«Один раз я писал Марию, и у меня была эта мысль: как перейти за грань смерти. Прошло три часа, я, правда, совсем не чувствовал это время: для меня это было, может, десять минут. И тут вижу — по лицу Марии текут слезы. Я говорю:
— Мария, что?
— Я больше не могу. Я устала.
Мы посмотрели на часы: я писал ее три часа без перерыва. Это эпизод, свидетелем которого была Мария. И такое случалось очень часто»[67].
Как упоминалось выше, Сергей и его друзья выступали против станковой живописи. Можно возразить, что их этюды на пленэре тоже относились к станковой живописи, поскольку писались либо на холсте, либо на досках, но, по мнению художников, они таковыми не были. Станковая живопись рассматривалась как декоративное искусство[68]. В качестве такового она считалась буржуазным искусством, строго реалистическим и полностью фигуративным, отражающим упомянутый выше академический стиль. То, что их собственные картины на пленэре писались на холсте или доске, которые в процессе работы требовалось ставить на мольберт, не означало, что это «станковая живопись». Члены содружества в равной степени выступали против строго реалистического искусства передвижников, критикуя их за то, что те позволили своим идеям взять верх над художественной стороной живописи. Группа «Бытие» стремилась к позитивному, преобразованному и преображенному взгляду на природу и натюрморт, избавленные от ненужных деталей и украшательства, которые можно было найти во дворцах. Их идеалом была красота реального мира, мира, который все еще существовал, несмотря на бурные и тяжелые времена. В этом отношении на них повлиял их учитель, Кончаловский, который во всех превратностях судьбы умел разглядеть лучшую и возвышенную сторону жизни и только ее и изображал[69]. Он не старался уйти от страданий, а лишь возвыситься над ними, уйдя в более высокие сферы, чем невыносимые повседневные попытки выживания.
У группы также сложилось свое отношение к академическому обучению. Они были твердо убеждены в том, что академия не способна выпустить ни одного художника, в лучшем случае — искусствоведов или историков искусства. Они чувствовали, что жесткая преподавательская дисциплина академии убивает в учениках всякое вдохновение и талант. Творчество и нововведения были чужды преподаванию в академии, которое по старинке копировалось с неоклассических академий девятнадцатого века Западной Европы. «Академическая система художественного образования в значительной степени опиралась на рисование с натуры и копирование “оригиналов”, то есть на рисунки профессоров и гипсовые слепки античного искусства.
Рисование с натуры стало основой общей академической программы, и его исключительное положение объясняет высокий уровень мастерства среди студентов»[70]. После такого ограниченного обучения для друзей из «Бытия» стало очевидным, что выпускник совершенно неспособен к свободному и подлинному творчеству. Ту же мысль выразил художник Павел Филонов (1883–1941), сам страдавший от обучения в академии:«… [в рамках] нынешнего состояния педагогической программы Академии… ученик остается послушным программе и профессорам из страха быть изгнанным. В результате человеческая сущность в нем забыта, и из него сделан раб, лакей академической структуры»[71].
В декабре 1921 года группа организовала свою первую выставку. Они арендовали классы в музыкальной студии братьев Шор у Мясницких ворот, где также находилась студия Машкова, в одном квартале от их школы ВХУТЕМАС. Поскольку мастерские Кончаловского и Машкова были административно связаны, то это оказалось самым подходящим местом для проведения первой выставки «Бытия». Выставка открылась 1 января 1922 года.
У нас нет сведений о том, какие именно работы представил Сергей. Мы только знаем, что он был одним из участников. Судя по отзывам критиков, выставлены были прежде всего яркие, красочные пейзажи и натюрморты. Таким образом, они сильно контрастировали с живописью того периода как по духу, так и по стилю.
Один из зрителей вспоминает:
«Было холодно, посетители ходили по комнатам в шубах с поднятыми воротниками. На стенах висели картины, преимущественно пейзажи и натюрморты, поразившие меня своей материальностью и свежестью. Около какой-то очень яркой по цвету картины стоял высоченный юноша с длинными черными волосами. Он широко размахивал руками, очевидно полемизируя с собеседником из публики: “Вы понимаете, нам надоела абстракция! Жизнь должна звучать в наших полотнах! Вы понимаете? Жизнь!” Это был молодой живописец Соколов-Скаля»[72].
