— Десять чего?! — Зе состроил гримасу. Он был шутник известный. — Крузейро — это деньги или что-нибудь еще?
— Хватит, парень, зубы скалить, я дело говорю.
— Вы же знаете, ньо Жокинья, мы изъясняемся здесь только на двух языках — на португальском и на креольском. А о других и понятия не имеем.
— Десять крузейро — это десять милрейсов.
— Ола! Теперь понятно. Вы уж простите, ньо Жокинья, но у нас тут в ходу одна поговорка: что в лоб, что по лбу — все едино. Я не люблю наводить тень на ясный день. За десять милрейсов я могу хоть сейчас махнуть прямехонько в Понта-де-Сол, даже не прихватив еды на дорогу, надо лишь отпроситься у ньо Андре. Пойдите замолвите за меня словечко.
— Ладно, ладно, — остановил его Жокинья. — Нет надобности отправляться в такую даль. — Он достал из кармана платок и высморкался звучно, словно протрубил в горн, потом аккуратно сложил платок и снова спрятал его в карман. Тронул Зе Виолу за плечо. — Послушай внимательно, что я тебе скажу, паренек…
В свое время Жокинья был усердным читателем детективных романов. Он глотал их десятками и усвоил, что самые запутанные ситуации под конец становятся ясными как апельсин. Жокинья потащил Зе Виолу в беседку с видом человека, которому известна важная тайна. Уселся в шезлонг. Видя по его приготовлениям, что разговор предстоит долгий, Жозе Виола опустился на корточки, отставив мотыгу в сторону.
— Слушай внимательно, — повторил Жокинья, упершись руками в колени и подавшись всем туловищем вперед. — Ты знаком с моим крестником?
— Знаком ли я с вашим крестником? Так же, как с этой мотыгой, что стоит в углу перед вами.
— Знаешь, что я надумал… — Жокинья никак не мог решиться приступить к делу. Но Жозе Виола недаром слыл пронырой, он все схватывал на лету, да и язык у него был хорошо подвешен. Он не стал разводить церемоний.
— Я могу сказать вам, о ком последнее время он думает днем и ночью.
— О ком же?
— У меня нюх на такие вещи.
— Так выкладывай, что тебе известно, паренек, не говори загадками…
— Он думает… Ну, в общем, он увивается за Эсколастикой, дочерью ньи Тотоны. Ни на шаг от нее. Воображает, будто никто ни о чем не догадывается, но меня-то не проведешь, у меня глаз наметанный. Коли старуха что-нибудь проведает, хлопот не оберешься. Это прямо черт в юбке.
— Дорогой мой! Да ты, оказывается, ловчей всех полицейских Скотланд-Ярда!
— Я вам уже говорил, что не понимаю чужого языка, выражайтесь по-нашему.
— Гм-гм… Это меняет дело. — Жокинья провел рукой по бритому подбородку. — Слушай-ка, если однажды утром человек встает с постели и видит, что его маниоки и бататы выкопаны ночью, ты полагаешь, он сильно огорчится, правда?
— Что за вопрос! Если грабитель заберется в огород доброго человека, этот добрый человек может стать злым.
— Да, он может озлобиться, но я другое имел в виду. После этого ему все должно опостылеть, ты согласен со мной?
Разговор между ними еще продолжался. И Жокинья обращался к Зе Виоле уважительно, как к равному.
Глава девятая
Встреча с Эсколастикой подействовала на Мане Кина, точно солнечный луч на растение после затяжных дождей. Он вновь ощутил прилив сил, мрачные раздумья и тревоги отступили, густой туман, окутавший его, рассеялся. Крестный отец, Жоан Жоана, пересыхающий источник у Речушки, казалось, перестали существовать для Мане Кина. Всеми его мыслями завладела Эсколастика, и это было подобно наваждению. Он буквально не спускал с нее глаз. Наскоро поев, бежал искать девушку. Наблюдал за ней, спрятавшись за парапетом у обочины дороги. Слушал ее разговоры с матерью. Смотрел, как она хлопочет по хозяйству, бегает по разным поручениям. Эсколастика была девушкой расторопной, с утра до поздней ночи крутилась как белка в колесе, но Мане Кин знал, когда она выходит из дому. И как только ей удавалось ускользнуть из-под надзора всевидящей матери, бросался к ней, словно обезумевший от радости щенок. Эсколастика выговаривала ему: «Сколько раз тебе повторять, будь осторожней! О нас уже и так судачат, не дай бог, дойдет до маминых ушей». И все же, едва начинало смеркаться, она придумывала любой предлог, чтобы выбежать на улицу, жаловалась нье Тотоне, хватаясь за живот: «Ну что ты станешь делать, прямо наказание. С чего бы это такое расстройство». Около каменной стены, шагах в двадцати от своей лачуги, Эсколастика встречалась с Мане Кином. Он робко обнимал ее за талию (несколько напуганный ролью, которую ему приходилось играть впервые в жизни, и особенно той ответственностью, которая на него ложилась) и, весь дрожа от смущения, прислонял девушку к парапету. Нья Тотона не давала им времени обменяться хотя бы словом: «Эй, Склаастика!» — орала она во всю глотку. Мане Кин приседал на корточки, а Эсколастика во весь дух неслась к дому. Нья Тотона поила ее отваром из лекарственных трав, потом извлекла из ящика стола две таблетки пургена и, когда однажды дочка со всех ног примчалась домой, засунула ей таблетку в рот и заставила проглотить. Она знала, что нынешняя молодежь не любит лечиться, но с болезнями шутить опасно.
