибо жил корпусный закон товарищества, который, к несчастью, ушел с новыми преобразованиями, что всех удивляет как в армии, так и на флоте…»

Молодому офицеру было очень важно найти себе влиятельного покровителя. Вот как об этом писал все тот же А. С. Горковенко: «Заграничные кампании в наше время были чрезвычайно редки, а дальние плавания чуть не считались эпохою. Чтобы попасть на эти суда, нужно было пользоваться исключительною протекциею, и даже репутация отличного моряка давала только надежду на звание старшего офицера… Я всегда был так счастлив, что всюду находил себе покровителей. И в этом случае человек, которому я наиболее считаю себя обязанным, был П. А. Васильев, занимавший должность начальника штаба Кронштадтскаго порта. Многими лестными назначениями я был исключительно обязан ему».

А вот описание адмирала И.И. фон Шанца, как сводили концы с концами молодые офицеры, оставшиеся дома на берегу:..Я решил перебраться в так называемый ковчег, громадный 4-этажный флигель, которого темные стены высились прямо против губернаторского дома. Там в 4-м этаже поместился в скромной комнате об одном окне с лейтенантом К…м, уже пожилым человеком, образованным и обладавшим большою страстью играть на флейте. Вместительность нашей комнаты уменьшалось на целую треть огромную кафельною печкой зеленого цвета… В свободных двух третях комнаты помещались две узкие, старые походные, или, если сказать правду, взятые напрокат из госпиталя, кровати с жесткими тюфяками, заменявших, в случае надобности, диваны. Пара плетеных, белою масляною краской покрытых сосновых стульев и крошечный обеденный столик.

Мичмана, получавшие жалованья всего 600 рублей ассигнациями, что составляет 117 рубль на серебро, жили, не входя в долги, по причине простой, неприхотливой жизни… Скажу про себя, что мне никогда не случалось испытывать нужды в деньгах, и нет сомнения, что главною способствующей этому причиной была лишенная всякой взыскательности жизненная обстановка, окружавшая меня с малолетства… что возможность по воскресеньям съесть кусок свежего мяса считалась уже роскошью. И если к этому прибавить, что я в то время еще не употреблял ни пива, ни вина, ни табаку, то понятно, что все деньги, истрачиваемые моими товарищами, оставались у меня налицо».

А вот уже воспоминания адмирала П. Давыдова о быте молодого морского офицера в Кронштадте в 1779 году: «Пригласил меня к себе в товарищи вместе стоять на квартире мичман Френев, честный человек без всякой лести. Он имел пристрастие, можно сказать, к математике. И к музыке, в которой и упражнялся неусыпно, будучи во всем воздержан. Он нанял квартиру в 4 рубля на месяц, которая имела прихожую, гостиную и спальню, в коей помещались наши кровати, и кухню. Он был и эконом, он держал наши общие деньги, а я ни о чем не думал. Так как я имел дарование декламировать, то и по обхождению все любили, я же во всех искал… Как началась зима, то завелись балы и я был везде зван, и так, что ежели случусь в карауле, то получал позволение идти на бал… Я почти на всяком собрании декламировал «Честного преступника», а иногда и веселое, что-нибудь из комедий. Мекензи (будущий адмирал. — В. Ш.) у себя наряжался старухой, и я с ним плясал «Ваньку Горюна», известную песню. Через это приобрел к себе от высших и от равных уважение. Контр-адмирал Шельтинг хотя обходился со мной весьма фамильярно, однако же, я всегда соблюдал к нему мое надлежащее почтение, за что он меня чрезвычайно любил, даже прочил за меня выдать свою племянницу. Дамы и девицы со мной были ласковы, и я к одной скромной девице почувствовал склонность. Она была дочь госпитального штаб-лекаря Вестенрика. Отец и мать стары, она имела двух сестер, еще были у нее братья. Я, лишившись товарища своего Френева (он ушел в море. — В. Ш.), перешел на другую квартиру и жил в товариществе с мичманом Полибиным. Сколько прежний был постоянен и скромен, сколько сей болтлив и ветреней, сколько тот был бережлив, выдержан и честен, сколько расточителен, роскошен и сребролюбив… За квартиру мы платили 4 рубля на месяц, кушанье брали в трактире одною порцию и сыты были за 4 рубля в месяц, а ужин был особый. В тот же трактир по вечеру мы приходили, брали по одному бутерброду и по бутылке полпива, что каждому стоило 5 копеек, чай мы имели свой. Почти каждый день мы ходили в сад, прогуливаться, и один раз случилось довольно любопытное приключение. Будучи в саду, я сидел в беседке и читал Сумарокова элегии, видел прогуливающихся двух девиц, которые позади моей беседки проходили. И вдруг одна из них бежит к нам и, подняв покрывало, остановилась перед нами, что нас так удивило, что мы были как болваны, и только смотрели на ее прекрасное лицо. Она с усмешкой по-немецки присела и побежала к своей подруге, которая между тем за нами аплодировала, кричав «браво». Тогда только мы, опомнившись, и пошли за ними, они же почти бежали к лесу, из которого вышел пастор со своею женою. Они к ним присоединились, вышли на проспект, сели в пролетку и уехали. Вот приключение, которым бы привыкшие к волокитству воспользовались, а мы, не будучи еще просвещены в разврате, не знали, как поступить было надобно к обольщению невинности и сожалели о том, что не имели наглости к тому потребной и соответственной. Вот молодость! Мы желали быть порочными и не имели смелости! Какая непростительная глупость! Таким образом, мы проводили время, будучи влюблены: я в большую, а он в меньшую из дочерей Вестенрика, о сем хотя им самим и не смели изъяснить, но через их братьев мы дали им знать… Однако мой товарищ был тем недоволен, что он написал письмо, которое и посылал с братьями… Он купил лент для банта на шляпу и, завернув в сии ленты запечатанное письмо и обвернув бумагой, послал к ней с меньшим братом, с просьбой, дабы потрудились связать ему бант на шляпу, а я послал своей любезной картинку резную, изображающую дерево, на котором два пылающих сердца. В ответ я получил род немецкого форшефта, соответствующего моему объявлению. Я был восхищен, особливо, когда средний брат мне сказал, что моя картинка в рамке над ее кроватью. С сего времени, хотя мы и виделись не так часто на балах или на гулянии в надежде, что мы когда-нибудь соединимся. Между тем, мой товарищ, получив бант, совсем не мыслил о женитьбе и во всякую влюблялся. После плавания… я… явился, куда следует… Святки начались весельем… Я был на балах, катался с гор на коньках, ездил по мызам, виделся несколько раз со свей любезной, уверился, что любим взаимно и казалось желать было нечего».