Другой посетитель так описывает свои впечатления от увиденного:
«В самом начале января 1922 года открылась первая выставка “Бытия”. Она проходила в небольшом помещении музыкальной студии братьев Шор на Мясницкой.
В крохотном зале размещены были полотна, рисунки и скульптуры семерых основателей общества. Молодые художники не скрывали своего волнения: что-то скажут старики.
Наиболее энергичный среди остальных Павел Соколов-Скаля — худощавый, высокий, подвижной, казавшийся нам прямо исполином в длинной до пят серой английского покроя шинели, то и дело подходил к отдельным группам зрителей, интересуясь впечатлением, какое выставка производит на всех. Он был словоохотливее своих товарищей из “Бытия” Г. Сретенского, А. Лебедева-Шуйского, А. Тадыкина, которые робко давали пояснения зрителям.
Ведь шутка ли — вернисаж “Бытия” проходит сейчас же после закрытия таких выставок, как “Союз русских художников” и в особенности “Мир искусства”, президентом которого — их учитель Илья Иванович Машков. Вот и сейчас здесь на выставке он гудит своим зычным голосом, как всегда добродушный, жизнерадостный, бодрит своих учеников. Он не скрывает их ошибок, но и не снижает оценку успехов…
Выставка обратила на себя внимание. О ней заговорили. Пресса отнеслась весьма сочувственно к начинаниям молодежи… Художников “Бытия” волновали и проблема нового содержания, и картины как завершенной формы».[73]
Каталога выставки не выпускали, и единственный доступный материал — воспоминания посетителей, которые писали о ней. В то время у «Бытия» не было ни лозунгов, ни особой идеологии. Их цель — выразить вечность, хранилась в секрете. Идеалистические утверждения об их работе появились позже. Начиная с 3-й выставки в 1925 году вплоть до 7-й и заключительной в 1929 году, стали издаваться каталоги, а в них различные социалистические высказывания, придерживающиеся твердой позиции, направленной против конструктивизма и всего нефигуративного искусства. Но, как упоминалось выше, первая выставка устраивалась вовсе не в форме протеста или нападок на кого бы то ни было.
Критики были благосклонны:
«Хотя со всем своим молодым задором они утверждали в споре и дискуссиях принципы “русского сезаннизма”, но в своем собственном творчестве даже дальше, чем их учителя, ушли от уроков Сезанна, ближе к написанию этюдов, поставив себя посередине между работами на пленэре вслед за “Обществом русских художников” и светлопрозрачными покровами французских импрессионистов»[73].
Отмечалось, что хотя ученики впитали в себя все, чему научили их учителя, Кончаловский и Машков, и также работали в стиле Сезанна, но их собственное творчество не было бессмысленным. Критики поздравили молодых художников с тем, что те прошли через ВХУТЕМАС, оставаясь не затронутыми тамошними неблагоприятными условиями (вероятно, имелись в виду разногласия и ссоры). Чувствовалось, что, несмотря на все трудности, с которыми сталкиваются и которые преодолевают студенты, их искусство остается прогрессивным.
Соколов-Скаля, представивший девять картин в стиле японского импрессионизма, выделялся среди остальных участников выставки сильной техникой рисования, ему пророчили большое будущее. Остальных называли одаренными, хвалили за сочность красок пейзажей и натюрмортов. На выставке также [74] экспонировалась скульптура Буровой[75] под названием «Модель», которая, как считали, выполнена на профессиональном уровне. «В целом, молодые люди, дебютировавшие на этой выставке, заслуживают внимания и поддержки»[76].