Глава десятая
Везло же этому прощелыге Зе Виоле! И ведь никто еще не осмелился прогуляться по его спине палкой, чтобы поставить наглеца на место. У него был длинный язык, и того, кто с ним связывался, не ожидало ничего хорошего. Он считался опасным, говорили, что он хуже черта. Все помнили историю с батраком, который по его милости едва не умер с голоду: беднягу никто не хотел брать на работу. Землевладельцы вдруг перестали ему доверять. А потом открылось, что все это происки Зе Виолы, который оклеветал парня, не простив тому успехов по женской части. И этот лицемер еще сладко улыбался, когда усердно, точно паук всеми лапами, плел паутину интриг. Чаще всего ничего не подозревающая жертва узнавала о них лишь тогда, когда была уже не в состоянии пошевелиться, опутанная по рукам и ногам.
Парни опасались Зе Виолы главным образом по причине его коварства и любви к женскому полу. Стоило молоденькой девушке попасться ему на глаза, он тут же начинал кружить ей голову. Самых аппетитных (и самых юных, заметим мимоходом, потому что они-то как раз самые ветреные) независимо от того, был ли у них дружок или не было, он преследовал и домогался, пока не добивался своего, что случалось очень быстро. Даром что был он неказистый с виду, бедно одет, ничего не имел за душой… А едва одержав победу, Зе Виола оставлял девушку, подхватывал другую, заводил интрижку с третьей, всем обещая жениться, если только «выдастся сезон обильных дождей». Но даже когда выпадали обильные дожди, он все-таки не решался вступать в брак, потому что не было у него ни кола ни двора. Теперь он морочил голову Андрезе из Козьей Долины, дочери Шико Симао, человека уважаемого и зажиточного, у которого было несколько участков земли, свиньи, куры лучшей на острове породы. Он отбил девушку у Гуалдино. А Гуалдино не в пример ему был не каким-нибудь голодранцем, у него и своя земля имелась, и еще он арендовал поливные участки у хозяев, полностью доверявших ему. Зе не просто отбил девушку, он еще похвалялся. Кроме острого языка, у него ничего не было, но девушкам нравились истории, которые рассказывал Зе Виола, их развлекали его басни и прибаутки, забавляли его выходки. Мане Кин то опасался Виолу, то презирал, смотря по обстоятельствам.
Проходя мимо мангового дерева, Зе Виола увидел Мане Кина, который, прислонясь к парапету, глядел вниз, в сторону дома Эсколастики.
— Бог в помощь, Кин! — воскликнул Зе Виола, останавливаясь и насмешливо косясь на него.
— Бог в помощь, — нехотя отозвался Мане Кин.
— Что ты здесь делаешь, парень?
— Я? Ничего.
— Так я тебе и поверил! Думаешь, я не знаю, чего ради ты здесь околачиваешься и кого поджидаешь?
В руках у Мане Кина была мотыга.
— Я возвращаюсь с огорода у Речушки, — произнес он с досадой, кивая на мотыгу. — Просто стою и дышу свежим воздухом.
Зе Виола криво усмехнулся.
— Дышать свежим воздухом можно и у дверей своего дома. Разве ты не видишь, что солнце уже закатилось? А если солнце село, дерево тени не дает.
— Я здесь потому, что мне так хочется. И никому не должен давать отчет.
— Когда же ты едешь? Я слыхал от ньо Жокиньи, что он собирается уезжать дня через три-четыре. А ты?
— Я еще ничего толком не решил.
— Как! Ты еще ничего не решил?! Почему? Тебе не хочется ехать в Бразилию?