При этом среди кронштадтских офицеров немало было и тех, кто, не имея ни ума, ни знаний, делали карьеру благодаря своему состоянию, титулам и связям. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Ко мне даже приходил дядька (слуга. — В. Ш.) мичмана князя Голицына, человек весьма неглупый и опытный. Он просил меня быть знакомым с его барином для того, чтобы он мог от меня занять что-нибудь хорошее. И, правда, сей молодой еще в корпусе был ужасно туп, а гардемарином на корабле будучи, упал в трюм и голову рассек об якорную лапу и, хотя его вылечили, он остался еще более туп, нежели был…»

Порой офицеры, положившие всю жизнь на карьеру и внезапно осознавшие, что их честолюбивым мечтам пришел конец, совершали даже самоубийства. Из воспоминаний адмирала П. Давыдова: «Во время посещения императрицей Екатериной Кронштадтской эскадры, следовавшая за ее яхтой яхта, маневрируя, ударила ее в корму. Екатерина испугалась, проснулась и вышла наружу узнать, в чем дело. Раздосадованный Чернышев погрозил кулаком капитану яхты капитану Суковатому и кричал: «Помни этот случай»! Тот, испугавшись, бросился в воду и утонул…»

Заметим, что в конце XVIII — начале XIX века между Кронштадтом и Севастополем существовало серьезное соперничество. Кронштадцев не слишком жаловали на Черном море, а черноморцев — в Кронштадте Из воспоминаний вице-адмирала П. А. Данилова: «Надобно сказать, что я в Кронштадте был весьма в дурной славе по причине частого обхождения с черноморскими капитанами Обольяниновым и Нелединским, которые также были сюда командированы, как и я, но они написаны были на ревельские корабли и берегом туда уехали прежде меня, они там замечены были невоздержанными. А так как я из Черноморского же флота, то и обо мне заключали то лее, к чему многих и зависть побуждала, ибо мы старшинство выиграли, то и старались замарать всех, дабы из службы вытеснить, для чего распространяли до того свое злословие, что все адмиралы, и меня адмирал фон Дезин худо аттестовал. О чем я, узнавши, ходил к нему, спрашивал о причине. А как он не мог ничего объявить кроме слухов, то я убедил его переменить аттестат и когда пошел в море в эскадре адмирала Ханыкова на корабле, то написали ко мне двух лейтенантов невоздержанных, так что я с ними вынужден был стоять на вахте, а третью я дал вахту корпусному офицеры, бывшему с гардемаринами. Адмирал, будучи упрежден ко мне с худой стороны, примечал за мной более всех и испытывал разным образом: поутру рано и вечером поздно призывал меня к себе сигналом, нередко также нечаянно приезжал ко мне, все это он делал, когда эскадра идет под парусами. Во время эволюций я всегда был наверху и по привычке в Черноморском флоте, прежде всех входил в свое место… На другой день призвал меня к себе флагман и он сказал мне, что капитан 1-го ранга Нелединский, как мой приятель и Обольянинов, как мой родственник, то я как ближе всех должен сказать им, чтобы они подали в отставку, тогда им дадут пенсионы, а ежели они не согласятся, то будут оставлены без всего, и я принужден был ехать. На рейде был корабль Нелединского, я приехал к нему, и как на его корабль хотел сесть контр-адмирал Веер, то он занимал всю правую сторону кают-компании. Был 12-й час, как я к нему вошел, он велел подать водки, а я между тем начал ему говорить, что о нем весьма сожалею, что адмиралы обо всех черноморских капитанах весьма дурно думают и говорят, и что я подвержен был великому испытанию, которое как ни жестоко, но я желал бы лучше, чтобы все мы подвержены оному, ибо каждый имел случай себя оправдать, нежели по одним доносам быть несчастным Но что делать?

— Я принужден тебе сказать, что мне велено. Еще хорошо, отдают на волю!

— Что ты говоришь? — спросил он. — Говори, что тебе велено!

— Ты сам бы это сделал, когда бы предвидел, да и я бы советовал подать в отставку, деревня у тебя есть, пенсию дадут.

— А ежели не подам? — он сказал.

— Хуже сделаешь сам себе, оставят без всего, что и сказать велено!

— Ну, тогда не подам! — закричал он. — Поди, скажи!

Я сколько ни старался вразумить, но он твердил одно и то же. Я уехал к Обольянинову, которого корабль был еще в гавани. Я нашел его дома, поперек кровати лежащего во всей форме с орденами, разбудил и между разговорами сказал ему, что было велено. Он также заупрямился…»

* * *

Отдельный разговор о кронштадтских адмиралах. Разумеется, что среди них, как и везде, встречались люди совершенно разные как по воспитанию, образованию, отношению к службе, так и по образу жизни. Вот пример поведения адмирала в экстремальной ситуации, когда чувство долга было выше боязни за собственную жизнь. Из воспоминаний художника-мариниста А. П. Боголюбова, служившего лейтенантом, об эпидемии холеры в Кронштадте: «Наступила холера 1846–1847 годов. Скучная была жизнь в этой нездоровой крепости, народ мер сильно, адмирал Дурасов храбро ходил по экипажам и больницам, водил меня за собою. Раз я ехал с ним на катере в Раниенбаум, на пути гребец почувствовал себя дурно. Приехав в Ковш, адмирал вышел и тотчас же велел мне отвезти больного обратно в госпиталь. По пути больного терли щетками, но с ним была сильная сухая холера, и, когда его понесли на носилках ребята, он скончался. Впечатление было неприятное, но что делать, от судьбы не убежишь… Я уже в это время был второй год в лейтенантском чине, и мне дали орден Св. Анны 3-й степени, что немало меня установило в среде товарищей. Но осенью добрый мой адмирал А А Дурасов вдруг захворал холерою и на вторые сутки скончался. В нем и его семье я потерял истинно добрых и почтенных людей, ибо адмиральше очень многим обязан по части светского воспитания, которому она меня выучила, часто подсмеиваясь остроумно над моими резкостями слова и действий. Они переехали в Петербург, а я серьезно захворал, что и пригвоздило меня в Кронштадте».

К сожалению, известны факты и нелицеприятного поведения некоторых из российских адмиралов. Из воспоминаний художника-мариниста лейтенанта А. П. Боголюбова: «А ловкий был человек наш морской министр (имеется в виду маркиз де Траверсе. — В. Ш.), я уже выше говорил, как он надувал царя на морских смотрах. То же выделывал он и на суше, когда государь приезжал раз в зиму в Кронштадт, где ему представляли экипаж, идущий в караул по городу и крепости, а после обвозили по батареям и местам, вылощенным и вычищенным, тогда как рядом везде была мерзость и запустение. Ко дню этому, конечно, готовились целые месяцы, и из матросов комендант генерал-лейтенант делал важных солдат просто на диво. Но вот раз как-то Государь отложил свою поездку со среды на четверг. В рапорте значился 18-й экипаж, на четверг, конечно, нельзя было показать тот же, а следовало идти в караул экипажу 3-й дивизии. Долго не думали, доложили князю о затруднении и получили приказ перешить погоны на мундирах, обменять номера киверов, офицерам эполеты. В ночь всё обделали. И все сошло как по маслу, царь благодарил. Дали полугодовое жалованье офицерам за муку 4-месячную, а матросам по рублю». Что ж, недаром эпоха руководства российским флотом маркиза де Траверсе считается одной из самых драматических и печальных.

Глава четвертая

БРАТЦЫ МАТРОСЫ

Начиная с петровских времен, в кронштадтские матросы рекрутировались крестьяне определенных губернией, таких, как Ярославская, Костромская, Рязанская и другие. Особенно всегда ценились матросы-рекруты из архангелогородских поморов, так как были приучены к морю с раннего детства и знали корабельное дело. Из журналов заседаний Адмиралтейств-коллегии: «Брать в матросы особливо тех, кто при самых берегах по их жилищу весьма надежно к службе морской и к работе матросской обыкновенно быть имеет». Матросская служба являлась пожизненной. Отставку мог получить только израненный инвалид или уже совсем немощный старец, но до таких лет матросы, как правило, не доживали. Инвалидов также было не слишком много. Немногие уцелевшие могли надеяться, что будут доживать свой век в учрежденном в Кронштадте инвалидном матросском доме.

К прибывающим рекрутам кронштадтские начальники обычно приказывали относиться со вниманием и тщанием. Вызвано это было, однако, вовсе не особой гуманностью, а вполне практичными причинами: «Из имеющихся здесь рекрут отправить в Кронштадт и велеть их обмундировать и содержать их во всяком довольствии и за новостью их в тяжелые работы доколе привыкнут не определять, и для того там расписать в роты со старыми матросами и иметь над ними прилежное смотрение, дабы они от тяжелых работ не приходили в болезни и от недовольства не чинили побегов».

Каждый молодой матрос по прибытии в Кронштадт должен был обязательно избрать из старослужащих матросов себе «дядьку». В обязанности «дядьки» входило обучение «племяша» тонкостям корабельной службы и жизни, а кроме того, его защита от кулаков других старослужащих матросов и «шкур», т. е. унтер-офицеров. Отметим, что инициатива выбора при этом шла не от старшего, а от младшего. Быть «дядькой» считалось у старослужащих матросов почетно и выгодно, так как «племяши» брали на себя многие бытовые заботы своего «дядьки»: стирать его одежду, делать приборку и т. д., а потому чем больше было племяшей у «дядьки», тем лучше и сытнее ему жилось. Ну а молодые матросы, в свою очередь, старались, чтобы их «дядькой» был наиболее авторитетный старослужащий матрос со здоровенными кулаками.

Выбрав себе «дядьку», молодой матрос просил разрешения стать его «племяшом». Если «дядька» не был против, то молодой матрос давал ему присягу на верность, что будет во всем его слушаться и повиноваться. После этого новоиспеченный «племяш» через того же «дядю» покупал не менее двух бутылок водки. Далее следовал ритуал обмывания родственных отношений. «Племяшу» при этом наливали стакан водки и бросали в него кусочки хлеба и колбасы (это назвалась «мурцовкой»), остальная водка распивалась дядькой и взводным унтер-офицером, который приглашался как свидетель. Отныне «племяш» обязан был быть преданным во всем своему «дядьке», пока тот не уволится в запас, а сам «племяш» станет «дядькой» для новых молодых матросов. Что касается офицеров, то все они прекрасно знали об этой неофициальной структуре подчиненности, но ничего против не имели, так как она помогала поддерживать порядок на корабле.

На протяжении всего времени существования парусного флота в Кронштадте именно «дядьки» осуществляли основное обучение нелегким морским премудростям молодых «племяшей» — ведь в ту пору не существовало специальных учебных отрядов. Рекрутов сразу же отправляли на суда, а там уж каждый как сумеет. Поэтому система «дядька» — «племянник» была, по существу, единственно возможной формой выживания молодых матросов на судах.

* * *

Весьма оригинальными были в первой половине XIX века в Кронштадте проводы матросов в плавание. Спецификой Кронштадта было то, что более полугода его суда не плавали, а стояли в гаванях на зимовке. Объяснялось это ранним замерзанием Финского залива. Плавать в XVIII–XIX веках начинали не ранее мая, а в октябре флот уже бросал якоря в Кронштадте. Зимой команда съезжала в казармы, на судах снимали стеньги, выгружали припасы пороха и имущество, порты законопачивали, а палубы затягивали для лучшей сохранности парусиной. Весной суда начинали вооружать, т. е. опять ставя стеньги, загружая боезапас и всяческие припасы. Наконец наступал день переезда команды на судно, называвшийся «переборка команды». Так как на берегу матросам чарки не давали, многие всю зиму с нетерпением ждали начала кампании и положенных ежедневных чарок с пивом. Офицеров с началом кампании ожидала существенная прибавка к жалованью. По заведенной еще царем Петром традиции день этот считался праздничным, и начальство позволяло матросам всяческие послабления. Дальние плавания матросы зовут — «безвестная», т. к. вестей из дома там не было и неизвестно когда возвращаться.

Вначале команда отмечала «переборку» на судно в казарме, затем по дороге на судно и в кабаках. Офицеры смотрели на это сквозь пальцы — традиция есть традиция!

Из книги лейтенанта В. Максимова «Вокруг света. Плавание корвета «Аскольд»: «В казармах на нарах прощались с друзьями и женами. Муж, сильно подвыпивший, крепко обнимает свою сожительницу и ласково утешает ее. Жена хнычет и жалуется:

— Ваня, голубчик, на кого ты меня покидаешь! Хошь и жили как собака с кошкой, а все ж таки тошно расставаться!

— Эх, не плачь, Аксинья, душечка, може, еще и свидимся! А что еду, на то царская воля, ей не перечь! Ну, коли много бил тебя, за то прости, Аксинья, душечка. За это самое четыре года бить тебя не стану! — утешает матросик, крепко обнимая дрожайшую половину.

Последняя утешается этим непреложным выводом и перестает хныкать. Муж же, одолеваемый винными парами, понемногу склоняется и сладко засыпает на коленях своей нежной супруги.

В другом углу казармы муж читает своей жене нотацию:

— Ты у меня смотри, Акулина, с другими не валандайся, матросского имени моего не срами, а то, как приеду, все твои косы повыдергаю. Хорошо жить будешь, ей-ей гостинцев заморских навезу!

— Я, Яков Матвеевич, — говорит Акулина, — буду жить, как Бог велел, и порочить имя твое не стану.

— То-то, — отвечает Яков Матвеевич, — ты у меня смотри!

И это «смотри» было сопровождаемо таким ужасным жестом, что Акулина со страхом попятилась назад.

— Не бойся, Акулинушка, не бойся! — успокаивает ее Яков Матвеевич. — Побью тогда только, когда баловать станешь, а не станешь, так и на што бить-то?»

Перед переселением команды на судно отправляли возы с матросским скарбом. За возами шла команда в строю под музыку, сопровождаемая земляками друзьями, женами и детьми. Впереди команды вели традиционного козленка с выкрашенными рогами и бубенцами на шее. Все кричали «ура», горланили песни:

Ведут Фомку во поход. Фомка плачет — не идет. Вот калина, вот малина! Не хотит Фомка в поход! А хотит Фомка к девице! Вот калина, вот малина! Чтоб малось поприжиться, Каждый день опохмелиться! Вот калина, вот малина! На черта Фомке поход, Он бакштагом к девке прет!

По дороге уходящих матросов щедро угощали вином и пивом, порой угощений было столько, что до судна доходило меньше половины команды. Остальные добирались в течение дня, повиснув на плечах жен и друзей.

В. Максимов пишет: «Смешно было смотреть на подвыпившего матроса, который, подходя к корвету, бодрился, вырывался от своих вожаков и во чтобы то ни стало желал выказать твердость своих ног; но сделавши два-три шага, ноги, несмотря на все усилия матросика найти для них надежную точку опоры, отказывались ему служить и он с громким кряхтением падал в грязь.

— Земляк, — бормотал он, — ей-ей оступился, а то бы всенепременнейше прошел бы. Эка проклятая дорога. Да подымите же, голубчики.

И подбегают к нему напоившие его земляки, и опять берут под руки, он же, не надеясь более на твердость своих ног, кротко позволяет волочить себя по грязной земле…»

Наконец к вечеру все собраны и на судне воцаряется надлежащая дисциплина. Пьянки и гулянки уже в прошлом, и впереди только море и тяжелейшая матросская служба.

К 9 утра команды уже стоят во фронте. Офицеры в парадной форме, матросы в новых фланелевых рубахах во фронте. На шканцы последними поднимаются командиры, оглядывают застывший строй и командуют:

— Поднять флаг, гюйс и вымпел!

Стоящие рядом старшие офицеры репетуют:

— Флаг, гюйс и вымпел поднять!

Все разом снимают фуражки, музыканты играют веселый туш, и флаг взлетает вверх, колыхаясь на ветру. Когда флаг, гюйс и вымпел подняты, раздается торжественный гимн «Боже, царя храни», при этом офицеры и матросы крестятся и шепчут молитвы. Наконец музыканты кончили играть гимн и все накрылись фуражками. После этого командиры поздравляют офицеров со столь радостным днем и, обратившись к команде, говорят;

— Поздравляю ребята с началом компании! Будьте молодцами, не ударьте перед врагом лицом в грязь, заставим всех сказать: ай да русский матрос, мое почтение!

— Благодарим покорно, рады стараться, ваше высокоблагородие! — раздался громкий, радостный и единодушный крик.

Из воспоминаний В. Максимова; «…Отслужен был на корвете напутственный молебен. Горячо молились мы, просили у Бога благополучного плавания. Молебен, можно сказать, был торжественный: то была искренняя и истинная молитва странников, пускающихся в далекое и опасное плавание. Все сердца наши бились одним желанием увидеть еще раз родину, родных и дорогих сердцу. На глазах многих блестели слезы; многих это, может быть, последняя на родине, молитва привела в сильное волнение. Умильно молились и матросики и горячо преклонили колено, со слезами на глазах, при возгласе священника: «о плавающих и путешествующих, Господу помолимся».

Соловьями заливаются боцманские дудки. Кронштадская гавань окутывается парусами…

* * *

Неправильным будет думать, что кронштадтские матросы представляли собой забитую инертную массу. И среди них попадались отчаянные и решительные ребята, да еще какие!

Из воспоминаний вице-адмирала П. А. Данилова о ситуации в Кронштадте: «Потом был депутатский смотр и к нам приезжал адмирал Грейг с членом коллегии. Перекликали команду, и депутаты хотели ехать, люди были по реям, откуда они и закричали, что не получили жалованья! Грейг остановился и, услышав в другой раз, возвратился на шканцы и капитана повел в каюту. Откуда вышел, спрашивал, доволен ли он офицерами, и оных, довольны ли капитаном Все отозвались довольны… объявили приказ депутатов описать недовольство команды… Я получил около 4000 денег с приказом от капитана сейчас раздать команде».

Интересно посмотреть, к примеру, некоторые судебные дела о неуважительном отношении кронштадтских матросов к офицерам. Полистаем некоторые из них. «Матрос Томилко признан виновным в том, что, проходя в 9½ часов вечера по улице, не отдал чести, несмотря на лунный вечер, офицеру и, когда тот подозвал его к себе, то Томилко, повернувшись к нему, не поднимая руки к козырьку кивера, оставил без ответа вопросы офицера о том, как его, матроса, фамилия и почему он находится тут вне показанное время». Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что Томилко находился в самовольной отлучке, потому и фамилию свою «позабыл». Впрочем, вел себя скромно: только сопел и молчал.

Но молчали далеко не все. «Матрос Куриндин, находясь в карцере, поносил бранными словами начальника караула и последний то слышал». Любопытно, что суд оправдал Куриндина, «так как подсудимый не знал, что слова его будут услышаны начальником караула..» Вывод: в отсутствие начальника материть его еще как можно!

Впрочем, и матюгами наши матросы не всегда ограничивались, могли и пригрозить более существенно. «Фельдшер Соболев, слыша распоряжение смотрителя госпиталя, полковника Бракера, об арестовании его, сказал: «Помните, Бракер, кто меня возьмет — тому в рожу дам!» Прямой мужик был, видать, этот фельдшер Сидоров и слов на ветер не бросал!

Если и такие угрозы не действовали, матросы могли и к делу перейти. «Матрос Сидоров виновен в том, что когда дежурный по роте офицер, услышав произведенный Сидоровым шум, пришел в роту и приказал ему раздеваться, то подсудимый, раздеваясь и бросая около себя снимаемые им части своей одежды, так небрежно бросил подштанники, что случайно задел ими офицера». Уж не знаю, как можно «случайно» задеть подштанниками офицера Зато швырнуть ему свою хурду в рожу очень даже возможно.

«Матрос Выжигин угрожал поручику Каменскому и лейтенанту Витковскому, что убьет их, если они войдут в арестантскую, причем держал руку на обрубке, который служил арестантам вместо стула». Тут явно уже дела куда круче фельдшерских: чурбаком по голове — это тебе не подштанниками в лицо!

Когда же дело касалось личного счастья, то матросы стояли за него до конца «Офицер, извещенный о приведении писарем Игнатьевым в казарму пьяной женщины и производимом ими обоими неприличном шуме, прибыл в казарму и приказал вывести означенную женщину из комнаты, то Игнатьев сказал: «Я, ваше благородие, у себя дома и ее гнать не за что, она ничего не сделала!» А на замечание офицера, что при входе его Игнатьев должен был прикрыть свой срам и хотя бы накинуть шинель, Игнатьев возразил, что он у себя в комнате и может быть, в чем ему хочется». Писаря Игнатьева откровенно жаль. Судя по всему, к этому вечеру он готовился загодя и с женщиной заранее договорился. Видимо, за свои кровные ее и напоил, а тут в самый разгар любовных утех врывается «некое благородие» и портит всю картину, даму велит выгнать, а самому одеться. Впрочем, надо отдать должное писарю, что он в такой непростой ситуации сражается за свое маленькое счастье до конца и принципиально отказывается надевать даже подштанники!

К сожалению, многие офицеры, особенно в первый период существования российского флота, смотрели на матросов как на крепостных, которые ценились ими исключительно как рабочая сила. А потому о матросском здоровье заботились, как о здоровье рабочего скота. При этом, если в английском флоте каждый капитан корабля лично отвечал за набор своей команды и это волей-неволей заставляло его заботиться о ее здоровье, то в российском флоте капитаны знали, что сколько бы матросов у них ни умерло, на их смену начальники все равно пришлют новых.

Особенно тяжким было положение матросов в правление дочери Петра Великого Елизаветы Петровны. Будучи на словах продолжательницей славных дел своего отца, на самом деле Елизавета флотом не занималась. Поразительно, но она вообще на целое десятилетие забыла о том, что у нее есть военный флот. В результате все это время офицеры не получали чинов, а матросы никакого содержания, перебиваясь случайными заработками на стороне, а то и вовсе нищенствуя с разрешения своих таких же голодных начальников. Вот подметное письмо из Кронштадта вице-адмиралу Мишукову, написанное как раз в пору правления дщери Петра Великого, 11 декабря 1744 года: «Известно ли уже вашему превосходительству, имеющимся при адмиралтействе, коллегии и в экспедиции комиссариатской присутствующим, как нам долговременно денежное довольствие за майскую треть 1744 года вашим нерадением нам не выдано, и от того пришли в неоплатные долги и помираем почти голодной смертью; что же хотя кому сухопутный провиант и дается, отведали бы вы каково б с провиантом в нашем бедном и так долго не производившимся денежном жаловании довольствоваться не могли; но не рассуждается то, чтоб вам ко всем служителям быть рачительным и за нас старательным, дабы не претерпевали нужды, голоду и в нынешнее зимнее и студеное время холоду; на что будет жалованье им давать много и скоро, они пропить еще успеют; лучше ту казну употребить в канал и в доки, а у нас де денег много, а хотя когда и не станет, то де от подрядчиков от строения канала, мокрого дока и от вновь сделанного плавучего судна нам не только харчом, сахаром, но и карманы деньгами наполнены быть могут; к тому же еще есть поместья и вотчины, из которых тоже, как харчу, так и питей к наступающему празднику Рождеству Христову крестьяне привезут, и тем де оный праздник проводить можно, а мы бедные и мизерные люди попали в ваши палаческие руки, не имеем себе ныне не только харчу, но и провианту; за неимением харчей и за несладкою в артели, денег на месяц не станет, а при наступающем празднике не только пить, но для разговения харчу, мяса и купить не на что; чего ради, во многолюдственным и купном собрании нас, морских служителей, принуждены вашему превосходительству объявить и при том слезно просит, чтобы, хотя ваше превосходительство о выдаче нам к празднику, за майскую треть сего года, денежного довольствия постарались, и за вас могли бы быть богомольцами; ежели ж того жалованья ныне вскоре вами произведено не будет, то без всякой боязни примем смелость, не чиня здесь в Кронштадте грабежу и воровства, более 500 человек из Кронштадта от сего числа через пять дней уйдем; не задержут нас ваши крепости и часовые, и пришед у самой Государыни пред ногами Ея В. слезно просить и объявлять, какие мы от вас бедности терпим, безбоязненно же будем. Более же вам ко объявлению писать ничего не имеем, но слезно просим для разговения о выдаче нам того жалованья; ежели же вам хочется знать, кем оное письмо написано, тогда вы увидите, когда к Государыне придем и просить будем; и объявляем, что при согласии оного в вечернее время морских служителей более 200 человек».

Интересно, но на этот документ почему-то никогда не обращали внимания наши историки. И зря! Перед нами потрясающее по своей силе послание доведенных до крайнего состояния людей, отчаявшихся найти правду и решившихся на крайнюю меру — коллективное шествие к дщери Петра. По существу, это был уже настоящий бунт. А потому, если престарелый адмирал Мишуков на голодных матросов внимания не обращал, то прочитавшие письмо члены Адмиралтейств-коллегии сразу оценили опасность ситуации как для флота, так: и лично для себя. Если обычно с решением дел в коллегии не торопились, откладывая их на долгие месяцы, а то и годы, то здесь господа адмиралы управились всего в семь дней. Значит, действительно припекло!

Указ Адмиралтейств-коллегии от 18 декабря 1744 года: «.. О подметном вице-адмиралу Мишукову письме… приказали… в Кронштадте командам накрепко подтвердить, чтоб обретающиеся в оных командах подчиненные от всяких непотребств и противных поступков были удержаны, чего за ними прилежно наблюдать и всячески предостерегать, и ежели кто в каких противных поступках явится, с оными поступать по указам без всякого упущения… А для чего ж вышеобъявленным обретающимся в Кронштадте морским служителям на показанную сего года майскую треть жалованья в дачу не произведено и имеющимся здесь на оную ж треть морским и адмиралтейским служителям жалованье выдано ль, о том правительствующему сенату в контору из той коллегии взнесть особый рапорт немедленно ж».

Дело о подметном письме, как говорится, замяли. Матросам выдали некоторые деньги, и те успокоились. Но служба матросская от этого, разумеется, легче не стала Недаром в популярной матросской песне того времени пелось:

Собирайтесь-ка, матросики, Да на зеленый луг Становитесь вы, матросики Во единый вы во круг, И думайте, матросы, думу крепкую Заводи-ка вы да песню новую, Которую пели вечор, да на синем море Мы не песенки там пели — горе мыкали. Горе мыкали — слезно плакали…

Сословность, наличие дворянства и крепостничество делало в эпоху парусного флота сближение офицеров и матросов почти невозможным. Да в морях, в штормах и в сражениях, когда смерть была рядом, офицерам приходилось быть рядом со своими матросами. Но как только опасность исчезала, подавляющее большинство из них снова чувствовали себя помещиками в поместье. В 1799 году на Балтийском флоте произошел из ряда вон выходящий случай. Лейтенант Петр Теглев пригласил состоявшего в его команде матроса к себе домой на обед, а затем и в театр. За столь большое «прегрешение» Теглев был немедленно исключен со службы и выслан из Санкт-Петербурга.

Думается, сделано это было не только из-за «вины» самого Теглева, но и назидание всем другим офицерам, кто мог бы по примеру Теглева заводить дружбу с матросами.

История оставила нам и примеры матросского остроумия. Из воспоминаний адмирала Д. Н. Сенявина: «Гардемарином я сделал на море две кампании. Первая, в 1778 году на корабле «Преслава» от Кронштадта до Ревеля и обратно. Будучи в Ревеле в ожидании корабля от города Архангельска, чтобы с ним соединиться и вместе следовать в Кронштадт, случилось в первых числах сентября время дождливое и холодное, после просушки парусов и прикрепления их, упал у нас матрос в воду с грот-брам-рея, в тот самый миг офицеры и матросы бросились все на борт, кто кричат: «Давайте катер!», другой кричит: «Посылайте барказ!», иной кричит: «Бросайте, готовьте!», а иной кричит: «Хватайся, хватайся!», а человек еще и не вынырнул. Суматоха сделалась превеликая, упавший матрос был из рекрут, тепло одет, в новом косматом полушубке, крепко запоясан, что и препятствовало ему углубиться далеко. Он скоро вынырнул, не робея нисколько, отдуваясь от воды и утираясь, кричал на салинг: «Добро, Петруха, дай только мне дойти на шканцы, я все расскажу: эку штуку нашел дурак, откуда толкаться!» Мы тогда почти все захохотали. Вот что бывает с людьми, несколько секунд назад почти все были от ужаса в беспамятстве, а потом хохочут. Матрос скоро взошел на корабль, повторяя те же слова на шканцах. Позвали Петруху с салинга, спрашивали его, но Петруха божился, что не толкал его, а сказал ему только: «Экой, мешок, ступай на нок проворней, а не то я тебя спихну, а он, дурак, взявши, и полетел с рея». Тут мы больше еще смеялись и помирили их. Чудно, что падая с грот-брам-рея, нигде он не зацепился и даже ни за что не дотронулся и после был здоров совершенно. Множество я видел подобных ему примеров. Бог милует нас явно, но мы не совсем то разумеем и часто приписываем то случаю, судьбе, подобным глупостям, а вовсе не Божескому милосердию и управлению Его».

* * *

Если с офицерами-дворянами портовый суд бывал все же порой снисходителен, то над виновными матросами он обычно был скор и суров. Из воспоминаний современника; «Местность, где гоняли сквозь строй, находилась на Александровской улице от Кронштадтских ворот до Северной оборонительной стенки. Порядок прогона сквозь строй был следующий. Экзекуция обычно назначалась на 8 часов утра. Арестанты накануне наказания переводились из тюрьмы на гауптвахту у Кронштадтских ворот. Ко времени экзекуции приводился отряд в 500 человек, а иногда и менее, из моряков и сухопутных команд. Команда встраивалась развернутым фронтом и каждому солдату давалась березовая с тонкой оконечностью палка (шпицрутен). Затем первая шеренга отступала вперед на расстояние длины палки и поворачивалась кругом, лицом к задней шеренге. Барабанщики разделялись на две части по концам строя. Преступников выводили из гауптвахты в брюках, накинутой рубашке и шинели. Читался приговор, и затем снималась рубашка, и ею перевязывались руки к прикладу ружья, за дуло которого брались два унтер-офицера, и начиналась проводка преступника сквозь строй. Во время прохода барабанщики били поход, на мотив которого арестантами была сложена особая песня. Если преступник приговаривался к загнанию насмерть, то когда он падал, то его клали на тележку и забивали до смерти. Если же не присуждался на смерть, то его обессиленного увозили в госпиталь, где залечивали раны, а затем опять гоняли сквозь строй до назначенного судом числа ударов. После каждого удара шпицрутен менялся на новый. Чтобы матросы не били преступников слабо, за спинами их ходили ефрейторы, которые отмечали мелом, кто тихо ударил и, когда команда возвращалась в казармы, то осматривали шинели, и у кого оказывался крест, то такому милостивцу всыпалась по усмотрению начальства горячая порция лазанов. Крики, стоны гоняемых сквозь строй заглушались грохотом барабанов. Нельзя было смотреть без содрогания, как кусками отрывалось мясо от костей».

Из воспоминаний Фаддея Булгарина «В Кронштадте было тогда учреждение страшное, но любопытное для философа, для наблюдателя человечества — это каторжный двор. Тогда не было арестантских рот, и преступников ссылали или на сибирские казенные заводы и в рудники, или на каторжные дворы, находившиеся в некоторых крепостях империи, особенно приморских, для употребления в тяжелых работах в гаванях или при крепостных постройках. Кронштадтский каторжный двор, как я уже сказал, был деревянный. Это было обширное четырехугольное здание в одно жилье, окнами на двор, с галереей вокруг, на которую выходили двери в так называемые палаты. Для входа и выхода были одни только ворота. В оконечности здания при воротах была караульня, две колшаты для караульного офицера и небольшая комнатка для писаря. Караул содержал Кронштадтский гарнизонный полк и высылал ежедневно полроты. У ворот и кругом по галерее, равно как и снаружи, по углам здания расставлены были часовые, а кроме того, часть караула отряжалась в конвой для сопровождения заключенных на работу в гавань и для наблюдения за ними во время работы. Все заключенные, высылаемые на работу, были закованы в кандалы, не по два вместе, как во Франции, но поодиночке. Некоторые старики и отличившиеся хорошим поведением были без кандалов, но те уже не выходили за пределы каторжного двора. Служба караульного и дежурного офицеров была тяжелая, беспокойная и чрезвычайно ответственная. Надлежало по требованию высылать заключенных на работу, осматривать их, поверять, потом принимать возвращавшихся с работы, наблюдать за порядком, тишиною и занятиями арестантов. Для внутреннего управления был особый комиссар с помощниками и канцелярией. Вообще на каторжном дворе господствовали примерный порядок и строгая субординация, и с заключенными обходились человеколюбиво. Милосердие и сострадательность — главные и блистательные черты русского характера. Народная поговорка: «Лежачего не бьют», глубоко начертана в русском сердце. В Сибири ссыльных не называют иначе, как несчастные, и само это наименование уже вызывает из сердца сострадание. В Кронштадте заключенных также называли несчастными, и их охотно снабжали подаянием, когда они проходили по улицам на работу. В то время, когда в гавани не имели нужды в большом числе рабочих, позволялось частным людям брать с каторжного двора работников. Их употребляли обыкновенно для очистки домов, для передвигания тяжестей при постройках и для возделывания земли в огородах. Цена за работу назначаема была комиссаром, а деньги поступали в артель. Заключенные получали хорошую пищу, русские щи и кашу, пили хороший квас, и одеты были сообразно климату и временам года Едва ли в тех государствах, в которых много пишут и толкуют о филантропии, заключенные содержатся лучше, как содержались в Кронштадте. Впоследствии я имел случай видеть каторжные дворы (bagnes) во Франции, но они гораздо хуже бывшего кронштадтского каторжного двора.

Однако ж, заключенные в Кронштадте были не овечки! У дежурного офицера был один формулярный список заключенных с кратким указанием, за что каждый наказан и заключен, а у комиссара был другой, пространный формулярный список с подробным объяснением преступлений каждого, то есть перечнем из приговора уголовного суда. Страшно было заглянуть в этот второй формулярный список! Все же в ряду этих преступлений не было таких, которые обнаруживают крайнюю степень душевного разврата, утонченность злодеяния… На кронштадтском каторжном дворе не было ни одного преступника, получившего какое-нибудь школьное образование. Почти все они были из черного, грубого народа. Заметил я сверх того, что большая часть преступников, почти все, были или круглые сироты, или дети бедных мещан (вероятно, развратных). Из двухсот пятидесяти человек едва десять человек знали грамоту!



Поделиться книгой:

На главную
Назад