Из искусствоведов их лучше всего понимал А.А. Сидоров (1891–1978), и хотя в основном он интересовался графикой и искусством иллюстрации, но по-прежнему ценил новизну и новаторство, отразившиеся в его интересе к современному искусству. Он писал об искусстве того времени следующее:
«Для историка современности, конечно, интереснее всего молодежь. Именно поэтому хочется обратить внимание на выставку группы “Бытие”, которая как раз в эти дни заняла очень любопытное место между правым “Союзом” и левым “Миром искусства”. Для историка представляется очень примечательным, что молодежь не пошла ни туда, ни сюда. Студенты П.П. Кончаловского и И.И. Машкова нашли в себе мужество стать на собственные ноги в несколько выжидательную позицию. Уровень их мастерства, несомненно, высок. Снова предоставим критике разбираться в калибрах дарования и гадать о будущем. Мы констатируем очень важный для истории факт, что в наши дни нашлась группа молодежи, которая оказалась достаточно мужественной “против течения” вновь вскинуть знамя — классики. Потребность в старой форме, в искусстве, которое было бы эквивалентным хотя бы отчасти Рембрандту и Микеланджело — или Энгру, — разве не она же руководит теперь искусством Запада? Возникает вопрос, будет ли прежняя форма распространяться на западное искусство? Пример самого существования выставки “Бытие” с этой точки зрения — весьма показателен».[77]
Сидоров четко указывает на уникальную и нонконформистскую позицию группы, которая не поддерживает ни правых, ни левых художников, а, скорее, выражает свои убеждения, стоя «на собственных ногах», а в то время, когда искусство развивалось в одном-единственном направлении, такая позиция была одновременно мужественным и смелым выражением своих убеждений.
Семь месяцев спустя Сахаров и Бенатов покинули Россию. В следующем году Бенатов еще представил свои работы на второй выставке «Бытия». Сергей получил письмо от Сретенского, в котором тот описывал эту выставку как успешную «в идеологическом смысле» [78].
Сретенский, а затем и его жена Нина Стеншинская (1901–1988), также присоединившаяся к группе «Бытие», продолжали до конца своих дней работать в прогрессивном, слегка стилизованном стиле русского сезаннизма.
Сергей долго искал способа уехать из России, опасаясь снова быть мобилизованным в Красную армию. Он знал, что если будет арестован в третий раз, то его, скорее всего, расстреляют. Неопределенность того времени была невыносимой, аресты стали привычным делом, многие люди бесследно исчезали. По традиции, в самом начале карьеры молодые русские художники ездили учиться в Италию и Париж, и когда Леонардо Бенатов получил стипендию для учебы за границей, Сергей решил присоединиться к своему другу. Они отправились на юг в долгое и опасное путешествие по территории, где всего несколько месяцев назад вспыхнула гражданская война; там, на побережье Черного моря, находилась семья Бенатова. В августе 1922 года в Новороссийске они сели на турецкий корабль, направляясь прямо в Италию. В то время итальянские власти были весьма враждебно настроены против коммунистов, и друзей задержали, заподозрив в шпионаже в пользу русских. Чтобы доказать, что они художники, им пришлось сделать по несколько рисунков, которые отдали на суд местному аристократу и коллекционеру произведений искусства. Тот пришел в такой восторг, что пригласил молодых людей жить в своем замке[79].
Посетив художественные достопримечательности Италии, Сергей и Леонардо отправились в Берлин, где провели осень, занимаясь живописью и посещая галереи. Здесь они встретились со своей бывшей соученицей по студии Кончаловского, Евгенией Лурье, которая незадолго до этого вышла замуж за поэта Бориса Пастернака. Той осенью в Берлине состоялась Первая всероссийская художественная выставка русского искусства, где они увидели работы своих соотечественников и современников. В конце 1922 года друзья поехали в Париж, и оба обосновались там. Для Сергея вопрос о возвращении в Россию оставался открытым в течение многих лет: его мучили боль разлуки с родными, лишения эмиграции и неопределенность будущего, ожидавшего его в случае возвращения.