Мане Кин молчал.
— Ты думаешь, я ни о чем не догадываюсь? От меня не спрячешься, у меня глаз ястребиный.
— Оставь ты меня в покое, — раздраженно пробурчал Мане Кин. Появление Зе Виолы не сулило ничего хорошего.
— Я только что видел Джека. Он уверяет, будто бы ты не хочешь ехать с крестным. Но я тебе честно скажу, будь я на твоем месте, я бы здесь ни за что на свете не остался. Даже если бы вдруг начались дожди… — Он добавил игривым тоном: — А эта малышка и впрямь недурна. — Зе Виола кокетливо завилял бедрами, пытаясь изобразить Эсколастику. — Она похожа на воробышка. Только тебе она не по зубам, голову даю на отсечение.
— Знаешь, Зе, если ты пришел сюда искать ссоры, то берегись. Лучше меня не трогай. — Мане Кин угрожающе двинулся на него. Лицо у него сделалось таким свирепым, что Зе Виола опешил.
Зрелый плод манго упал с дерева между ними и расплющился о камни. Зе Виола нагнулся, поднял его с земли.
— Хочешь? — предложил он Кину. Тот ничего не ответил. Лицо у него по-прежнему было мрачным.
— Самое подходящее времечко выбрал, чтобы упасть. А то у меня во рту пересохло. — Виола отошел на несколько шагов, обернулся, взглянул на Кина. — Она моя двоюродная сестра. Если ты надумал ехать с крестным, зачем девчонке голову морочишь? Она еще совсем зеленая. Попробуй только к ней сунуться, тебя мигом окрутят. Матушка Тотона шутить не любит. — Он улыбнулся, сверкнув зубами, ударил мотыгой по каменному парапету и ушел.
Глава одиннадцатая
Светало. Понемногу горы начали выплывать из темноты. В воздухе веяло покоем и свежестью; ночью выпала обильная роса, и камни блестели, точно омытые дождем. Горные вершины были окутаны мраком, но небо посветлело, и сизо-багровое облако на отрогах Алто-Мира стало бледнеть и таять.
Мать и Джек еще не вставали, и Мане Кин осторожно прикрыл за собой дверь. Он взял мотыгу и мешок для картошки. Как это вошло у него теперь в привычку, он сначала направился к дому Эсколастики. Подойдя к хижине ньи Тотоны, Мане Кин увидел, что дверь распахнута настежь. Должно быть, Эсколастика готовит кускус. И в самом деле, она толкла кукурузу, сидя на корточках, и ссыпала муку в стоящий рядом мешок. Мане Кин спрятался за парапетом, прополз несколько шагов на четвереньках и замер, так и впившись в Эсколастику взглядом. Вот она взяла початок и бросила его в ступку. Она делала свою работу старательно и торжественно, словно исполняла некий ритуал: встала, взяла пестик от ступки, как раз посередине, в самом узком месте, и принялась толочь изо всех сил — тум-тум-тум. Это напоминало монотонный танец, стройные ноги Эсколастики были плотно сдвинуты, бедра напряжены, грудь вздымалась в такт размеренному движению рук, иногда она приседала в легком полупоклоне, и тогда под юбкой обрисовывались колени. Девушка ударяла пестиком по початку и тотчас отступала назад, косынка съехала на затылок, груди подрагивали, словно пытаясь вырваться из тесного корсажа.
Привстав, Мане Кин помахал Эсколастике рукой, стараясь привлечь ее внимание. Не переставая толочь кукурузу, она обернулась, встретилась с ним взглядом и в изумлении отпрянула. Она не улыбнулась ему, как ожидал Мане Кин, а испуганно раскрыла глаза, помедлила в нерешительности, выронила пестик, опрометью кинулась в дом, захлопнула дверь и больше не показывалась. Это было предупреждением об опасности и опасности вполне реальной, она хотела сказать: «Нас предали, над нами нависла смертельная угроза». Вероятно, случилось самое худшее. До него донесся голос ньи Тотоны:
— Делай, что тебе приказано. Чего прохлаждаешься? Терпеть не могу, когда ты мельтешишь у меня перед глазами!
Мане Кин снова присел на корточки и, прижимаясь к парапету, пустился наутек; обливаясь потом, он добрался на четвереньках до ближайшего перекрестка. Выпрямился во весь рост и несколько мгновений простоял неподвижно, прислушиваясь. Старуха, видимо, встала сегодня с левой ноги. Мане Кин вздрогнул. Что-то будет? Нья Тотона покрикивала на дочь, хрюкала, как взбесившаяся свинья, пинала ногами мебель; казалось, она все вверх дном перевернет. Что же все-таки приключилось? Любопытство одолевало Мане Кина, но благоразумие оказалось сильней. Эсколастика терпеливо пережидала бурю, она ни в чем не перечила матери. Кричала одна Тотона. Мане Кин слышал ее истошные вопли, но не мог разобрать ни слова. Когда нья Тотона входила в раж, она начинала так гнусавить, что только дочь с грехом пополам понимала ее. Даже тембр ее голоса становился каким-то странным, речь старухи напоминала доносящийся издали смутный гомон толпы. Брань Тотоны привлекала внимание соседей, но никто не осмелился приблизиться к ее домику, чтобы заступиться за Эсколастику. Сердце Мане Кина сжалось от страха. Должно быть, произошло то, чего он больше всего опасался: нье Тотоне стало все известно, вот она и беснуется; эта ведьма пронюхала о том, что случилось между ним и Эсколастикой, а значит, все кончено, над ними нависла беда.
День занялся неожиданно дружно. Восточные склоны гор уже были ярко освещены. Скоро, очень скоро солнце придет в долины и лучи его коснутся пересохшего русла реки. Посмотрев на принесенные из дому мешок и мотыгу, Мане Кин вспомнил о том, что он собирался делать. Когда он ступил на туфовое плато, солнце уже заливало верхушку Коровьего Загона. Он окинул взглядом свой участок и сразу же понял: что-то стряслось. На засаженной картофелем террасе появилось отверстие метра в два шириной, и через него на нижнюю террасу сыпалась земля, погребая под собой кусты маниоки. Видя, какой ущерб и разрушение причинены его любимому детищу, куда он вложил столько трудов, Мане Кин тут же забыл о ярости ньи Тотоны, и о дурных предчувствиях, и об угрозе, нависшей над ним, он забыл даже о Эсколастике, которой приходилось одной отвечать перед матерью; страх и отчаяние внезапно сменились решимостью, мужеством, гневом. Конечно, это проклятое стадо ньо Сансао целое утро бродило здесь, вытаптывая огород. А черная корова, хитрая, как дьявол, наверное, научилась выталкивать рогами камни из ограды… Ну каша теперь заварится, не расхлебаешь! Мане Кин опрометью бросился вниз по тропинке. Подбежав к оросительному каналу, он увидел, что почти весь картофель выкопан, клубней нет, а кругом разбросаны еще не успевшие увянуть ботва и вырванные из земли корни.
— Бандиты! Бандиты! Бандиты! — завопил он, сжимая кулаки. — Работаешь в поте лица, сил не щадишь, а вы тут как тут, воры, кровопийцы!
Он внимательно оглядел дыру, изучил следы. И сразу же убедился, что все это дело рук одного человека. В утренней тишине (было что-то около четырех) Мане Кин спустился через пролом на нижнюю террасу, вырыл оставшуюся картошку и, побросав ее в мешок, направился вдоль ручья, туда, где следы грабителя терялись среди камней. Он, видно, отлично здесь ориентировался, этот мерзавец! Воры всегда знают чужие владения лучше, чем хозяева. И этому было известно, что маниока еще не созрела. Не теряя времени даром, он забрался сразу на картофельное поле и поживился-таки мешком картошки килограммов по меньшей мере в сорок. Славное дельце обстряпал, ничего не скажешь. Бандит подошел слишком близко к краю террасы, и под тяжестью его тела настил продавился.
Мусор и осыпавшаяся земля разделили оросительный канал как раз пополам. Взяв мотыгу, Мане Кин прорыл в мусоре узенькую канавку, чтобы обе половины могли сообщаться между собой и оставшаяся после поливки вода имела бы сток. Потом Кин направился к водоему. Запас воды едва достигал половины прежнего, уровень ее стал на четыре-пять пальцев ниже, чем накануне. Мане Кин дернул за привязанную к крышке веревку и принялся расхаживать вокруг, счищая ногами налипшую по краям колодца тину. Вырвавшись на свободу, поток хлынул по руслу канала. Тихонько покачиваясь, повернул направо и упал на первую террасу; потом, словно огромная серебристая змея, стремительно опустился на вторую и, затопляя кусты маниоки, на мгновение задержался там. Прежде чем Кин успел помочь воде двинуться дальше, она сама нашла выход, обогнув кучу мусора, загораживающего ей путь, и устремившись прямо в канал. Плеск падающей с уступа на уступ воды эхом отозвался в долине. И этот голос воды, орошающей землю, был для Мане Кина дороже всего на свете. Будто сама природа говорила с ним на самом понятном и сладкозвучном языке. И земля и вода сплетали свои голоса, чтобы воспеть щедрую жизнь и ее упрямую мощь. А человек, внимая этой песне, не мог не понять ее и не полюбить. Да, полюбить матушку-Землю и матушку-Воду со всей силой и целомудрием первого чувства, понять их, как понимает ребенок язык матери, и колыбельную песню, и баюкающие его руки, в которых учится находить помощь и защиту от неведомых опасностей. Водохранилище опустело. Разговор Воды с Землей длился всего один миг, они замолкли, словно чего-то испугавшись, слабое дуновение ветерка — о, этот ветерок, откуда-то возникающий после поливки! — донеслось со дна оврага; ветерок покружился на месте, всколыхнул ожившие растения и взметнулся вверх, унося с собой аромат влажной почвы. Безмолвие вновь воцарилось над землей, оскверненной руками насильника. Мане Кин подошел к водоему, чтобы заткнуть отверстие для спуска воды. Потом возвратился на террасу, хранящую следы преступления. Подобрал оставшиеся картофелины, сложил их в мешок. Постоял несколько минут, размышляя о случившейся беде. Где же тут справедливость? Работаешь месяцами, не разгибая спины, а в результате какой-то злоумышленник дочиста ограбил огород и унес с собой урожай. Так бы и прибил его на месте! К чему копаться в земле, стремиться к миру и покою, если однажды на рассвете спустится с гор проклятый грабитель и присвоит себе плоды твоих трудов? Борьба, теперь начинается яростная борьба! Борьба не только с природой, с засухой, но и с людьми. Ограбление будто послужило сигналом бедствия, дурным предзнаменованием, предвещающим трудный год. Каждый должен быть начеку. Только стоит ли быть начеку, если в определенный час бандит все равно придет и утащит то, что ему вздумается, и опять вернется, когда опять наступит этот определенный час? Сперва он выкопает картофель, потом маниоку. После примется за стручки и побеги фасоли. Все-то он рвет с корнем, все уничтожает. Ни себе, ни людям. Это вроде болезни. И доброму христианину придется убивать, чтобы самому не погибнуть. Придется убивать. Иначе никому ничего не достанется…
Солнце стояло высоко в безоблачном, жесткого стального оттенка небе. Жокинья ехал верхом на муле по узкой тропинке, зажатой между двух отвесных скал. По сторонам расстилались светло-каштановые полосы иссушенной земли. Зеленые кусты и деревья остались далеко внизу. Теперь глазам его предстали усыпанные галькой площадки для сушки белья, полуразвалившиеся ограды хуторов и загонов для скота, выжженные засухой поля. В прежние времена здесь были поливные хозяйства. Оросительные каналы спускались по склонам гор, занимая почти всю долину. Жокинья огляделся вокруг. «Мучительно тяжело становится на душе, когда ищешь напоминания о прошлом в домах, где ты прежде жил, в товарищах, с которыми провел детство и юность, во всем, что окружает тебя, и ничего не находишь, кроме упадка и разорения, — думал он. — Дело не в этих развалинах, они-то как раз в порядке вещей… Мы уже свыклись с ними, мир не может вечно оставаться одинаковым, прогресс зиждется на разрушении, одно сменяется другим, новая постройка возводится на месте старой. Мучительно другое — сознание того, что нечем возместить гибель целого мира, мира нашего прошлого, который был овеян дымкой поэзии и окутан, точно вуалью, иллюзиями; вуаль порвалась да так и осталась разорванной, природа и люди окончательно утратили щедрость и уже неспособны вновь обрести, обновить или чем-нибудь заменить утраченное».
Придя к этому заключению, Жокинья вздрогнул и только тут опомнился. Отказываясь следовать дальше по дороге печальной и тихой поэзии, куда завели его раздумья о прошлом, он состроил недовольную гримасу, не в силах сдержать жест негодования. Заскрежетав зубами, бразилец воскликнул:
— Попугай!.. — Его массивное, немного обрюзгшее тело покачнулось в седле. Расстояние между скалами по краям тропинки было невелико, проход загроможден камнями. Боясь поскользнуться, мул шагал, размеренно и неторопливо переставляя ноги. Только что Жокинья проезжал мимо дома ньо Лоуренсиньо. Остановился немного поболтать со стариком. Просто из вежливости. Даже пошутил, был приветлив. Однако Лоуренсиньо встретил его враждебно, словно были веские причины для этого и он только и ждал удобного случая обрушиться на собеседника.
— Следуй своим путем, Жокинья, и оставь парнишку в покое. Стоило ли ехать за тридевять земель, чтобы совращать людей, будоражить им душу?
Что, собственно, ему до чужих дел? Зачем он сует нос куда не следует? У этого Лоуренсиньо, словно у попугая, мания читать проповеди каждому, кто проходит мимо его жилища. Этого только не хватало! И еще бросается на прохожих, точно дикий кот, яростно фыркает, брызжет слюной, потрясает в воздухе кулаками, показывает свои острые когти, длинные и грязные! Поначалу Жокинья решил обратить все в шутку, расхохотался:
— Это я-то совратитель?! Вы, наверное, принимаете меня, Лоуренсиньо, за самого дьявола!
— Будь я на твоем месте, я бы не приставал к парню, пусть остается там, где сейчас живет, а ты следуй своей дорогой! — воскликнул Лоуренсиньо, дрожа от негодования и неистово размахивая камнем. — Бродяги бездомные, ни стыда у вас, ни совести! Кто уезжает, тот не возвращается вновь, а если когда-нибудь и вернется, то лишь затем, чтобы распродать уцелевшие земли, как это делаешь ты, и послужить мальчишкам дурным примером, похваляясь перед ними своей удачей… Какие достойные дела может совершить в мире человек, если он понятия не имеет о том, что с ним станется завтра; заблудшая душа кормится тем, что ей не принадлежит, урывая кусок у других. Здесь Мане Кин, по крайней мере, знает, что должен браться за мотыгу и обрабатывать землю, оставленную ему Жайме, упокой господь его душу. Это для него единственный способ не потерять себя… А ты ступай своей дорогой, ступай…
«Да-да, ньо Лоуренсиньо, — твердил про себя бразилец, — я понимаю, что вы хотите сказать. Я был способным юношей, повидал свет, заморские страны, людей. Греки, испанцы, португальцы, немцы, китайцы, по сути дела, похожи друг на друга. Каждый объясняется на своем языке, а говорят все, в общем-то, одно и то же. И жалобы, слетающие с их губ, — все равно что негативы фотографий, с них можно сделать более или менее подретушированные копии, одинаковые как две капли воды. Возможно, для вас потерять душу означает то же самое, что для меня выиграть битву с жизнью. Вполне возможно. Но я согласен с вами, что потерял душу. Вернее, ту часть души, которую вы хотите удержать в теле моего крестника, ведь она есть не что иное, как цепь дружеских привязанностей, нежности, любви, привычек, воспоминаний, сердечных склонностей, а долгое отсутствие, время и смерть мало-помалу отнимают их у нас… Вероятно, частица этой самой души, заблудшей и очерствевшей, и возвратилась ко мне в момент чудесного возрождения, она-то и послала меня сюда развеять тоску. Увы! Почти все мои друзья умерли, я встретил на родине чужие, не знакомые мне лица, лишенную травы землю, измученную непрерывными засухами, я не узнал оставшихся в живых приятелей молодости, изменившихся, постаревших и тоже измученных засухами… Уезжая, я оставил здесь несколько полос земли и хочу теперь продать их. Будьте терпеливы. Эта душа недолго во мне продержится. Она слишком чиста и невинна, это голос родины, он доносится ко мне и вновь улетает, словно приветствие дорогого, но уже далекого существа. Горе мне! У меня свои интересы, ньо Лоуренсиньо. Однажды, когда тело мое запросит отдыха, может статься, ко мне возвратится более мужественная душа и заставит меня снова купить то, что я сейчас продаю. Иными словами, я хочу сказать, что, потеряв так называемую душу, я стал немного другим. Я перестал быть наивным и — кто знает — утратил, пожалуй, способность быть счастливым. В сущности, весьма вероятно, что изменился я сам, а не другие. У меня во рту, да и в моей новой душе чувствуется привкус скуки, вот оно как…»
Глава двенадцатая
Солнце мгновенно высушило на листьях капли росы. Мане Кин взял мотыгу и направился было к куче мусора, преграждавшей путь ручью, но остановился в нерешительности. К чему стараться? Прежде чем маниока успеет созреть, она сделается добычей вора; может быть, сегодня, может быть, в другой день темным холодным утром на террасу упадет тень человека. «К чему стараться?» — повторил он вслух. Ведь едва придет определенный час, злоумышленник окажется тут как тут, неотвратимый, словно ночная мгла. Никто его не увидит и не услышит. Он возникнет, точно дьявол из преисподней. Пускай Джек, если ему охота, караулит по ночам, пускай ледяной ветер пронизывает его до костей, пускай он спотыкается и ломает ноги в погоне за тенями и призраками…
Увы! Крестный отец убил наивность и мужество, которые, точно дикий кустарник, цвели в его сердце. И насадил вместо них то ли безразличие, то ли смутное недовольство, то ли эгоизм. А может быть, и ничем не заполнил образовавшуюся пустоту. И в душе Кина, как на распаханном пустыре, выросли плевелы одиночества, разлада с самим собой, поражения.
Но Мане Кин все-таки не удержался, схватил мотыгу и принялся за работу. Его властно призывал дошедший из глубины веков голос крови. Что перед ним ругательства и проклятия возмущенного парня, что перед ним корысть и искушения! Он ни на секунду не выпускал мотыги из рук. Солнце поднялось от линии горизонта к зениту. Тень Мане Кина сделалась совсем маленькой, когда дыра была наконец заделана, камни водружены на место, борозды каналов заново выровнены, словно ничего не случилось. Он выкопал остатки картофеля, сложил их в принесенный из дому мешок, так что теперь мог возвратиться не с пустыми руками. Почувствовав голод, достал из мешка картофелину, ополоснул ее в пенящейся воде источника и съел, даже не очистив. И вдруг Мане Кин вспомнил, что Эсколастика в это время обычно стирает белье в пруду. Он взвалил на спину мешок и вскарабкался по откосу. Завидев издали склоненную над водоемом фигуру, он замедлил шаг и осторожно, на цыпочках подкрался к ней, точно воришка к картофельному полю.
Но Эсколастика чутьем угадала его присутствие. Она выпрямилась, щеки ее вспыхнули, глаза, покрасневшие и припухшие, будто она плакала, широко раскрылись. Она взглянула на него с ужасом, словно увидела перед собой нечистую силу.
— Нет, нет, нет! — закричала она, простирая руки. — Уходи отсюда скорей. Уходи, пожалуйста…
Растерявшись от неожиданности, Мане Кин остановился как вкопанный, резко обернулся назад, чтобы опередить стоящего за спиной убийцу с занесенной дубиной. Но там никого не оказалось, на поляне их было всего двое — он и Эсколастика.
— В чем дело? Что случилось? — пробормотал он. Губы его дрожали, во рту пересохло.
— Вчера вечером мать задала мне трепку айвовой розгой, всыпала по первое число. И все по твоей милости. А сегодня она то и дело выбегает, чтобы выследить нас. Она только что ушла отсюда и с минуты на минуту может опять вернуться. Умоляю, иди с богом. Если мать тебя здесь застанет, она меня вечером прикончит. Уходи, ради бога…
— Кто же мог нас выдать?..
— Да уходи ты скорей, не стой столбом…
Голос ее был почти резким, а слова такими, словно она на коленях умоляла его о чем-то. И это мешало Мане Кину принять какое-нибудь решение.
— Иди же, богом тебя заклинаю, — не унималась Эсколастика, желая лишь одного: чтобы он поскорее скрылся с глаз. Казалось, ее обуяла ненависть, но то была не ненависть, то была ярость, хотя она и сама не понимала, что же это. Она вся кипела от возмущения и в то же время отчаянно боялась. Мать избила ее айвовым прутом, все тело ныло, каждая косточка болела, трудно было пошевелиться. И все из-за него. Возможно, в этот миг она даже ненавидела Мане Кина, очень возможно. Боль еще отдавалась во всем теле. Если бы сейчас появилась нья Тотона, Эсколастика, не раздумывая, схватила бы камень и запустила ему вслед, чтобы доказать матери, как мало значит для нее этот парень.
Мане Кин сопротивлялся. Слова и повадки Эсколастики гнали его прочь, отталкивали, точно чьи-то грубые руки. И он безропотно подчинился. Прежде чем свернуть за поворот, он услышал ее голос, звучащий так естественно и непринужденно, будто между ними ничего не произошло:
— Твой крестный недавно проехал по нижней дороге. — Кин встрепенулся, посмотрел на девушку, но она повернулась к нему спиной и принялась старательно намыливать белье.
Приземистый, крытый соломой домик ньи Жожи был невзрачным с виду. По фасаду с облупившейся штукатуркой шли в ряд четыре окна и три двери, сколоченные из досок фиговой пальмы; рамы покоробились, створки подгнили от частой смены дождя и солнца. Хижина одиноко стояла на краю голой, выжженной равнины, и уцелевшие куски штукатурки на ней, стоически сопротивлявшиеся разрушительному действию времени, говорили о запустении, в котором лачуга эта пребывала уже долгие годы. Соломенная крыша с прогнившими стропилами, казалось, только и ждала подходящего момента, чтобы рухнуть. Кривые балки, напоминавшие веревки для сушки белья, разделяли внутреннее помещение на три части.
Жокинья остановил мула у открытой калитки и крикнул:
— Эй, кто там! Кума Жожа! — Потом спешился, перекинул стремена через седло, отвел мула под навес и привязал поводья к вбитому в стену черенку от мотыги. История семейства ньи Жожи была ему хорошо известна: постепенный распад и разорение, продажа земли по клочкам, пока не наступила полная нищета. Посевные площади уменьшались по мере того, как прекращались дожди и пересыхали источники. Бразилец огляделся по сторонам. Куда исчезли оросительные каналы и манговое дерево у дороги? Где росшее прежде во дворе рожковое дерево, простиравшее могучие ветви над домом и летней кухней? И почему не видно гигантского каучуконоса с густой кроной — она давала такую приятную тень при входе на участок? Где беседка в глубине сада, увитая диким виноградом, где розовый куст под окном столовой, весь усыпанный белыми цветами, аромат которых он неизменно ощущал, вспоминая о детстве; где обнесенные забором грядки и квохчущие, гоняющиеся за саранчой и яркими бабочками куры; где поливное поле маиса и озорные вороны на зеленых початках — словом, где все эти мелочи, связанные с его далеким детством и все еще живущие в его памяти? Да, горести и разочарования и в самом деле могут убить в человеке душу. Ведь человек как кошка, которая любит, чтобы все оставалось неизменным, и пугается, шипит, когда мебель неожиданно исчезает или сдвигается с привычного места…
Уф! Ну и жара сегодня! Никогда раньше такой не бывало! Он завернул за угол, вошел в калитку.
— Эй, кто тут есть? — снова крикнул он, но нья Жожа уже стояла в дверях, облаченная в свой неизменный траур: длинную, волочащуюся по земле юбку, широкую кофту и черный платок, от долгой носки сделавшийся почти серым.
— Да поможет вам, кум Ньоньо, милосердный бог!
Жокинья обнял старую приятельницу.
— Простите, кума, что не собрался больше навестить вас, у меня буквально ни минутки свободной не было. Как живете-можете? Здоровьице-то еще крепкое, а?
— Какое уж там крепкое, кум Жокинья. Перемогаюсь кое-как, с грехом пополам. Одной ногой в могиле. Я как отрезанный ломоть, только и жду, когда меня приберет смерть.
— Полно, полно. На пару лет вас еще хватит. Наше поколение — крепкой закваски.
— А вы входите, кум, не чинитесь.
— Хорошо посидеть в тенечке, я расположусь, если не возражаете, прямо здесь.
Около двери к стене была приставлена скамейка из досок фиговой пальмы. Жокинья рухнул на нее как подкошенный. Достал большой красный платок с черными крапинками, вытер пот с лица, шеи и подбородка, будто обильно струящуюся кровь. Потом громко высморкался, точно протрубил в рожок — до, ре, ми, — сложил платок и спрятал его обратно в карман. Во второй раз навещал он матушку Жожу, с тех пор как несколько дней назад прибыл в Долину Гусей после двадцати с лишним лет отсутствия.
— Вам на пользу пошло житье в тамошних краях, кум Жокинья. Вы прямо пышете здоровьем…
— В детстве я был заморышем. И еще долго оставался щуплым. Прежде чем ступить на твердую землю, я много лет тянул лямку матроса. Потом, что называется, прочно прирос к месту, стал домоседом, отрастил брюшко.
Оба незаметно очутились в прошлом, ведь, чтобы распахнуть туда дверь, не надо прилагать особые усилия; каждый вспоминал что-нибудь свое, заново открывая целый мир, их мир и мир чужой, столь же реальный, как земля, по которой они ходили. Сердце ньи Жожи было приковано к этому миру неразрывной цепью, точно пуповиной, и ей казалось, что призраки былого, воскресшие среди нынешних мертвых понятий, прикованы к противоположному концу цепи. За это она и ценила мир прошлого.
— Я помню, я все помню, — твердил Жокинья. В поисках воробьиных гнезд он взбирался на рожковое дерево. Словно это было вчера. — Вот я сижу на корточках и жую табак, а потом сплевываю на каменный парапет, ящерицам на радость. Они разевают рот, проглатывают клейкую массу и становятся будто пьяные, я мог брать их прямо руками…