Глава 2
Бытие, небытие и бездна
«В Петербурге стеклянные тротуары. Под ногой — яма…Привыкли модернисты ходить над бездной. Бездна — необходимое условие комфорта для петербургского литератора…Там ходят влюбляться над бездной, сидят в гостях над бездной, устраивают свою карьеру на бездне, ставят над бездной самовар. Ах, эта милая бездна!»[80]
Таково было состояние русских художников и писателей в первом десятилетии 20-го века. Сергея оно тоже коснулось. Вот как он сам пишет об этом:
«Я помню себя отлично: я был в житейской повседневности как все другие люди, но моментами я не ощущал под собою земли. Я видел ее моими глазами как обычно, тогда как в духе я носился над бездонной пропастью»[81].
В начале 20-го века, в апокалиптические времена Серебряного века, пропасть представляла собой символ опасного и шаткого, недолговечного окружающего мира. И напротив, образ домашнего самовара показывал, насколько повседневная реальность стала преобладать над ощущением бездны.
Жизнь Сергея пришлась на бурное политическое время. В 1904 году, когда ему было 8 лет, началась Русско-японская война, которая катастрофически завершилась в следующем году. Россия понесла большие потери, и общий моральный дух страны был сильно сломлен. Социальное недовольство кипело в течение нескольких десятилетий и привело к первой революции 1905 года. Затем последовало несколько неудачных попыток установить демократию, они завершились отречением царя в начале 1917 года и государственным переворотом большевиков в том же году. Кроме того, Россия участвовала в Первой мировой войне с 1914 года до разрушительного поражения в 1918-м, когда разразилась гражданская война, повлекшая еще большее кровопролитие. Оно продолжалось до 1920 года, а отдельные бои в провинциях не утихали до 1923 года. В то же время рухнула экономика, что вместе с засухой и неурожаями 1920 и 1921 годов привело к голоду и полной катастрофе.
На Сергея, выросшего в это время, все эти события оказали сильное влияние. По его собственным словам:
«Атмосфера земли пресыщена запахом крови. Каждый день вселенная питается вестями об убийствах или об истязаниях побежденных в братоубийственных конфликтах. Мрачные тучи ненависти скрывают от взоров наших небесный Свет. Сами люди строят свой ад».[82]
Уличные бои были не редкостью в Москве, тяжело жилось повсюду. Не отпускал страх, что тебя могут арестовать и расстрелять. Никто не мог предсказать, что его ждет. Бессмысленность такой ситуации мучила Сергея, его собственные духовные и экзистенциальные поиски становились все более интенсивными.
«Не понимал я и того, зачем я родился. В вихре исторических событий отдать свою жизнь за еще не осознанный мною идеал? Так родилась во мне смертная память и с нею новое чувство бессмысленности всех стяжаний на Земле…Постепенно внимание мое отвлекалось от всего окружающего меня и сосредотачивалось вовнутрь, на вопросе: вечен ли человек или все мы снова уйдем во мрак небытия? Душа томилась в искании ответа на вопрос, ставший для меня важнее всех мировых событий. Всё рушилось вокруг, но я почти не замечал происходившего…. Я был молодым, восемнадцати лет, но уже тогда жило ощущение, что всякий человек в самом себе является в каком-то смысле центром всего Бытия» [83].
Сергей с головой ушел в свое искусство, без устали пытаясь найти ответы в своей живописи. Вопрос о вечности волнует многих художников, все они стремятся выразить вечное, понять, что лежит за пределами времени, чтобы найти решение и смысл жизни. Это было особенно свойственно русским художникам, но в невыносимо тяжелых условиях жизни оно еще усилилось. Сергей читал, изучал творчество писателей, художников и мыслителей недавнего прошлого, пытавшихся выразить свой опыт вечности.
Уже в XIX веке Владимир Соловьев (1853–1900), предшественник символистов[84], стремился выразить бессмысленность жизненной рутины:
Эта тема вдохновляла русских символистов. Прежде всего они стремились отрешиться от земного, удалившись в мистическую и вечную сферу, а потому психологически и в определенной степени духовно «восставали» против прежних социальных и моральных ценностей. Члены этого движения считали, что старые описательные средства — как словесные, так и визуальный «язык» образного искусства, больше не могут выражать и передавать уникальные индивидуальные эмоции и чувства. Они стремились к мистическому, трансцендентальному выражению и, по существу, находились в поисках вечности. На своем пути они, естественно, столкнулись с восточной мистикой и оккультизмом. Известно, что голубой (или лазурный) цвет имел для них особое значение: «…это напоминало основы философии символизма: для символистов “голубой” было описанием скрытого мира, высшей духовной реальности и ключевым словом их словаря»[86].
Позднее отец Софроний вспоминал о своем увлечении этим цветом: «Когда я был молодым, любил лежать в саду на скамейке и смотреть в голубое небо. Позднее понял, что голубой цвет — есть образ трансцендентности. Цвет неба, синий, не имеет себе подобного на земле»[87].
Он так долго вглядывался в глубины неба, что повредил глаза и должен был несколько дней носить повязку, чтобы восстановить зрение.
«Я всегда понимал, что виденное нами небо, дивно голубое, не “стенка” вокруг Земли; что за пределами видимого лежит беспредельность космическая, непостижимая так же, как и видимое небо. Лежа на крыше моего ателье, я внимательно всматривался в небо, и оно странно приближалось ко мне, и так близко, как будто и меня уже охватывало собою. Но Тайны Своей не сообщало мне. О, я тогда страстно смотрел на все предметы, на все явления, и каждое явление, каждый предмет становились тайной. Как возможно, что простой в себе луч света разлагается на бесконечные нюансы и в целом создает картину, вечно живую, непрестанно изменяющуюся, хотя и сохраняет нечто единое?»[88]
Позднее он разработал особый оттенок серо-зелено-синего, который давал ощущение пространства и бесконечности, и использовал его для потолков в церквях, стремясь изобразить бескрайность неба и вечность. Следуя по стопам символистов, Сергей, в поисках вечного, читал их книги и посещал выставки, изучал их мысли.
«В те годы я читал о буддизме, йогах и другие мистические книги. И мне показалось, что Евангелие менее глубоко, чем другие учения. Мне подумалось, что Евангелие говорит: “Люби Бога и ближнего!” Я думал: “Это — психизм, тогда как другие учения говорили об Абсолюте Сверхличном”. Поскольку я очень любил молиться, эта молитва сохранила мою любовь ко Христу, то есть я не отверг старое. Но новое показалось мне более глубоким…Но так или иначе две вещи в то время доминировали: одна мысль — об Абсолюте Сверхличном, другая — о том, как человек может перейти грань маленькой короткой жизни.
То есть дух человека не принимает идеи смерти. Тогда огромное влияние на меня, я помню, имели слова Пушкина[89]:
Пушкин, которого тоже мучили экзистенциальные вопросы, часто использовал метафоры лазурного и бездны в своих стихах. По словам Н.В. Гоголя, «в каждом слове (Пушкина) бездна пространства»[91].
Сергей также попал под влияние выразительного языка, присущего мистическому символизму Павла Флоренского[92], который разработал особые взгляды на искусство, в частности на синтетическое видение художника в создании вневременного, целостного портрета человека, и символически описывал его как мистическое древо жизни. И хотя, по-видимому, Сергей не встречался с Флоренским и у него не учился, но, тем не менее, в их мыслях[93] улавливается некоторое сходство, особенно относительно опыта со светом и тьмой. Флоренский, который был чрезвычайно ярким представителем Серебряного века, описывает сон, который он когда-то увидел:
«…беспросветная тьма, почти вещественногустая, окружала меня. Какие-то силы увлекли меня на край, и я почувствовал, что это — край бытия Божия, что вне его — абсолютное Ничто. Я хотел вскрикнуть, и — не мог. Я знал, что еще одно мгновение, и я буду извергнут во тьму внешнюю. Тьма начала вливаться во все существо мое. Само-сознание наполовину было утеряно, и я знал, что это — абсолютное, метафизическое уничтожение»[94].
Понятие внешней тьмы и попадание в пустоту небытия связано с собственным опытом Сергея. Вечное присутствие бездны и постоянное напоминание о смерти преследовали его. По его собственным словам: