Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Несовременная страна. Россия в мире XXI века - Владислав Леонидович Иноземцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Несмотря на то, что Россия — территория ресурсной экономики, ее природа эксплуатируется хищническими методами. Коэффициент извлекаемости нефти составляет 42–43 %, а количество разливов нефти и нефтепродуктов из трубопроводов превышает 25 тыс. в год, причем только в Северный Ледовитый океан попадает ежегодно не менее 500 тыс. тонн нефти[374]. При этом государство не стремится наказывать предприятия, нарушающие экологические нормы: достаточно оценить слова министра природных ресурсов и экологии С. Донского, гордо вещающего об 1 млрд руб. штрафов, собранных в 2016 году в России со… 153 тыс. мест незаконного захоронения отходов (что означает: средний штраф составил около 6,5 тыс. руб., или эквивалент цены вывоза… 12 куб. м мусора — и как тут удивляться, что свалки берут в тиски наши города?)[375]. Во многих случаях вопиющие злоупотребления вообще не расследуются (как, например, регулярные превышения уровня сероводорода в Москве), а предприятия — источники загрязнений не закрываются и не модернизируются годами.

При этом экологические стандарты в России давно устарели и медленно приближаются (если вообще приближаются) к европейским. Россия лишь в 2013 году с четвертой попытки запретила моторное топливо класса «Евро-2», причем неготовность компании «Роснефть» в срок перейти на выпуск более качественного топлива спровоцировала в стране полномасштабный бензиновый кризис[376]. Удельная энергоемкость ВВП в России сегодня в 2,34 раза превышает американский уровень, в 3,04 раза — французский и в 3,37 раза — японский[377]; если Россия имела хотя бы такой же уровень энергоэффективности, как Польша, она могла бы поставлять на экспорт вдвое больше природного газа, чем сегодня, не наращивая при этом объема его добычи. Сейчас в Европе практически решен вопрос о запрете с 2025–2030 годов дизельных автомобилей, а с 2040 года — о полном прекращении выпуска машин с двигателем внутреннего сгорания; в России же по состоянию на середину 2018 года было продано всего 1100 электромобилей — меньше, чем их сегодня состоит на учете в Руане[378], небольшом городишке на севере Франции с населением всего 110 тыс. человек.

Не иначе как дикой стоит назвать и сложившуюся в России ситуацию с утилизацией отходов, которых наш средний соотечественник производит 400–500 кг в год. В последние годы и месяцы мы стали свидетелями нескончаемых скандалов, связанных с функционированием так называемых полигонов, а на самом деле — банальных свалок, взявших в кольцо наши города. Сегодня только вокруг Москвы захоронено более 210 млн тонн отходов, отравляющих воздух и подземные воды, — однако в России не предприняты самые очевидные меры, которые давно используются в развитых странах: не введен обязательный раздельный сбор отходов (в Германии действует с 1996 года); не запрещено их открытое хранение (как сделано сейчас в 19 странах ЕС); не практикуется сортировка и глубокая вторичная переработка отходов (максимум, о чем сейчас говорят власти российских столиц, — о мусоросжигательных заводах, пик строительства которых в Европе пришелся на 1980-е годы)[379]. Целые города попадают в зоны, практически непригодные для жизни; распространяются болезни, вызванные проблемами с экологией; дети начинают задыхаться даже в ближнем Подмосковье — но в стране, где свалки «по случайному совпадению» контролируются структурами сына генпрокурора, а надзор за соблюдением природоохранного законодательства осуществляется его отцом, надеяться на перемены не приходится[380].

Можно продолжать приводить примеры, но общая ситуация понятна: и люди, и те проблемы и тенденции, которые пусть и требуют внимания, но выглядят «статьями затрат», а не доходов, российские власти интересуют все меньше — а общество еще не дозрело до того, чтобы заставить правительство не то чтобы обратить на все эти вопросы внимание, но даже исполнять собственные законы, принятые в соответствующих сферах. Между тем я бы рискнул назвать современным только такое общество, которое является экономически инклюзивным; общество, которое ставит благополучие каждого конкретного человека выше абстрактных «национальных интересов» и способно продуцировать перспективную повестку дня, а не отмахиваться от нарастающих проблем.

Отупление нации

Можно ли, однако, требовать от страны и общества формулирования перспективных целей, если нация в последние годы откровенно — и целенаправленно — дебилизируется? Этот вопрос, каким бы чувствительным ни был, нужно рассмотреть именно в такой постановке.

В последние годы особенностями российского общества, заметными невооруженным взглядом, стали, с одной стороны, снижение уровня осмысления происходящих процессов (я бы сказал — отказ в признании за ними реальной степени сложности) и, с другой стороны, совершенно новая культура коммуникации, распространившаяся как внутри страны, так и в отношениях с внешним миром. В первом случае речь идет о полном оттеснении на периферию общественного внимания сколь-либо серьезной аналитики и о выходе на «передовые позиции» авторов, апеллирующих к идеологическим, а не рациональным, аргументам, к постоянной профанации знания, распространении «теорий заговоров» и иных подобных построений (конечно, я сейчас не говорю о естественных науках, но, увы, не они определяют «интерфейс» любого интеллектуального сообщества). Во втором мы начинаем жить в мире «постправды»[381], в котором информация все активнее замещается пропагандой; исчезает привычное понимание авторитета; главным аргументом становится напористость; голословные обвинения или их столь же голословные опровержения как бы сами являются событиями; в котором даже те люди, которые по своим профессиональным обязанностям должны быть образцом корректности и сдержанности, легко переходят на коронные «Дебилы, бл@!». Россия в последние годы стремительно становится страной, в которой за новости выдаются сообщения о намерениях или события, которые при ряде условий имеют шанс случиться в будущем, — но именно это и формирует «новостной фон» большей части средств массовой информации. Все это может казаться наносным — но я убежден, что это отражает процесс выпадения России из современности (что на практике прослеживается, например, во внешней политике, к чему я еще обращусь).

Насколько мне известно, глубоких работ, посвященных деструктурированию постсоветской общественной/политической мысли, пока нет. Я попытаюсь отметить несколько важных моментов, которые могли бы быть учтены будущими исследователями этой проблемы; суждения мои будут обрывочными, но достаточно понятными.

Важнейшим фактором превращения советской общественной мысли в то, что мы сегодня имеем, была «потеря ориентации» после краха коммунизма. Часть постсоветских обществоведов сохранила свои марксистские убеждения и сэволюционировала в левацкий антиглобализм (тут можно отметить А. Бузгалина, А. Колганова, Б. Кагарлицкого и ряд других). Часть быстро «перековалась» и превратилась в специалистов в области экономикс, социальной компаративистики и количественных методов анализа социальной реальности (к ним относятся исследователи, сплотившиеся вокруг Высшей школы экономики, Европейского университета в Санкт-Петербурге и Российской экономической школы). Большинство остались работать в своих институтах и фактически утратили влияние на формирование ментального климата. Вскоре оказалось, что первые и вторые более интеллектуально связаны со своими зарубежными коллегами, чем с российскими. Большинство же, осознав свою растущую маргинальность, превратилось в идеальную среду для распространения «исконно российских» теорий, которые хотя бы на уровне воображения диссонировали с печальной реальностью. Здесь и взросли построения А. Дугина, В. Цымбурского, Е. Островского, П. Щедровицкого и многих других, часть которых и поныне считаются российскими maitres d’esprit.

Эта «новая волна» впитала в себя как старые, так и новые элементы. От советского марксизма она унаследовала любовь к «методологии» и «большим теориям», не заморачивающимся с фактами, но стремящимся объяснить мир исходя из умозрительных построений. Из хаоса 1990-х годов идеологи российской исключительности вынесли вывод о том, что для обеспечения своим теориям признания нужно не столько убеждать академическое сообщество или коммуницировать с властью, сколько внедрять соответствующие концепты в сознание обывателей, чье признание гарантирует теории будущее по мере того, как «отрицательный отбор» в верхах сравняет интеллектуальный уровень «элиты» и плебса. Идя по этому пути, новые теоретики написали тома букв, не имевших особого отношения к реальности, но мощно срезонировавших в умах людей, которым трудно было окончательно смириться с тем, что Россия оказалась в ее новом неприглядном положении вследствие собственных ошибок, а не в результате заговора (и потому предполагавших, что из сложившейся ситуации можно относительно легко выйти). Тенденция к вульгаризации проявилась даже и в естественных науках в образе поиска простых решений сложных вопросов, восторженно воспринимавшихся властями (особо выдающиеся примеры хорошо представлены в материалах специально созданной в Российской академии наук комиссии по лженауке[382]). Так что В. Путину после его прихода к власти не нужно было создавать новой идеологии и воспитывать новых «ученых» — и та, и те были уже готовы.

Однако для того, чтобы примитивные представления, апологетизирующие особый российский путь и не допускающие даже мысли о том, что страна все больше отстает от остального мира, стали в обществе доминирующими, необходимы были два дополнительных условия.

Первым являлся «естественный» упадок образования, вызванный целым рядом причин. Не секрет, что во времена позднего СССР советские вузы и школы считались одними из лучших в мире, хотя в сфере истории и общественных наук доктринерство было очевидно. После краха коммунистического проекта, упадка индустриального сектора и сокращения трат как на фундаментальные, так и на прикладные исследования спрос на качественное естественнонаучное образование сократился, а прием студентов в вузы по профилю «промышленность и строительство» за 1985–2003 годы вырос на 60 %, хотя в вузы, готовившие специалистов по экономике и праву, он подскочил в 6,2 раза[383]. Обнищание преподавательского состава в начале 1990-х дало толчок эмиграции, сократившей число профессоров в ряде вузов на 25–40 %. Одновременно возник масштабный спрос на дипломы (в большей мере, чем на образование) в общественно-научных дисциплинах, экономике, юриспруденции и менеджменте. Если есть спрос, появляется и предложение: число вузов в России на фоне нараставшего хозяйственного кризиса выросло с 514 в 1990/91 учебном году до 965 в 2000/01-м (а затем, после возобновления экономического роста — и до исторического максимума в 1115 в 2010/11-м) (и это не учитывает внутренней структуры вузов: например, число факультетов в МГУ за последние 30 лет увеличилось с 16 до 40, причем из 24 новых подразделений лишь 6 можно с той или иной долей условности причислить к естественно-научному сегменту[384]), а в целом по стране рост числа вузов был практически целиком обеспечен именно новыми экономическими, юридическими и социологическими институтами. Соответственно увеличилось и количество студентов — с 2,85 млн в 1990/91 учебном году до 7,05 млн в 2000/01-м[385], — несмотря на то, что качество образования было, скажем откровенно, последним фактором, определявшим успешность человека в России в первые десятилетия после развала Советского Союза. В некоторые годы россияне столь проникались желанием учиться, что число зачисленных в вузы превышало… количество выпускников школ соответствующего года. Иначе говоря, к началу 2000-х Россия стала страной фактически всеобщего высшего образования, хотя никаких экономических оснований для этого не имелось (доля лиц с высшим образованием в рабочей силе достигла в России 54 % против 35,7 % в США, 28,1 % в Германии и всего 17,2 % в находящейся с нами на одном уровне по подушевому ВВП Бразилии[386]); параллельно было фактически уничтожено среднее профессиональное образование, на которое делают сейчас акцент в развивающихся странах. Структура российского образования окончательно подстроилась не под постиндустриальное, а скорее под деиндустриализировавшееся общество.

Такое положение вещей определило снижение качества образования, так как, с одной стороны, ухудшался контингент преподавателей и по мере увеличения нагрузки и совместительства снижалось внимание к студентам и, с другой стороны, сама молодежь понимала важность диплома, а не учебы, посвящая значительную часть времени зарабатыванию денег. В результате сейчас лишь 46 % российских выпускников находят работу по той специальности, по которой учились (в США — 76 %), 24 % вчерашних студентов удовольствуются позициями, вообще не требующими высшего образования[387], а масса управленцев, чиновников и судей отлично «устраиваются в жизни» даже с поддельными свидетельствами об окончании вуза. Последние стали совершенно новым словом в данной области и, не побоюсь сказать, важнейшим российским «ноу-хау» постперестроечной эпохи. С начала 2000-х годов производство фейка в российских образовании и науке оказалось поставленным на поток. Несмотря на то, что Россия стремительно сдавала свои позиции в сфере международно признанных исследований (сегодня она занимает 15-е место по числу поданных патентных заявок, отставая от Китая в 43 раза и обеспечивая всего 0,4 % их общемирового количества, а доля научных работ российских авторов в индексах цитируемости, составляющая 2,12 %, не должна особо радовать, так как бóльшая ее часть обеспечивается учеными, работающими за пределами страны [публикации на русском языке занимают только 0,6 % общего числа публикаций, охваченных Web of Science][388]), число защищенных кандидатских и докторских диссертаций выросло более чем вдвое по сравнению с позднесоветскими показателями — причем, если судить по ученым званиям, российские парламент, правительство и региональные органы власти укомплектованы самыми образованными людьми в мире. Некоторые региональные вузы по числу подготовленных кандидатов и докторов наук оставили позади столичные университеты — но иcследования «Диссернета» указывают на то, что около пятой части всех работающих в стране научных советов имеют прямое отношение к производству фальшивых кандидатских и докторских диссертаций; при этом работа ВАК, умудряющегося порой за день присудить 400 степеней доктора наук, не дает оснований надеяться на то, что в данной сфере что-то скоро изменится[389]. Однако ученая степень остается столь важным аксессуаром современного российского управленца, что одна из таких «жемчужин» есть даже у президента России В. Путина[390]. В стране процветали такие же «фабрики диссертаций», какие существуют ныне «фабрики троллей» — и качество их продукции я бы назвал сопоставимым. После того как правительство предприняло робкие попытки отрегулировать ситуацию, требуя от «ученых» научного продукта, возникло множество фейковых «научных» журналов, зарегистрированных как в России, так и за рубежом, но в основном печатающих «труды» авторов из Российской Федерации и стран СНГ[391]. Я думаю, что не будет преувеличением сказать: российское обществоведение (за другие отрасли знания судить не возьмусь) превратилось в фикцию, а бóльшая часть серьезных ученых либо сосредоточились в нескольких глобализированных вузах, работая между Россией и другими странами, либо эмигрировали. Ситуация, я полагаю, не изменится, пока властью в стране обладают те, кто воспитан в этой «фейковой» псевдонаучной культуре.

Вторым условием стала политическая заинтересованность властей в подавлении свободомыслия и установлении того, что принято называть «образовательным стандартом», а также стремление элиты к контролю над студенческими сообществами. Еще в 2005–2010 годах была искоренена или формализована процедура выборов руководителей учебных и научных организаций; в вузы были введены «представители» власти (в том же МГУ как сам университет, так и 7 его факультетов и приравненных к ним структур возглавляют сегодня функционеры правящей партии или ее известные пропагандисты), а Академия наук с 2013 года была превращена в правительственное агентство, руководитель которого «избирается» по представлению президента страны. Фактически в России уже выстроена своего рода «научная вертикаль», полностью подчиненная Кремлю либо непосредственно (в первую очередь за счет распределения довольно скудного финансирования — в 2017 году бюджет МГУ составил 12,1 млрд руб., тогда как бюджет Стэнфордского университета на 2017/18 учебный год составляет $5,85 млрд[392]), либо через идеологизированные структуры типа Российского исторического или Военно-исторического обществ, возглавляемые ведущими «силовиками» из правительства. Помимо прямой индоктринации, большой размах получает «выдавливание» из вузов ученых, по ряду вопросов занимающих «неудобную» для властей позицию или препятствующих коммерциализации учебного процесса и разворовыванию имущества высших учебных заведений[393].

Происходящее в последние годы резко изменило паттерн молодых россиян, стремящихся связать свою жизнь с серьезной наукой. Рост числа обучающихся в зарубежных вузах превысил в 2000–2015 годах 400 %, и это не связано прямо с большей доступностью платного образования вследствие повышения благосостояния россиян: более ¾ всех российских студентов обучаются в Европе и Северной Америке по грантовой системе, пройдя сложный отбор; при этом доля возвращающихся в Россию едва достигает 30 % (в Китае — более 80 %)[394]. Проблемы карьерного роста актуальны отнюдь не только в общественно-научных дисциплинах: на начало 2010-х пришелся пик карьер тех ученых, которые в сравнительно молодом возрасте (30–40 лет) переехали в Москву или Петербург из провинциальных вузов в 1990-е годы, компенсируя миграционный отток того времени; сейчас они прочно контролируют управленческие позиции в своих институциях и не заинтересованы в конкурентах. В результате приток молодых кадров ограничен как естественными, так и искусственными причинами: средний возраст академиков и членов-корреспондентов РАН превышает сегодня 70 лет.

Таким образом, можно констатировать, что Россия выпадает из глобального тренда на формирование knowledge society: образование становится скорее формальностью; общественные науки превращаются в инструмент идеологической обработки граждан; передовые научные исследования ведутся все менее активно, а за оригинальные разработки выдаются фиктивные достижения. Российские технологии во многом существуют на позднесоветском «заделе» (как в космонавтике или военно-промышленном комплексе), но он близок к исчерпанию. Для попытки прорыва, вовсе не очевидно успешной, необходимы не только масштабные финансовые вливания, но и качественные научные коллективы, соответствующая мировым аналогам интеллектуальная свобода и, главное, востребованность результатов исследований как экономикой, так и политической элитой. В России, напротив, всё способствует подмене знания мнениями; снижению внимания к фактам; переходу от аргументов к истерике; формированию системы, в которой правильной может быть только точка зрения вышестоящего руководителя. Причем к этой нарастающей несовременности добавляется еще один элемент, который для развитого мира является особенно странным.

Речь, разумеется, идет о религии и той индоктринации, которая исходит от Русской православной церкви, ставшей в последние годы, как это часто подчеркивается, по сути, отделом воспитания и пропаганды президентской администрации. Не вдаваясь детально в историю, можно сказать, что роль церкви в России во все времена была совершенно особой: унаследованное от Византии как «государственная» религия, православие выстраивалось в первую очередь для сервильной поддержки действующей власти и старательно охраняло свою «территорию». Его «коллаборационизм» оценили даже монголы, никогда не препятствовавшие его развитию и специальными документами легализовавшие как права собственности церкви на имущество, так и полномочия по сбору десятины[395], справедливо полагая, что русские церковники идеально ретранслируют волю любой власти. После освобождения от ига церковные иерархи сделали очень много как для утверждения власти русских царей, так и для изображения России новым центром мира, который не нуждается в совершенствованиях. Вполне понятно поэтому, что реформаторы и «прогрессисты» — от Петра I до коммунистов — откровенно не жаловали РПЦ, то подчиняя ее себе, то попросту пытаясь уничтожить.

Руководство новой России изначально было расположено к церкви — и даже если это расположение несло в себе элемент извинения за жестокости советской эпохи, оно в той или иной степени предполагало обмен покровительства со стороны власти на ее дополнительную легитимацию со стороны церковников. Политически роль РПЦ была особо значимой потому, что исторически она сформировалась именно как русская государственная институция, в отличие, например, от любых западных конфессий, которые либо вообще не имеют единого центра, либо управляются из Ватикана, на политических амбициях которого еще несколько столетий назад был поставлен крест (прошу прощения за двусмысленность). Поэтому если сначала Кремль стремился просто «поддерживать» церковь (например, обеспечивая ей льготы при импорте в страну алкоголя и сигарет, обогативших нынешнего патриарха и его окружение[396], или строя храм Христа Спасителя на средства, выделявшиеся по разнарядке организациями, близкими к московскому правительству), то впоследствии государство стало стирать грань между бюджетными и церковными деньгами. В Москве (программа «200 храмов») и за рубежом (Русский культурный центр в Париже) государственные структуры либо софинансируют строительство объектов культа, либо передают в собственность церкви земельные участки под ними. При этом Положение о церковном имуществе никем не утверждено; Устав РПЦ, принятый Архиерейским собором 16 августа 2000 года с поправками от 27 июня 2008 года, не регистрировался в Минюсте; а Гражданский устав РПЦ, вроде бы там зарегистрированный, никогда не публиковался[397]. Русская православная церковь также освобождена от налога на имущество, используемое для религиозной деятельности; земельного налога на земельные участки со зданиями религиозного и благотворительного назначения; и налога на прибыль от доходов, полученных «в связи с совершением религиозных обрядов» (финансовая отчетность организации тоже никогда не становилась публичной).

Начиная с 1990-х годов в России при поддержке властей наблюдается немыслимый для современной европейской страны религиозный ренессанс. Если в начале 1980-х годов православными считали себя 8 % граждан, то сегодня такими числятся уже около 70 %. Вместо 5,3 тыс. храмов и 18 монастырей, действовавших на территории РСФСР в 1985 году, мы имеем почти 40 тыс. церквей и 900 монастырей[398], новые строятся куда быстрее, чем родильные дома, детские сады и школы. Создается институт священников в Вооруженных силах; руководители страны выставляют напоказ свою религиозность; первосвященник и святые отцы высказываются по наиболее значимым вопросам внутренней и внешней политики; в вузах создаются кафедры теологии и открываются «ученые» советы по данной специальности; попы путешествуют с членами правительства на зафрахтованных самолетах, освящая падающие потом космические аппараты. Так откровенно, как в современной России, религиозные организации никогда не «продавали» свой «продукт» власти и не становились по отношению к ней столь сервильными. При этом президент постоянно участвует в православных службах, посещает монастыри в стране и за рубежом — чего публично не позволяет себе ни один западный лидер. В некоторой мере это объясняется тем, что власть демонстративно надеется на церковь в решении многих вопросов — от поддержания нравственности (однако 640 тыс. наркозависимых, до 5 млн алкоголиков и каждый третий ребенок, рождающийся в стране вне брака[399], ее эффективность не подтверждают) до совсем уж экзотических попыток снизить аварийность на дорогах или прекратить засуху с помощью крестных ходов полицейских или окропления полей святой водой[400]; такая апелляция светской власти к «духовной» разительно контрастирует с фундаментальными основами современного понимания мира и закономерностей развития общества.

Проблема, на которую я в данном случае обращаю внимание, состоит не в распространении среди россиян религиозных ценностей как таковом — в самом этом процессе нет ничего противоестественного (в России к православным сегодня причисляют себя 68 % граждан, тогда как в США религиозными считают себя около 77 % жителей, в Польше только католиками называют себя 87 %[401]). Проблема в том, что религиозные авторитеты начинают нарушать российские законы, de facto цензурируя произведения литературы и искусства (под их указку переписываются сценические постановки сказок Пушкина — в Республике Коми была отменена опера Д. Шостаковича «Балда», требуют «крещения» Деда Мороза, закрытия безобидных комических музеев типа «Музея Бабы-Яги» в городе Кириллове Вологодской области)[402], практически вводят новые статьи в Уголовный кодекс, настаивая на приобщении к обвинениям решений церковных соборов тысячелетней давности; монополизируют право на определение того, что нравственно, а что — нет; открыто посягают на светский и многонациональный характер российского общества (в 2002 году нынешний патриарх заявил, что «мы должны вообще забыть расхожий термин “многоконфессиональная страна”: Россия — это православная страна с национальными и религиозными меньшинствами»[403]). По сути, православие становится сегодня инструментом политики как внутренней, так и внешней — и религиозно-мистические мотивы стремительно проникают в сознание значительной части россиян, наслаиваясь на идеологические установки, задаваемые Кремлем. То, что сегодня происходит у нас в стране, представляется мне однозначным регрессом — воскрешением идеологических норм, восходящих к Средним векам, за которым наверняка последует и нравственная легитимация распространенных в то время социальных практик (чуть позже я еще остановлюсь на этом подробнее). Именно эта старинная «связка» церкви и государства делает Россию все менее современной — если, конечно, считать идеалом европейские общества, а не Иран или Саудовскую Аравию. Церковь в России предоставляет власти дополнительное ощущение легитимности, но тащит страну в прошлое. Вера все активнее претендует на то, чтобы заместить знание, однако оказывается не в состоянии исцелить социальные пороки.

Наконец, нельзя не обратиться и к тому процессу оболванивания населения, который ведет само государство через средства пропаганды — прежде всего телевидение. Откровенная примитивная ложь становится основой его контента, а главным аргументом оказывается степень истеричности ведущих и комментаторов. Не только в обществе, но и в самом управленческом классе формируется запрос на самые простые решения и на наименее способных и творческих исполнителей — причем сложно сказать, что кажется властям более необходимым: тупое общество или тупые руководители. Сегодня в стране искоренена не только политическая конкуренция (выборы на многих уровнях отменены, а в оставшихся участвуют специально отобранные кандидаты), но и конкуренция в сфере управления. Карьерные «лифты» работают крайне странным образом: во-первых, высшие и средние должности в приоритетном порядке замещаются уже даже не друзьями первых лиц государства, а их родственниками[404] (последний пример — назначение двоюродного племянника В. Путина заместителем председателя правления «Газпрома»[405]); во-вторых, возникают своеобразные «кадровые резервы», составляемые в ходе конкурсов и отборов, проводимых в значительной мере на основании выявления наиболее политически лояльных персонажей; в-третьих, средний уровень в управленческих структурах комплектуется из тех, кто достаточно туп для того, чтобы выгодно оттенять не слишком высокие интеллектуальные способности своего шефа. В результате «вертикаль власти» превращается в систему отрицательного отбора, всасывающую в себя наименее честных и компетентных «специалистов». Новое российское государство извращает всяческие смыслы, ранее существовавшие в обществе. Язык общения с народом превращается во все более бессмысленный набор бюрократических штампов. Охранники президента, неожиданно становящиеся губернаторами, именуются технократами, а руководители, «заваливающие» один участок работы за другим, — эффективными менеджерами.

Отдельно следует сказать несколько слов о том, чем нынешняя Россия разительно отличается от всех Россий, существовавших в прошлом (возможно, за исключением сталинской — и то на протяжении довольно короткого периода). Я имею в виду насаждаемую милитаризацию общественного сознания, а порой и скрытый культ войны, быстро распространяющиеся в обществе. В своих первых проявлениях это восходит к 2000-м годам, когда в условиях героизации советского наследия День Победы стал главным праздником страны, — однако настоящий ренессанс милитаризма случился после аннексии Крыма и начала войны на востоке Украины. Именно тогда георгиевская ленточка, традиционно являвшаяся в Российской империи и Советском Союзе символом ратной доблести и принадлежности к военной службе, стала общенациональным символом; к этому же времени относится превращение акции «Бессмертный полк» в часть официальных празднований 9 Мая; постоянное повышение «градуса» соответствующих мероприятий вызвало к жизни лозунг «Можем повторить!», немыслимый в советской культуре, которая в последние десятилетия существования СССР была основана на пропаганде неустанной борьбы за мир. Конечно, я не идеализирую политику Советского Союза, но хочу подчеркнуть, что в те годы вожди страны стремились не допустить выхода милитаризма «в массы», оставляя определение контуров военной доктрины профессионалам. Сегодня же Кремль проводит линию на искусственное снижение «порога принятия» войны обывателями: по стране проходят патриотические утренники в школах, где детей наряжают в «костюмы» танков и ракет; результаты опросов показывают общенациональную одержимость придумывания названий пока еще не существующим видам вооружений[406]. Во всем этом я вижу серьезную проблему, так как милитаристская истерия разворачивается все сильнее по мере того, как уходит поколение, имевшее хоть какую-то память о войне, и весь ее трагизм как бы выветривается из народной памяти. Милитаристская индоктринация в такой ситуации практически лишается возможных сдержек — и, учитывая почти полное исчезновение «силовой» компоненты из спектра тем, занимающих умы людей в развитых странах, также подчеркивает, что Россия сегодня идет не столько «нога в ногу» с тем миром, к которому она принадлежит, сколько в совершенно противоположном направлении.

Отторжение идеи равенства

Одной из наиболее часто отмечаемых российских проблем является пренебрежение властей правами человека. Очень часто мы даже не отдаем себе отчета, сколь непривычно в России мыслить соответствующими категориями: традиционное для Запада апеллирование к праву и нормам у нас сплошь и рядом подменяется обращением к «справедливости» и «честности», к понятиям «плохо» или «хорошо»[407]. Причину такого положения вещей я вижу в глубинной непримиримости понятия права и сущности российской власти как таковой: Кремлю и его назначенцам любого уровня сложно смириться с мыслью, что правами можно обладать от рождения, — просто потому, что они привыкли к тому, что ими можно только наделять (в чем, собственно, они и видят свое предназначение). Именно потому несовременность России сегодня видна особенно отчетливо там, где речь заходит о базовых правах — и, в частности, о принципе равенства, который в развитом мире уже как-то странно даже и обсуждать.

Начнем с самого банального — с гендерного равенства. Учитывая, что государство в России ориентировано не на диалог с гражданами, а на издание приказов относительно того, кто что должен делать; не на помощь человеку, а на его подавление, оно по своей природе предрасположено к насилию. В свою очередь, сила всегда ассоциируется с мужским, а не с женским началом — и поэтому, на мой взгляд, в «мобилизованном» и конфронтационном обществе типа российского возникает такой культ маскулинности. Если бы наша страна была более современной, народ мог бы понять, что проповедь гендерного равенства, которая в последние десятилетия столь популярна на Западе, имеет прежде всего не столько идеологический, сколько сугубо практический смысл: утверждая права женщин, общество создает рычаги противостояния насилию и произволу на самом низшем уровне, непосредственно в семье. Ежедневно сталкиваясь с необходимостью учета чужого мнения и чужих прав, люди становятся менее склонными к антисоциальным формам поведения; у них возникает более четкое понимание границ частной жизни и принципа неприкосновенности личности. Конечно, все можно извратить и довести до противоположности — но защита прав женщин имплицитно означает защиту более слабой части общества и потому по определению делает весь социум более гуманным.

В России мы сегодня уверенно разворачиваемся в сторону русского средневековья с его порядками «домостроя». Женщины, составляющие бóльшую часть населения, непропорционально представлены в управлении страной даже несмотря на то, что в среднем они более образованны, чем мужчины (24,8 % россиянок в возрасте 15 лет и более имеют высшее образование против 21,7 % граждан мужского пола[408]). В нынешнем составе Государственной думы женщин 16,7 % (да и то хорошо — в предыдущем было всего 4,6 %), в то время как в германском Бундестаге — 31,2 %, в норвежском Стортинге — 41,4 %[409]. Женщина никогда не была в России премьер-министром (в странах ЕС за последние 30 лет 27 женщин занимали такой пост) и женщины никогда не получали на президентских выборах более 5 % голосов. Средняя зарплата женщин в России ниже зарплаты мужчин на 27,4 %[410], и ситуация отнюдь не демонстрирует признаков улучшения. Однако основная проблема даже не в этом.

По мере выпадения России из современности женщины в стране сталкиваются со все более явным проявлением отношения к ним как к «недочеловекам», которые обязаны терпеть многочисленные унижения и не воспринимать это как нечто ненормальное. Несмотря на то, что наказание за «понуждение женщины к вступлению в половую связь или к удовлетворению половой страсти в иной форме лицом, в отношении коего женщина являлась материально или по службе зависимой» появилось в Уголовном кодексе РСФСР еще в 1926 году (ст. 154)[411], став одним из первых в мире упоминаний в уголовно-правовом документе того, что сейчас принято считать харрасментом, и перекочевало в современную версию Уголовного кодекса (ст. 133), по данной статье дела возбуждаются крайне неохотно и практически никогда не доходят до суда. Кроме того, почти никак не прописана ответственность за непристойные предложения и приставания (несмотря на многочисленные попытки внести соответствующие дополнения в ст. 135 УК РФ[412]). Недавняя дикая история с разоблачениями несколькими журналистками депутата Государственной думы Л. Слуцкого, открыто к ним пристававшего, и последующий отказ руководящих органов парламента признать поведение депутата неподобающим (не то чтобы уголовно наказуемым)[413] показывают, в каком веке на шкале современности пребывает Россия (примерно в те же дни суд штата Мичиган, рассматривая дело физиотерапевта сборной США по гимнастике, обвиненного в домогательствах к спортсменкам, назначил ему наказание в виде 175 лет тюремного заключения с правом ходатайствовать о досрочном освобождении не ранее чем через 99 лет[414]). Однако несколько большее понимание причин такого поведения российских парламентариев приходит после того, как осознаёшь, что именно они в 2017 году приняли известный закон о «декриминализации» домашних побоев, считая, видимо, что мужчинам положено самыми разнообразными методами принуждать своих жен и подруг к покорности. Характерно, что проблемы в данной сфере существовали и признавались в России давно; их отмечали еще авторы доклада Amnesty International, вышедшего в 2005 году, по мнению которых «в Российской Федерации на федеральном, региональном и местном уровнях власти предпринимается недостаточно мер для предотвращения домашнего насилия, защиты пострадавших и привлечения виновников к ответственности»[415]. В 2011 году после нескольких раундов обсуждений в рамках Совета Европы была одобрена соответствующая конвенция, но на сегодняшний день ее не подписали и не ратифицировали только две страны — Россия и Азербайджан[416]. Между тем проблема становится все более острой: в 2016 году в России потерпевшими от насилия в семье были официально признаны почти 50 тыс. женщин[417] — и это число будет расти на фоне того, что их мужья и партнеры теперь знают об относительной безнаказанности своих действий и не всегда смогут остановиться и не зайти слишком далеко (тем более что до суда доходит не более 3 % дел о домашнем насилии[418]). Трагедия М. Грачёвой, которую ревнивый муж вывез в лес и топором отрубил ей обе руки, на некоторое время завладела общественным вниманием — но деньги на создание бионических протезов были не выделены государством, а собраны как частные пожертвования, да и операция была проведена не в «идеально оснащенной медицинским оборудованием» России, а все же в Германии[419].

Конечно, можно порассуждать о том, что проблема насилия в отношении женщин существует в самых разных странах, — однако следует обратить внимание прежде всего на то, как российские суды рассматривают дела об изнасилованиях и тяжких телесных повреждениях: практически всегда в той или иной степени сторона защиты использует аргумент о виновности самой жертвы; в то же время постоянно предметом обсуждения становятся многочисленные случаи жестоких приговоров в отношении женщин, которые, «превысив пределы самообороны», убили или серьезно ранили своих несостоявшихся насильников[420]. Подобная практика правоприменения однозначно больше соответствует ближневосточной, чем европейской, — и, к сожалению, в России с каждым годом подобного рода «уклон» проявляется все более очевидно.

Наконец, учитывая патриархальные и архаичные традиции страны, а также существенное различие в материальном благосостоянии мужчин и женщин, давно перезревшей выглядит потребность в формализации отношений сожительства (pacte civil de solidarité, Eingetragene Lebensgemeinschaft), что во Франции было сделано еще в 1999 году, а в Германии — в 2001-м[421], так как в данном случае женщина получит куда бóльшие возможности требовать от своего партнера «сатисфакции» в случае неадекватных действий с его стороны. Однако стоит ли удивляться, что предпринятые относительно недавно попытки предложить такого рода закон постоянно наталкиваются на противодействие властной системы и в обозримой перспективе имеют небольшие шансы на успех?[422] Не столь критически важными, но не менее показательными являются решения Конституционного суда, касающиеся получения материнского капитала и воспитания детей, явно закрепляющие пункт об «особой, связанной с материнством, роли женщины в обществе» и на данном основании по сути утверждающие признаваемое законодателем фактическое неравноправие мужчин и женщин.

Развивая гендерную тему, нельзя не остановиться и на проблемах сексуальных меньшинств, которых в России предпочитают называть «лицами нетрадиционной сексуальной ориентации», дополнительно подчеркивая тем самым их девиантное, отличное от «нормального», поведение. Формально в России не ущемлены права ЛГБТ-граждан (за исключением отсутствия юридического признания однополых союзов — которые, замечу, сегодня легализованы даже не во всех развитых странах), однако на практике дискриминация этих людей носит массовый характер, а многие политические деятели открыто говорят о том, что «Россия должна иметь возможность защищать общество от гомосексуалов»[423], чуть ли не потому, что «все они заражены ВИЧ»[424], и т. д. Печально знаменитый закон о «запрете пропаганды нетрадиционных сексуальных отношений», который формально не добавил запретов в части личной жизни ЛГБТ-граждан, тем не менее очень четко сформулировал позицию государства как гомофобскую и не только легализовал de facto существовавшие ограничения (типа запретов на гей-парады), но дал понять россиянам, что власти расценивают сексуальные меньшинства как нежелательный элемент. Human Rights Watch указала на дискриминационный характер закона, так как он не ограничивает информирование граждан о любых иных проявлениях сексуальности, а его язык «настолько размыт, что под эти понятия могут быть подведены любые попытки противодействия дискриминации ЛГБТ-граждан в России»[425]. Тем самым, добавлю от себя, российское государство заняло крайне опасную позицию: открыто не вести наступление на права ЛГБТ-граждан, но в то же время и не делать вид, что оно намерено их защищать, позволив «решать возникающие вопросы» самому обществу, причем часто неправовыми методами.

В условиях отмечавшейся уже ранее радикализации, и даже фашизации, общества такая позиция однозначно обусловливала и обусловливает причисление ЛГБТ-граждан к людям второго сорта и провоцирует тех, кто считает себя идеологически или религиозно «правильными», на агрессивные действия в отношении «отщепенцев». Дискриминация представителей ЛГБТ-сообщества при приеме на работу или предоставлении услуг проявляется сегодня в России совершенно открыто[426] и не вызывает никакой реакции властей; случаи физического насилия в отношении ЛГБТ-граждан также становятся достаточно обыденными[427] — однако особую тревогу вызывает мобилизация на борьбу с ними верующих, что чревато массовыми и жестокими расправами. Серия подобных случаев, по заверению целого ряда независимых друг от друга источников, случилась в феврале 2017 года в Чечне, где местные религиозные фанатики при участии старейшин и представителей силовых структур похитили и подвергли заточению и пыткам более 100 человек, по крайней мере 27 из которых были убиты[428]. Федеральные власти, однако, так и не провели надлежащего расследования, ограничившись предположениями о том, что задержанные или исчезнувшие лица могли быть связаны с боевиками исламистского подполья — что, однако, опровергается тем, что 35 человек, о которых писали журналисты и правозащитники, в конечном итоге смогли эмигрировать в Канаду при поддержке правозащитной организации Rainbow Railroad[429]. Всё это прекрасно подчеркивает масштаб угрозы, возникающей в обществе в условиях «смычки» официального консерватизма, религиозного фанатизма и культа маскулинности и насилия.

ЛГБТ-движение, и это сегодня совершенно ясно, воспринимается в России враждебно прежде всего потому, что его требования фактически выступают требованием равенства per se — единого отношения к любому человеку безотносительно не только к его полу, но и к его ролевому статусу и сексуальным предпочтениям. Российские власти не могут преодолеть негативного отношения к гомосексуалам, поскольку привыкли рассматривать общество как не более чем размножающееся стадо, а людей — как простые инструменты производства новых рабочих рук и потенциальных новобранцев. «Перекодирование» общества и перенос основного внимания с абстрактной «массы» на отдельных конкретных людей не входит в планы этих вождей, достойных прошлых столетий.

В заключение отмечу еще одну характерную черту — возвращение во времена сословно-кастового общества, которое сегодня стремительно происходит в стране. В течение столетий на Руси существовала сословная система, устанавливавшая четкие границы между отдельными слоями общества, но при этом противопоставлявшая их все государству и государю. Продвигая «консервативную» повестку дня, привлекая для этого религию и распространяя среди людей самые примитивные представления о должном, власть восстанавливает сегодня близкую и чуть ли не родную для русского человека категорию холопства в смысле слепого и верного подчинения всех жителей государю и в этом отношении их одинаково рабского состояния. В России XXI века понятие государя формально уступило место понятию государства, однако суть от этого не изменилась: идеология консерватизма обусловливает важнейшее проявление современного российского неравенства — неравенства «государевых людей» (попов, работников «идеологического фронта», а также их родственников и т. д.) и «холопов», т. е. бывших граждан.

Это явление заметно в России повсеместно на примере уходящих от ответственности детей министров и депутатов, священников и прокуроров, следователей и спецпропагандистов. Оно отражено уже и в художественной литературе — взять, например, замечательный роман «Текст» Дм. Глуховского, показывающий всевластие нынешней силовой «элиты» над простыми людьми, не защищенными никакими нормами права[430]. В стране официально имеются целые категории лиц, которые обладают своего рода «недипломатической неприкосновенностью»: их машины не могут быть остановлены и подвергнуты досмотру, сами они не могут быть освидетельствованы на алкоголь, их допросы и задержания должны оформляться в особом порядке. Более того; даже среди привилегированных «опричников» формируются особые кланы, и представители нижестоящих вообще не принимаются за людей теми, кто более отмечен благосклонностью властной вертикали. Когда видишь кадры, на которых сбивший дорожного полицейского на Новом Арбате офицер ФСБ спокойно скручивает номера своего автомобиля и увозится сослуживцами[431], кажется, что страна живет не по Конституции 1993 года, ст. 19 которой гарантирует «равенство прав и свобод человека и гражданина независимо от… имущественного и должностного положения, а также других обстоятельств», а по «Русской правде» XI века, ст. 84 «пространного» изложения которой начинается с простых и понятых слов: «А в холопе и в робе виры нетуть»[432] (т. е. штрафа за их непреднамеренное убийство не предполагается). Усовершествованием этой старой русской «конституции» в наше время стало, правда, то, что нахождение в состоянии холопства не определяется изначально, а атрибутируется в зависимости от специфики ситуации. В России на определенном — и не очень высоком по мировым меркам уровне — богатство и положение во властной иерархии полностью меняют если не формальный правовой статус человека, то его способность выводить самого себя и своих близких из-под действия практически любых норм и законов. Если посмотреть на самые резонансные дела последнего времени, окажется, что менталитет чиновников и судей «заточен» исключительно под стандарты русских кодексов тысячелетней давности. Сбили в Балашихе мальчика — и нужно сделать всё возможное, сфальсифицировать любые экспертизы, переписать все протоколы только для того, чтобы родители не могли потребовать крупных компенсаций[433]. Оно и понятно — смерды и ребенок их смердом родился, смердом и умер. Вся система почти автоматически приходит в движение, защищаясь от претензий тех, кто, по ее понятиям, ну никак не может быть равен самопровозглашенной «знати».

Это «феодальное» и чуть ли не «доисторическое» неравенство, все более заметное в российском обществе, является идеальным подтверждением его несовременности. Оно — одна из тех «традиционных морально-нравственных ценностей», которые считаются уже чуть ли не залогом национальной безопасности страны и которым нас призывают поклоняться. Однако такая «традиция» несовместима с современностью, и она в конечном итоге приведет к масштабному исходу из страны всех тех, кто не хочет жить в реалиях домонгольской эпохи на далекой окраине Киевской Руси. Традиционные формы управления могли применяться в условиях столь же традиционной мобильности, когда перемещение в пространстве на десяток верст считалось чуть ли не всамделишным путешествием. Сегодня все мы живем в другом мире, где ценности безопасности и элементарные нормы закона — которые по сути своей не могут быть избирательными — важнее любых исторических реминисценций. И именно «доисторическое» неравенство в самых разных его формах и проявлениях, столь культивируемое сейчас на Руси, вполне может стать тем фактором, который запустит саморазрушение нынешнего российского режима.

•••

Это далеко не все проблемы, с которыми сталкивается в наши дни российское общество, — однако и сказанного достаточно, чтобы понять, в какой мере оно не хочет быть современным. Государство выстраивает свою политику таким образом, чтобы граждане воспринимались как своего рода балласт, который необходимо чему-то учить, хоть как-то лечить и еще содержать в старости: даже мысль о том, что люди способны сами накопить свои пенсии (как это и происходит во всем мире), если не ограничивать их право на распоряжение собственными деньгами, не приходит элите на ум; правительство не способно организовать качественное здравоохранение на коммерческой основе и разрешить в этой сфере благотворительность и частную врачебную практику; образование воспринимается не более чем элемент идеологической индоктринации. При этом все последние годы даже те минимальные гарантии, которые существовали у граждан (от низкого пенсионного возраста и социальных льгот до частично «бесплатного» здравоохранения), ликвидируются либо законодательно (в случае повышения возраста выхода на пенсию или «заморозки» ее накопительной части), либо «по факту» (в случае «укрупнения» клиник и закрытия сельских медпунктов). Научная деятельность во многом превращается в откровенный фейк; вера заменяет знание и экспертизу, а профессиональный рост оказывается полностью зависимым от кумовства и лояльности.

На мой взгляд, именно во всех этих тенденциях наиболее выпукло проявляется архаичность российского общества — архаичность, которая из него никогда не уходила, но которая в коммунистический период была прочно затушевана насаждавшимися в стране элементами «прогрессизма». Сегодня любой прогресс и любые изменения означают риск разрушения той «стабильности», которая стала любимым детищем нынешней российской власти, — и потому в социальной сфере ренессанс устаревших форм организации и мышления настолько заметен. Хотя большинство россиян пользуются сегодня теми же мобильными телефонами, компьютерами и планшетами, что и жители развитых стран, их социальные паттерны и стереотипы поведения разделяет все большая пропасть. «Особый» путь, который якобы выбрала для себя Россия, уводит ее от современности.

Однако предпринимать такой бунт против истории в одиночку было бы для богоспасаемого народа слишком примитивно — и поэтому стоит обратиться к более широкому «территориальному» обрамлению российского «рассовременивания».

Глава шестая

Нищета «русского мира»

Идеологический провинциализм и интеллектуальная деградация, которые являются практически «визитной карточкой» России XXI века и о которых мы говорили в прошлой главе, находят свое политическое воплощение в одной из самых популярных концепций последнего времени — так называемой теории «русского мира». Сам этот термин в его современном (т. е. политико-идеологическом) значении возник в 1870-е годы и связан с именем генерала М. Черняева, первого губернатора Туркестана, в перерывах своей военной карьеры издававшего под таким названием популярную славянофильскую газету[434]. С того самого момента и до наших дней данный концепт прочно занял свое место в арсенале реакционеров, стремившихся максимально отдалить Россию от европейского пути, но при этом никогда не преуспевавших в обеспечении ее устойчивого развития.

Интернационализм, панславизм, «русский мир»

На протяжении последних трех веков российской истории в ней постоянно боролись две тенденции: с одной стороны, стремление к открытости и «интернационализации»; с другой — желание замкнуться в собственной особости. Первый тренд проявлялся с самых разных вариантах: можно вспомнить как Петра I и его политику «европеизации» России, результатом чего стало перенятие значительного количества европейских практик и технологий, так и коммунистический период, в течение которого Советский Союз сам претендовал на роль «идеологического центра» мира, предлагающего свои социальные практики другим странам и народам. Какими бы разными ни были эти подходы, они ставили экономические или идеологические соображения выше культурно-исторических, а их сторонники настаивали на том, что Россия должна быть частью общемировых процессов не по причине своих предопределенных черт, а вследствие осмысления элитами (другой вопрос, насколько адекватного) ее экономических, политических и экономических интересов. Стоит заметить, что история однозначно свидетельствует о том, что в периоды такой «интернационализации» Россия достигала своих самых значительных успехов — от превращения в одну из важнейших держав Европы в эпоху Петра I и Екатерины II до обретения статуса глобальной сверхдержавы и мирового лидера в ряде областей в период максимального могущества СССР. Второй тренд апеллировал к специфике российских истории и общества, уникальным особенностям православия, призывая не столько к традиционному национальному строительству, какое происходило в Европе повсеместно в XVII–XIX столетиях, сколько к своеобразной этнокультурной солидарности и противопоставлению страны остальному миру. Последнее было призвано преувеличить успехи и значимость России — как через создание альянсов с «исторически» близкими, но при этом более слабыми и готовыми подчиняться союзниками (что, по сути, проповедовал панславизм[435]), так и через отгораживание от внешнего мира и консервирование уникальной ментальной и социальной среды, утверждение превосходства которой достигалось через простой отказ от сравнений с альтернативными вариантами развития.

Между тем до последнего времени идея «русского мира» не была достаточно «кристаллизована» — прежде всего, на мой взгляд, потому что она не соответствовала ни самовосприятию нации, ни политическим потребностям власти.

С одной стороны, на протяжении большей части того периода, в который вообще имело место сколь-либо концептуальное осмысление места и значения русского народа в истории, ни о каком «мире», за исключением определенного границами страны, не приходилось и говорить. С того времени, как Москвой были покорены Новгород и Псков, случился упадок Литовского княжества, обеспечен контроль над большей частью современной Украины, русский народ (включая все его тогдашние вариации) сконцентрировался в пределах единого и мощного российского государства. Призывать к консолидации «русского мира» было бессмысленно — за пределами страны его не существовало. В этих условиях идеи панславизма выглядели намного адекватнее: они предполагали определенную открытость, призывая к объединению исторически близких народов (но при этом не к их русификации); выступали элементом проведения напористой внешней политики; устанавливали определенные рубежи влияния в отдалении от российских границ. Как распространение славянофильства и панславизма во второй половине XIX века, так и быстрый их упадок после образования независимых славянских государств[436] указывали прежде всего на явную невостребованность «русской» идеи как таковой даже в то время, когда Россия несомненно считалась «протектором» всего славянского сообщества.

С другой стороны, обращение к «русскости» так или иначе предполагало проповедь национализма — а подъем национализма продуктивен (и то далеко не всегда) только в том государстве, где подавляющее большинство населения с готовностью воспринимает себя титульной нацией (как это было во Франции, Германии или Италии). Между тем Россия, и я уже говорил об этом, была уникальной империей, в которой на единой территории жили десятки, если не сотни народов. Педалирование здесь «русского вопроса» могло стать фатальным для государства, и это понимали все его правители: в эпоху Российской империи податным населением выступали практически исключительно русские, жители метрополии[437]; в советские времена национальная политика велась таким образом, что русские, несмотря на то, что имели самую крупную советскую республику, не обладали национальной компартией, хотя значение партийного руководства, несомненно, превышало роль советского (и если даже не были, как утверждают сегодня некоторые авторы, чуть ли не наиболее угнетенным народом[438], по крайней мере представляли республику, выступавшую основным финансовым донором всего Советского Союза[439]). Примечательно, что распад СССР был предопределен не столько подъемом грузинского или украинского национализма, сколько ростом самосознания русских и появлением российских органов власти — от Компартии РСФСР до президента России[440]. Поэтому до поры до времени идея «русского мира» выглядела не только не слишком актуальной, но и весьма опасной.

Следует также отметить, что предпосылки для возникновения этой идеи в ее современном виде сформировались на протяжении самого трагичного для России и русских столетия — ХХ века. Даже в годы расцвета панславистских движений в России за рубежами страны жили всего несколько тысяч россиян — как правило, представителей высших слоев общества, художников, писателей, иногда политических противников режима (и селились они почему-то не в слишком славянских странах). Старт широкой эмиграции — и не столько собственно русских, сколько представителей этнических меньшинств, пришелся на период «первой глобализации» рубежа XIX и XX столетий, причем процесс ускорился после начала организованных черносотенцами еврейских погромов. К началу Первой мировой войны количество выходцев из Российской империи в Европе и Северной Америке приближалось уже к 2 млн[441]. Однако по-настоящему «революционным» стал опыт 1918–1923 годов, когда в ходе и после завершения Гражданской войны из России бежало от 920 тыс. до 5,5 млн человек (средние оценки составляют 2–3 млн человек)[442]; масштабы русского присутствия в крупных городах от Харбина до Шанхая, от Стамбула до Праги, и от Берлина до Парижа не имели аналогов ни в прошлом, ни в настоящем (В. Тишков называет именно этот исход событием, породившим «русский мир»[443]). Еще не менее 700 тыс. русских оказались в Европе по итогам Второй мировой войны[444]; 1,14 млн «русскоязычных» выехали из СССР в 1950–1980-е годы[445]. И, наконец, на протяжении последних 30 лет «русский мир» расширился самым радикальным образом: с одной стороны, за счет более чем 16 млн русских (а также украинцев и белорусов), оказавшихся за пределами своих трех национальных государств после распада Советского Союза, и, с другой — вследствие добровольной эмиграции не менее 3 млн человек из России, Украины и Беларуси в «дальнее зарубежье» на протяжении 1990-х и 2000-х годов[446]. Собственно, итогом трех волн исхода и одной дезинтеграции стало образование гигантского сообщества, численность которого за пределами России достигает 37 млн человек, а с учетом всего населения самой Российской Федерации (так обычно считают эксперты, забывая, что не все граждане России могут считать себя «русскими») — приблизительно 180 млн.

Люди, составляющие это сообщество, — от живущих во Франции потомков старой имперской аристократии до плохо говорящих по-русски тувинцев и якутов, от поселившихся в Аргентине и Канаде старообрядцев до нигилистической «золотой молодежи», обучающейся в престижных американских и британских университетах, — представляют собой тот «русский мир», который в нынешней России стал одним из самых обсуждаемых социологических и геополитических концептов.

Однако эта столь популярная доктрина имеет множество серьезных изъянов — как терминологических и смысловых, так и сугубо (гео)политических. Начнем с самого простого.

Русский мир определяется сегодня сторонниками этой концепции по-разному, но практически в каждом определении содержатся указания на несколько элементов. Прежде всего говорится о факторе этничности (иногда говорят о «русском суперэтносе» и о советском народе как форме его существования[447], иногда к «русскому миру» причисляют всех представителей восточнославянских народов), но сама такая отсылка к славянскому происхождению присутствует в большинстве определений. Вторым важнейшим моментом называется русский язык: утверждается, например, что «русский мир — это сетевая структура больших и малых сообществ, думающих и говорящих на русском языке»[448]. Третьим обстоятельством называется общая история, воплотившаяся в том числе в устоявшихся нормах, ценностях и стереотипах поведения, причем именно последние, вместе с православной верой, часто считаются определяющим моментом: «к [русскому] миру могут принадлежать люди, которые вообще не относятся к славянскому миру, но которые восприняли культурную и духовную составляющую этого мира как свою собственную»[449]. Наконец, довольно часто, используя цивилизационный подход, философы и политологи говорят о том, что «русский мир» — это некая геополитическая реальность, которая претерпела серьезные потрясения и стремится вернуться в свои естественные границы[450]. Порой утверждается, что «русский мир» сплочен «не только нашим общим культурным кодом, но и исключительно мощным генетическим кодом», который «почти наверняка является одним из главных наших конкурентных преимуществ в сегодняшнем мире»[451]. Однако, какие бы определения ни давались, имплицитно вся концепция «русского мира», как дополняющая само понятие России, основывается на подчеркивании феномена диаспоры — как оставшейся за пределами российских границ после распада Советского Союза, так и образовавшейся вследствие постепенной миграции в направлении «дальнего зарубежья». Как отмечает В. Тишков, русский мир — это трансгосударственное и трансконтинентальное сообщество, «феномен глобального масштаба», а подобными мирами «обладают, наряду с Россией, только Испания, Франция, и Китай, Ирландия вместе с Великобританией»[452].

Здесь мы остановимся, чтобы задать самим себе несколько вопросов. Прежде всего все, что касается мифических генетических кодов и суперэтносов, в современном мире давно уже погребено под массой социальных и политических структур, не признавать которые невозможно. Как отмечал недавно А. Лукашенко, хотя «много в последнее время говорится об идее некоего “русского мира” — я так понимаю, это не про нас. Мы высоко ценим великую русскую культуру и не отделяем ее от нашей, мы — часть этой культуры. Но это не значит, что мы россияне. Мы — белорусы»[453]. Попытки не признавать политические водоразделы чреваты чередой опасных конфликтов, которые заблокируют любые попытки «возвращения в естественные границы». Ценности и стереотипы поведения, а также религиозные особенности также во все большей степени подчиняются сегодня нормам и законам гражданских наций и не являются (за исключением редких и обычно осуждаемых случаев) основным фактором, определяющим действия людей. Наконец, следует сравнить «русский мир» с остальными «мирами», чтобы понять масштабы различий предстающих перед нами феноменов. Испанский и португальский «миры» родились в совершенно уникальных условиях, когда сами испанцы и португальцы начали борьбу против своих монархий и в результате создали государства, в которых они самоопределились как венесуэльцы и аргентинцы, чилийцы и бразильцы, но не часть указанных «миров» (то же самое случилось и при возникновении Соединенных Штатов). Русские, замечу, не создали под своим контролем ни одного государства, кроме России. В случае с британским, французским и испанским «мирами» деколонизация привела к выходу заморских владений из-под контроля метрополий в ходе борьбы местных комбатантов — однако в мире остались 54, 27 и 20 суверенных государств, которые считают государственным соответственно английский, французский и испанский языки. Стоит ли напоминать, что на просторах бывшего СССР только одна страна (Белоруссия) не отказала русскому языку в равном со своим собственным статусе и еще одна (Казахстан) пока признает его официальным наряду с государственным казахским? При этом ни одна из бывших метрополий не рассматривает свои воображаемые «миры» как прообраз будущих политических объединений («естественных границ»): все четыре великие метрополии (Испания, Великобритания, Франция и Португалия) интегрировались друг с другом и ни одна — со своими бывшими колониями. Поэтому я бы сказал, что «русский мир» — уникальная концепция, не имеющая аналогов в современных условиях.

Если «русский мир» претендует не только на пропагандистский эффект, эта концепция должна стать намного более определенной: нужно понять, какие черты являются определяющими для отнесения к «русскому миру» (этничность [право крови], место рождения [право почвы], знание языка, принадлежность к православной общине и т. д.) и что подобное отнесение дает тому или иному принадлежащему «русскому миру» человеку. Соответственно Россия, как «ядро русского мира», должна как можно более определенно сформулировать свою роль и свои возможности: готова ли она принять относящих себя к этому миру в свое гражданство; намерена ли она в случае возникновения кризисных ситуаций защищать только своих граждан (что сделали бы большинство государств) или всех этнических русских? Намерена ли она брать под свою защиту и покровительство также русскоязычных — или даже православных? Все эти вопросы выглядят вовсе не надуманными, так как сегодня в мире действуют довольно строгие нормы, определяющие порядок вмешательства в дела других стран, и их расширительная трактовка чревата серьезными последствиями.

Кроме того, следует заметить, что концепция «русского мира» формирует условия для существенного регресса в политическом облике самой России: сейчас страна по сути приблизилась в своем развитии к этапу становления современной гражданской нации, основанной на политическом участии. Существенно расширяя круг относящихся к «русскому миру» — а это значит, что имплицитно — и к России, мы тем самым создаем основу для возвращения в политический дискурс идеи «высших смыслов и ценностей», которые оказываются более значимыми, чем права и обязанности, вытекающие из гражданства. По сути, возникает механизм возвращения архаичных форм в структуру политического участия, что существенно повлияет на формирование в стране демократических институтов и правового государства. Кроме того, нужно постоянно иметь в виду, что никакая формула, основанная на откровенно выгораживаемом принципе этничности/национальности, не является инклюзивной — а это значит, что наряду с гипотетической консолидацией русских, проживающих за границей, она породит весьма вероятное разобщение россиян, находящихся в стране. Даже идея «советскости» в любом ее исполнении была в этом отношении гораздо более безопасной, чем концепт «русского мира».

Самым важным моментом, однако, является все же нечто иное. Как я уже говорил, Россия в последние десятилетия проделала большой путь от открытости к замкнутости, от универсальности к партикуляризму. Собственно, идея «русского мира» показывает это наиболее рельефно. Одно дело — собирать единомышленников под знаменем коммунистического интернационала. Другое — взывать к братьям-славянам и посылать армии на помощь братским народам, восставшим против османского владычества, надеясь при этом на создание славянской федерации. И третье — продвигать идею русскости, которая способна резонировать только в соотечественниках. Каждая из отмеченных концепций влияет на сужающиеся сообщества людей и обладает все меньшим универсализмом. Иначе говоря, идея «русского мира» — самая партикуляристская из всех, какие Россия выдвигала на первый план за последние 300 лет, и поэтому совершенно наивно рассчитывать на то, что именно она станет тем рычагом, с помощью которого страна изменит в свою пользу глобальные политические расклады. Можно говорить о том, что «почти каждый двадцатый житель планеты обладает духовными или ментальными признаками русскости и неравнодушен к судьбе и месту России в мире»[454], но это не отрицает того, что девятнадцать из двадцати обитателей Земли не имеют ко всему этому никакого отношения, и потому на сколь-либо глобальную отдачу от подобного проекта рассчитывать не приходится.

Идея «русского мира» ориентирована поэтому не на «наступательную», а на сугубо «оборонительную» политическую стратегию. Уверенные в собственных силах страны апеллируют к темам и ценностям, которые находят (или могут найти) отклик у значительной части человечества и таким образом расширяют сферу их влияния. Россия, которая в 1990-е годы испугалась по-настоящему интегрироваться в западный мир, сегодня ищет не обязательно конфронтации с ним, но практически наверняка защиты от его влияния — и идея «русского мира» ориентирована именно на это. Главный сигнал, который Москва подает в последние годы, состоит в заявлениях о якобы существующей «зоне исключительных интересов» России, границы которой Запад не должен переходить. Этот мотив звучал и в знаменитом выступлении В. Путина в Мюнхене в 2007 году, и во многих других заявлениях высших российских руководителей. Аннексия Крыма в 2014 году также встроена именно в эту линию: Москва апеллирует к тому, что Запад (или даже Турция) якобы были намерены захватить «сугубо русские» территории[455], обладающие к тому же некими элементами «святости» в «исторической памяти» народа[456]. Само поведение России может при этом казаться агрессивным, однако эта агрессивность в глобальном масштабе представляет собой не более чем некий micromilitarisme théâtral[457], который указывает вовсе не на далеко идущие устремления и возможности страны, а на явную истощенность ее сил и неспособность предложить по-настоящему универсальную доктрину. Несмотря на глобальную риторику «русскости», Кремль de facto с ее помощью обосновывает и защищает статус России как региональной державы с присущей всем таким «локальным» державам скорее культурно-этнической, нежели ценностно-идеологической идентичностью.

Особое внимание привлекает, если так можно сказать, несвоевременность идеи, обусловленная двумя обстоятельствами.

С одной стороны, все те «миры», которые были созданы другими ведущими державами и о которых много говорят российские эксперты, сформировались в периоды масштабного избытка населения, отмечавшегося в метрополиях[458]. И Латинская, и Северная Америка, и Австралия, и Южная Африка — все это были так называемые Western offshoots, где выходцы из Европы быстро составили большинство населения, что, собственно, и сделало их «испанским» или «британским» мирами. В российском случае широкий «исход» собственных граждан ради расширения «русского мира» крайне опасен, да и практически невозможен, учитывая демографическое состояние России и ее стран-соседей. Государства, которые представляют собой на продолжительном историческом отрезке демографически и экономически «скукоживающиеся» объекты (а последние полвека Россия однозначно принадлежит к этой категории), не могут себе позволить применять стратегии, опробованные когда-то странами, находившимися в совершенно иных условиях (и к тому же серьезно пострадавшими от увлечения подобным «рассеиванием» собственного народа — тут достаточно вспомнить пример так и не оправившейся от колониальных предприятий Испании). Поэтому, если Россия сделает четкий акцент на следование европейским принципам экспансии трехсотлетней давности, она достаточно быстро приведет себя к коллапсу.

С другой стороны, следует иметь в виду, что образование всех европейских «миров» происходило в условиях реализации той миссии, которая самим европейцам однозначно казалась цивилизаторской. Расширяя зоны своего влияния, европейские поселенцы-колонизаторы перестраивали окружающую их среду под собственные стандарты — и, собственно, именно это создало элементы европейской цивилизации на глобальной периферии. «Русский мир» формировался и формируется людьми, которые приходят в новые общества не как носители новой доминантной нормы, а по сути как просители, понимающие, что именно от приспособления к стандартам жизни и поведения в принимающей стране зависит их выживание; это было справедливо для любой волны русской эмиграции — от исхода белогвардейцев, спасавших собственные жизни, до переезда нынешних состоятельных русских, стремящихся воспользоваться юридической и финансовой системой западных стран для сохранения накопленных в России состояний. Именно поэтому русские менее любых других иммигрантов создают в новых странах прочные этнические сообщества, не говоря о том, чтобы сформировать там нечто похожее на прежние европейские «миры». Регионы, в которых исконно русские нормы и ценности могли претендовать на ведущие позиции исчерпались — увы и ах — еще в конце XIX века, и это нельзя упускать из виду.

Наконец, нельзя пройти мимо еще одного важного обстоятельства. Теория «русского мира» появилась в российском «идеологическом» инструментарии, пожалуй, в самый неудачный для этого момент. Если с конца 1980-х и до середины 2000-х годов — в период, когда мир свято верил в преимущества глобализации и в идеи «конца истории», — доминирующим трендом были рассуждения о мультикультурализме и о равенстве всех культур, этносов и традиций, то в последние 10 лет в мировом масштабе стал заметен сдвиг в сторону национализма и исключительности. Характерно, что пионерами в этом отношении стали именно посткоммунистические страны, которые, с одной стороны, видели в национализме инструмент борьбы с коммунистической идеологией и, с другой, — утверждали через него новые идентичности получивших независимость государств от Казахстана до Хорватии, от Эстонии до Азербайджана. «Русский мир» на этом фоне выступает откровенно враждебной доктриной для элит большинства постсоветских стран, которые (особенно после Крыма) видят в нем угрозу суверенитету своих государств и потому пытаются конструировать новые черты идентичности[459], и чуждой концепцией для большинства развитых стран, которые не в восторге от идеологий, обосновывающих исключительность представителей диаспор и попытки управления ими из их «этнических столиц», будь то Москва, Анкара или Пекин[460]. Соответственно, сложно предположить, что за пределами российских границ новая кремлевская idée fixe получит какую-либо поддержку, а сами русские и русскоязычные жители смогут извлечь из своей национальной консолидации и из укрепления связей с «титульным» государством ощутимые выгоды.

Сказанное означает, что даже в чисто теоретическом и концептуальном смыслах проект «русского мира» представляет собой не более чем измышление, ставшее продуктом «скрещивания» неудовлетворенности политиков сложившейся после распада Советского Союза ситуацией и деградации интеллектуального класса, неспособного ни предложить более универсалистские теории, ни аргументировать необходимость принятия страной одной из уже существующих. Использование его в качестве средства обоснования практической политики уже привело к серьезным негативным последствиям, и может привести к еще более плачевным результатам — особенно если учитывать не только искусственность самого подхода, но и совершенно разную природу тех компонентов, из которых пресловутый «русский мир» состоит в его сегодняшнем виде.

Два «русских мира»

«Русский мир», как к нему ни относись, выступает одним из самых заметных примеров отклонения России от любых норм существования современных национальных государств. И дело даже не в масштабах русской диаспоры за рубежом (как абсолютных, так и относительных), а прежде всего в том, что эта диаспора имеет уникальную двойственную природу.

С одной стороны, существует «обычная» русская (точнее — русскоязычная) диаспора, которая сформировалась в результате нескольких волн исхода на протяжении всего ХХ века. Как и в большинстве других случаев миграции европейцев (например, в США, Аргентину, Канаду или Бразилию), русские, прибывая в новые для себя общества, стремились в них встроиться и ассимилироваться. Сегодня в тех же США российские эмигранты второго поколения (приехавшие в раннем возрасте или родившиеся в Америке) связывают себя узами брака с другими российскими эмигрантами или их потомками реже, чем с местными жителями. Более 90 % через пять лет после приезда свободно говорят на английском языке (среди китайцев — менее 60 %, среди латиноамериканцев — до 70 %). При этом эмигранты из бывшего СССР имеют в среднем 14,1 года образования против 12,6 в среднем по США, активнее занимаются предпринимательством и зарабатывают на 39 % больше среднестатистического американца[461]. Приезжие из России, как правило, сильно экономически и карьерно мотивированы и в огромном своем большинстве (несмотря на сформированные о «русских» мифы) совершенно законопослушны.

Сегодня эта «ветвь» «русского мира» представлена людьми, не отрицающими своей связи с русской культурной традицией, но при этом не выпячивающими своей этнокультурной идентичности и достигающими значительных карьерных и материальных успехов собственными усилиями. Среди русской эмиграции, разумеется, встречаются и представители «новых русских», которые не столь озабочены проблемой «встраивания» в новые общества, однако и они (если не сказать — в первую очередь) принимают законы и нормы страны пребывания; по крайней мере не известно ничего подобного выступлениям арабов или турок, в которых принимали бы участие выходцы из России или стран бывшего Советского Союза. Это «условно русское» население составляет сейчас от 3,5 до 9 % жителей крупнейших мегаполисов стран европейской культурной традиции — Лондона, Берлина, Парижа, Нью-Йорка[462]. По различным данным, в странах ЕС сегодня живут около 3,5 млн выходцев из СССР и России, уже принявших гражданство одного из европейских государств, и до 4 млн человек, имеющих виды на жительство и/или рабочие визы; более 500 тыс. россиян владеют в ЕС и Турции недвижимым имуществом[463].

Среди этих людей — более 10 тыс. ученых и профессоров, работающих в университетах и научных центрах США и Европы: многим хорошо известны имена нобелевских науреатов А. Гейма, К. Новосёлова и А. Абрикосова, талантливых ученых В. Вапника и М. Концевича, Е. Кунина и А. Линде. В России популярна шутка о том, что американский университет — это место, где русские профессора учат китайских студентов, и, как говорится, «в любой шутке есть доля шутки». В Америке и Европе работали и работают выдающиеся представители российской культуры: музыканты и исполнители М. Ростропович и Г. Вишневская, В. Гергиев и Д. Мацуев, М. Барышников и А. Нетребко, художники И. Кабаков и Д. Врубель, спортсмены А. Овечкин и П. Буре, М. Шарапова и Г. Каспаров. Какой бы прочной ни была их приверженность русскому «культурному коду», по своей ментальности, мотивации и способности к рациональному выбору все они — типичные представители евроцентричной цивилизации. Они успешны, обеспечены, как правило, ничего не ждут от России и делают акцент на профессиональную, а не национальную идентичность.

Все это помогает представителям «русского мира» становиться процветающими предпринимателями (чего стоят примеры С. Брина, И. Олейникова, В. Гапонцева и десятков других) или развивать бизнес-проекты, которые были начаты ими еще в России (как делают это П. Дуров и многие его коллеги). По некоторым подсчетам, «русские» (точнее — выходцы из стран постсоветского пространства) контролируют и управляют в Америке и Европе активами, рыночная стоимость которых превышает $1,5 трлн[464]. Таким образом, без преувеличения можно сказать, что «русский мир» практически с нуля создал вовне России экономику и интеллектуальное сообщество, соизмеримые с самой Россией: технологическое и промышленное производство подконтрольных ему компаний в несколько раз превышает несырьевой сектор российской экономики, а доля живущих за границей «представителей русской культуры» в индексах научных цитирований и числе нобелевских лауреатов заметно выше, чем у граждан России, пока еще работающих в их собственной стране. Конечно, можно говорить, что наше государство вложило в образование и становление этих людей огромные средства, а подчас позволило им заработать миллиарды долларов, но факт остается фактом: воспользоваться их возможностями и талантами Россия не смогла.

Важнейшим же моментом, на который хочется обратить внимание, является, однако, не успешность сформировавшегося в «дальнем зарубежье» «русского мира», а нечто совершенно иное. В отличие от большинства существующих в мире диаспор, эта часть живущих за рубежом русских испытывает к России достаточно специфическое отношение. Обычно людей толкают на эмиграцию нужда, экономические проблемы, бесперспективность хозяйственной ситуации в собственной стране. Из 258 млн человек, относимых по методологии ООН к международным мигрантам, около 90 % перебрались за границу по сугубо экономическим соображениям и немногим более 10 % можно отнести к беженцам и соискателям убежища[465]. Я не могу привести точных цифр, но в случае с Россией этот показатель в разы меньше. Первые большие волны эмиграции были практически полностью обусловлены заботой людей об их физическом выживании, волна 1960–1980-х была во многом вызвана очевидной дискриминацией; сегодня все большая часть уезжающих на постоянное место жительства движима неприятием формирующегося в стране политического режима (последнее с легкостью подтверждается самым простым примером: голосованием постоянно живущих или временно находящихся за границей российских граждан на парламентских и президентских выборах, которое демонстрирует их устойчивую приверженность не тем партиям и политикам, которые по итогу объявляются победителями[466]). Российская диаспора намного более отчуждена от России, чем практически любая иная в мире, — и это можно подтвердить показателями банального экономического участия в процессах, происходящих в собственной стране. Сегодня в странах «дальнего зарубежья» живет не менее 3,5 млн россиян — почти столько же, сколько вьетнамцев вне Вьетнама и в 2,5 раза меньше, чем мексиканцев за пределами Мексики[467]; при этом ежегодно в Россию поступает денежных переводов только на $7,2 млрд, в то время как во Вьетнам — на $13,8 млрд, а в Мексику — на $30,5 млрд[468]. Эмигранты из России могут «думать и говорить на русском языке» и «воспринимать культурную и духовную составляющую русского мира как свою собственную», но они существенно расходятся с большей частью населения России по своим политическим предпочтениям и совершенно не жаждут принимать участие в экономической жизни бывшей родины.

Иначе говоря, российская диаспора, на протяжении столетия сформировавшаяся в западных обществах, является практически идеальным примером того, как должен действовать «плавильный котел»: она лояльна к новым странам пребывания, весьма конкурентна и успешна; обеспечивает принявшим ее государствам дополнительные источники экономического процветания. Поэтому сегодня практически во всех крупных западных странах в той или иной форме присутствуют агенты политического влияния Кремля (и волнения как американцев, так и европейцев по поводу их возможного вмешательства в политические процессы вполне обоснованы), однако нигде нет ничего подобного цивилизованному лобби, какое, например, в США имеется у еврейского сообщества или у армянской и китайской диаспор. Это может казаться парадоксальным, но в последние десятилетия бо́льшая часть инициатив по защите прав русскоязычного населения в «дальнем зарубежье» или развитию его культурной самобытности исходят в основном из Москвы, а не рождаются «снизу» внутри самих зарубежных русскоязычных сообществ[469].

Мне кажется, что причина такого положения дел достаточно понятна: в течение всего того времени, пока развивалась российская эмиграция в собственном смысле этого слова, выходцы из Российской империи, Советского Союза и даже Российской Федерации не воспринимали этот процесс как создание своего рода «мостика» между исконной и новой родиной; эмиграция считалась процессом необратимым, а в самой России воспринималась если не как предательство, то как выбор, который делается раз и навсегда. Именно поэтому те, кто действительно эмигрировал и эмигрирует из России (а не создает в более удобных для жизни странах «запасной аэродром» или приобретает жилье для каникул), делают это без оглядки и если и остаются частью «русского мира», то такого, у которого с самой Россией выстраиваются довольно-таки непростые отношения.

С другой стороны, существует иная часть «русского мира», ставшая таковой по большей части против собственной воли. Разумеется, я имею в виду тех русских и русскоязычных граждан, которые в советскую (об имперской речь уже не идет) эпоху самостоятельно или в рамках разного рода государственных программ переселились в бывшие союзные республики, которые в начале 1990-х годов провозгласили себя независимыми государствами. Если ориентироваться на цифры переписи 1989 года, то к моменту распада СССР в союзных республиках этнических русских, украинцев, белорусов и евреев (не считая белорусов на Украине и украинцев в Белоруссии) было не менее 28,7 млн человек (если считать только русских — то 25,2 млн)[470]. Крах советского государства создал уникальную ситуацию: по крайней мере в 13 независимых государствах один и тот же народ — представлявший доминирующий этнос бывшей империи, а ныне соседней страны — выступал наиболее значительным национальным меньшинством, численность которого составляла от 1,5 до 33,9 % населения (для сравнения стоит сказать, что, например, доля этнических турок в населении Германии не превышает сейчас 1,9 %, а доля этнических алжирцев во Франции — 3,7 %[471]; при этом только в четырех странах Европейского союза самое крупное этническое меньшинство представляет то же государство, что и в соседней[472]). Более того; русское меньшинство, которое образовалось во многих постсоветских странах, не было ни тем меньшинством, которое добровольно прибыло в эти страны, заведомо воспринимая их как независимые образования (как происходило, например, с российской эмиграцией в США), ни тем меньшинством, которое приложило руку к созданию этих государств (как было в ходе процесса утраты европейцами их колоний в Америке в XVIII–XIX веках). Более того, как в самой России, так и в постсоветских странах на момент краха СССР не существовало устоявшихся гражданских наций, и поэтому националистический элемент не мог не присутствовать как часть стратегии государственного строительства. В итоге русские достаточно естественно стали восприниматься в новых государствах как некий враждебный элемент (аналогом могут выступать немцы, которым пришлось два десятилетия жить на территориях, потерянных Германией по итогам Первой мировой войны).

В отличие от европейских держав, которые в 1940–1960-е годы обеспечили практически полную эвакуацию собственных граждан из своих заморских владений (следует признать, что их было там не слишком много: в Великобританию с 1946 по 1975 год вернулись менее 90 тыс. человек, в Голландию — 30 тыс., в Португалию — около 12 тыс.[473]; только Франции пришлось принять сначала 40 тыс. французов из Индокитая, а потом — 800 тыс. из Алжира, где доля французского населения была сопоставима с долей русского в некоторых бывших республиках, составляя до 8 % его общей численности[474]), Россия не сделала для своих недавних граждан практически ничего. Единственная возможность была открыта упрощенным вариантом получения гражданства в случае временного проживания на территории России на момент распада СССР. Власти новых независимых государств где-то (как в Балтии) не стремились предоставлять свое гражданство всем желающим, а где-то (как в Средней Азии) не жаловали тех, кто принимал российское подданство, но собирался продолжать жить в стране. В результате русские, украинцы и белорусы начали масштабный исход из постсоветских стран — хотя те же государства Балтии оказались здесь исключением: в Латвии, например, доля русского населения сократилась с 1989 по 2016 год с 33,9 до 25,4 %, тогда как в Казахстане — с 37,8 до 20,8 %, а в Киргизии — с 21,5 до 5,9 %[475]. Всего за последнюю четверть века из бывших республик СССР в Россию убыло до 11 млн человек, и в результате сегодня «русский мир» на постсоветском пространстве количественно уступает «русскому миру», сформировавшемуся в «дальнем зарубежье».

Однако в куда большей степени первый уступает второму качественно. Большая часть активного русскоязычного населения, стремившегося воссоединиться с Россией, покинуло постсоветские республики довольно быстро еще в 1990-е годы; затем, уже в 2000-е, в Россию стала уезжать молодежь, за которой, как только она закрепится в российских регионах, потянутся и ее родители, которые к этому времени достигнут пенсионного возраста. Значительная часть граждан новых государств, идентифицировавших себя как русских по состоянию на начало 2014 года, — почти 7,5 млн из 10–12 млн человек[476] — проживала в северных областях Казахстана, восточных областях Украины, и в Крыму, и в Белоруссии, т. е. на территориях, где русское присутствие было очень значительным и поэтому люди могли не чувствовать себя в явном меньшинстве. При этом стереотипы поведения населения «русского мира» в «ближнем зарубежье» существенно, если не диаметрально, отличаются от тех жизненных принципов, которые освоены нашими соотечественниками в «дальнем».

Прежде всего следует отметить, что эта часть «русского мира» осознанно не стремится интегрироваться в новые национальные сообщества и активно демонстрирует — и декларирует — свою «русскость». Большинство принадлежащих к ней людей объединяет отношение к их новым странам пребывания как к бывшим колониям России (т. е. культурам более низким, чем русская); ностальгия по рухнувшей империи и неизбывная жажда помощи и поддержки со стороны Российской Федерации. Конечно, внутри данного сообщества заметно разделение на тех, кто вовлечен в жизнь своих государств, обладает всеми гражданскими правами и не относится к новой национальной идентичности представителей титульной нации агрессивно; и тех, кто активно подчеркивает свою русскую идентичность, стремится самоорганизоваться по этническому признаку, надеется на помощь и поддержку своих инициатив со стороны Российской Федерации, а порой и открыто призывает к исправлению случившихся «исторических ошибок». В отличие от русской диаспоры на Западе, постсоветский «русский мир» всегда воспринимался местными властями с подозрением, и это было еще одной причиной того, что успешные политики, предприниматели и интеллектуалы являются в этой среде редкими исключениями. Русское население отнюдь не всегда дискриминируется, но оно практически везде ощущает себя маргинальной социальной группой. Маргинализация часто обусловливает агрессивность или пренебрежение в адрес представителей коренной национальности, что оборачивается новой волной отторжения и дальнейшей изоляцией.

В недолгий период своего быстрого экономического развития (1999–2007 годы) окрепшая Россия «повернулась лицом» к оказавшимся за рубежом русским — причем прежде всего к тем, чье положение требовало поддержки и могло выступать инструментом внутрироссийской политической мобилизации. В 2007 году был учрежден фонд «Русский мир» со значительным ежегодным бюджетом; в 2008 году создано Россотрудничество; с 2006 года запущена программа репатриации русскоязычных, которые выразили желание жить и работать в России. При этом взаимодействие с русскими меньшинствами в постсоветских странах носило и носит подчеркнуто политико-идеологический характер: пророссийские активисты мобилизуются на защиту исторической памяти, прославляют православие как российскую государственную религию, лоббируют особый статус русского языка, нигилистически отзываются о государственности своих новых стран пребывания, превозносят разные формы интеграции с Россией. Неудивительно, что такая политика поспособствовала формированию отношения к русским как к «пятой колонне», а к партиям, призванным защищать их права, — как к марионеткам Москвы, и результаты не заставили себя ждать: так, например, в Латвии, где этническими русскими, украинцами и белорусами называли себя в 2013 году 32,8 % жителей, «Русский союз Латвии» на выборах в сейм в 2014 году собрал лишь 1,58 % против 19,0 %, полученных прорусской партией «За права человека в единой Латвии» на выборах в 2002-м и не провел ни одного депутата (против 25 из 100, которыми обладал ЗаПЧЕЛ в начале 2000-х годов)[477]. Проект переселения в Россию еще до этого потерпел фиаско — с 2006 по 2012 год вернулись лишь 125 тыс. человек, или около 1,5 % живущих за границей русских[478] (для сравнения — в 1987–2000 годах из СССР/России по германской программе репатриации выехало более 70 % из всех проживавших в СССР на момент объявления этой программы русских немцев[479]).

Однако каким бы сомнительным «активом» ни оставалось русское население на территории бывшего Советского Союза, у Кремля всегда сохранялся план его использования для дестабилизации новых независимых стран региона. «Русская» риторика использовалась для создания линий напряжения в постсоветских странах; Москва активно принимала их жителей в российское гражданство с нарушением как собственных законов, так и правовых норм соответствующих стран. Появление значительной доли «россиян» среди жителей Абхазии, Приднестровья, Южной Осетии и Крыма стало позже одним из формальных поводов для российского силового вмешательства в их дела. Аннексия Крыма в феврале — марте 2014 года и организация сепаратистского движения в Донбассе, приведшая к его фактическому отторжению от Украины, стали самыми знаковыми моментами в истории постсоветского «русского мира». При этом события в Крыму и на Донбассе открыто именовались не иначе как «Русской весной»[480], а В. Путин, описывая их, прямо обосновывал вмешательство сначала тем, что «на [Крымском] полуострове живут русские, они оказались в опасности», а потом тем, что «вынуждены были защищать русскоязычное население на Донбассе»[481]. Учитывая тот резонанс, который имела крымская эпопея в российском общественном мнении, можно с уверенностью утверждать, что Россия сейчас позиционируется как держава, историческая миссия которой — быть центром «русского мира» и его защитницей; данный ход, несомненно, выглядит как изощренное обоснование права на вмешательство там, где проживает значительное число русских или там, где находятся «сакральные точки» «русского мира»[482]. При этом опыт Крыма показывает, что Москва готова щедро вознаграждать тех, кто либо давно поставил себя на службу российским интересам, либо осознал свою принадлежность «русскому миру» в переломный момент исторических событий, — тем самым дается сигнал о том, что Кремль ценит лояльность как себе, так и делу «русского мира» и будет поддерживать своих адептов.

Последствия крымских событий — и в этом еще предстоит убедиться — нанесут серьезный удар по продвижению идей «русского мира», так как русские меньшинства в странах — соседях России, несомненно (и небезосновательно), станут рассматриваться как дестабилизирующий фактор, который в случае необходимости Кремль может использовать по своему усмотрению. Миновавшие после аннексии Крыма годы прошли под знаком укрепления безопасности в странах с самым значительным русскоязычным населением (прежде всего в странах Балтии) и в целом усиления как националистической риторики в них, так и сотрудничества этих государств с ведущими державами западного блока в рамках НАТО. Следует также отметить, что общее отношение к русским в большинстве европейских обществ радикально изменилось к худшему, что негативно повлияло и на обеспечение их интересов в области языковой и культурной самобытности — иначе говоря, положение представителей «эмигрантского» «русского мира» оказалось затронуто действиями России по обеспечению своих сугубо геополитических интересов.

Подытоживая эту часть, следует заметить, что двойственная природа российского сообщества за рубежами России практически не имеет аналогов и в истории, и в современной политике. С одной стороны, хорошо известны случаи массовой эмиграции из той или иной страны и возникновения значительных диаспор — однако практически нигде более их формирование не вызывалось на протяжении столь длительного времени преимущественно политическими, а не экономическими факторами; соответственно, крайне редко встречались и встречаются случаи столь отчужденного (или по крайней мере безразличного) отношения эмигрантов к своей бывшей родине. С другой стороны, также хорошо известны случаи деколонизации или военных поражений, сопровождавшихся изменениями границ, которые провоцировали возвращение в метрополии или проигравшие страны значительного числа их граждан, оказывавшихся в результате подобных событий за рубежом, — но опять-таки нигде обратная миграция не затягивалась на столь длительный срок, а присутствие этнических меньшинств на соответствующих территориях не было столь значительным.

Оба отмеченных тренда породили не просто существенно различающиеся, но практически противоположные друг другу элементы современного «русского мира». Первый представлен теми, кого стоит назвать «русскими профессионалами», — самостоятельными людьми, рискнувшими сделать ответственный выбор и начать жизнь на новом месте; образованными, интегрирующимися в новое общество, живущими по его правилам и канонам и вследствие этого не слишком нуждающимися в «опеке» со стороны Москвы. Второй состоит из тех, кого можно обозначить как «профессиональных русских», — людей, которые, оказавшись не по своей воле за пределами собственной страны, предпочли в той или иной мере приспособиться к новым условиям, а не попытать счастья в России; осознанно не стремятся к интеграции в формирующиеся новые национальные сообщества и грустят по временам советской империи, в результате чего оказываются очень податливыми к кремлевской пропаганде и «вниманию» со стороны российских властей. «Русские профессионалы» — одна из самых ценных находок для развитых стран; «профессиональные русские» — одна из наиболее серьезных угроз для новых постсоветских государств[483]. Эта разделенность диаспоры, которая и сама по себе делает ее уникальной, представляет особый интерес с точки зрения отношения к отдельным ее элементам российских властей — отношения, определяющего нынешнюю несовременную политику Москвы в сфере миграции и гражданства.

Борьба за неудачников и пренебрежение к успешным

С первых лет существования независимой России и соседствующих с нею постсоветских государств отношение Москвы к распаду Советского Союза сочетало в себе открытое сожаление («распад СССР был величайшей геополитической катастрофой ХХ века»[484]) и глубинное сомнение в том, что он окажется окончательным. Россия долгое время относилась к новым странам как к «своим» и оказывала им покровительство — военное, политическое и экономическое. Довольно быстро стало понятно, что следование в «фарватере» российской политики может быть очень выгодным для тех, кто готов демонстрировать максимальную лояльность Кремлю. Первыми это поняли в Белоруссии, с которой еще в 1995–1996 годах Российская Федерация создала «союзное государство», которое обеспечило белорусам такие же социальные и трудовые права, какие имелись у россиян, а Белоруссии — огромные льготы при закупках российского газа, а также при поставках своей продукции на российский рынок. По состоянию на начало 2017 года различные оценки выгод, полученных Минском за 2005–2015 годы, определяют их в сумму от $65 до $106 млрд[485], что эквивалентно ежегодному трансферту в размере от 7,5 до 13 % ВВП Белоруссии на протяжении этого периода. Практически во всех остальных случаях благорасположение Москвы зависело от формальных масштабов «прогиба» властей той или иной республики перед Кремлем (здесь следует вспомнить пример Таджикистана, где власть держится на присутствии российских войск и огромных по меркам республики деньгах, пересылаемых из России домой работниками-мигрантами), а порой даже и от ожиданий возможных уступок в будущем (тут приходит на память исключительная щедрость, проявленная в 2004 году в отношении «почти избранного президента Украины» В. Януковича — правда, так им и не использованная, — но из-за которой Россия поставляла Украине газ по цене $50/1 тыс куб. м — в 4,5 раза дешевле цены на границе Германии — на протяжении всего 2005 года[486]). В последнее время стремление России реинтегрировать свои бывшие владения проявилось в назойливой идее создания сначала Таможенного, а потом и Евразийского экономического союза, который изначально строился как конструкция не столько обусловливающая равноправное и взаимовыгодное экономическое сотрудничество, сколько позволяющая обменивать суверенитет на экономические выгоды (Д. Медведев сформулировал это предельно четко, когда сказал: «Если бы некоторые страны, присутствующие здесь [на встрече глав правительств в Бишкеке в марте 2017 года], не входили в состав нашего Союза… всё [поставляемое из России] было бы существенно, гораздо дороже»[487]).

Однако ЕАЭС, который, безусловно, выгоден для большинства входящих в него стран, вряд ли может принести значимые экономические выгоды России, так как, с одной стороны, экономики всех входящих в него стран так же зависят от сырьевого сектора, как и российская, что исключает любую синергию; и, с другой стороны, суммарный размер экономик российских союзников не превышает 11,3 % от показателя России, что также не дает шанса на какой-то интеграционный эффект[488]. Евразийский союз — ныне бессмысленная игрушка Кремля — имел бы определенный смысл только в том случае, если бы в нем приняла участие Украина: тогда он действительно был бы евразийским, так как в нем бы сосуществовали страны, «развернутые» как к Европе, так и к Азии[489], но так как эта возможность очевидно упущена, возлагать на объединение большие экономические надежды все сложнее.

Однако в одном «интеграционные усилия» России принесли очевидный и впечатляющий результат. Они запустили — во многом против воли самих простых россиян — масштабный процесс миграции из постсоветских стран в Россию, который в некоторые периоды казался практически неостановимым. В самом начале 1990-х годов маятник миграции качнулся как раз в ту сторону, которую можно было предположить вследствие политических потрясений: русские стали активно возвращаться в Россию, а представители бывших союзных республик — пусть и менее активно, но переезжать на родину, опасаясь дальнейшего ужесточения миграционного режима. В итоге с 1991 по 2000 год в Россию прибыло около 4,8 млн этнических русских, подавляющее большинство которых (около 3,6 млн) оставили свое постоянное место жительства в Казахстане и республиках Средней Азии[490]. Российское государство не только не оказывало переселенцам практически никакой помощи, но и делало довольно затруднительным получение ими российского гражданства. Достаточно сравнить этот процесс с переселением этнических немцев из СССР, России и Казахстана в Германию: за 1990–2010 годы выехали 2,2 млн человек, или 92 % всей диаспоры; при этом 85 % получили гражданство в течение не более чем 3 лет с момента переезда, а средние затраты ФРГ на переселение одной семьи составляли около €45 тыс.[491] (про израильскую программу репатриации я промолчу). Так или иначе поток русских переселенцев в Россию иссяк в начале 2000-х годов, но с оживлением экономики стала заметна совершенно иная тенденция.

На этот раз в Россию начали прибывать трудовые мигранты из «ближнего зарубежья» — при этом имеющие все более отдаленное отношение к «русскому миру». Довольно быстро стало понятно, что этот приток отвечает интересам как предпринимателей и состоятельных граждан (потому что обеспечивает дешевую рабочую силу), так и чиновников и силовиков (поскольку создает огромную прослойку совершенно бесправных и получающих преимущественно неофициальные доходы людей). Если в 1990-е годы ежегодный приток трудовых мигрантов не превышал 280 тыс. человек и происходил в основном из Украины, Молдовы и Белоруссии, то к середине 2000-х он увеличился до 1,7–2,4 млн в год и практически полностью состоял из выходцев из Средней Азии[492]. При этом власти, считая прибывающих «соотечественниками», относительно лояльно относились к получению ими российского гражданства: на протяжении 2000–2013 годов в него перешли более 1,7 млн выходцев из стран СНГ, не имеющих русских корней[493]. Этот поток не сможет остановиться в ближайшие годы по двум причинам: политически Россия продолжает развивать свой «интеграционный проект для Евразии»[494], который предполагает упрощение миграционного режима и в будущем; экономически многие бедные страны постсоветского пространства не в состоянии выжить без притока тех средств, которые мигранты или бывшие граждане посылают на родину (в Узбекистане они составляли в 2016 году 3,7 % ВВП, в Таджикистане — около 26 %, а в Киргизии — чуть более 28 %[495] [и это после двухкратного сокращения переводимых сумм по сравнению с рекордными 2013–2014 годами]).

Решение демографических проблем России через «импорт» нового населения происходит сегодня достаточно активно: миграция в 1992–2013 годах компенсировала 61 % естественной убыли населения, тогда как рождаемость — 70 %[496] (в «несчастной» Франции коэффициент естественного прироста превышал коэффициент миграционного в 2,5 раза[497]). При этом процесс имеет важный политический аспект: массовое принятие новых граждан способствует росту электоральной поддержки нынешней российской элиты, так как приезжие в основном относятся к регионам с куда большими традициями авторитаризма, чем, например, Украина или Молдова. Украина в последние годы вышла на первое место по приему ее граждан в российское подданство (100,7 тыс. человек в 2016 году из общего числа 265,3 тыс. новых россиян[498]), но, понятное дело, в основном за счет путинистов из Донбасса, а не проевропейски ориентированных лиц. Иначе говоря, даже это исключение последних лет не опровергает того обстоятельства, что одним из следствий современной миграционной политики является укрепление сложившегося в стране режима.

Характерно, однако, то, что Россия осознанно принимает все большее число переселенцев, которые обладают гораздо меньшим человеческим капиталом, чем средние россияне. Эмигранты из постсоветских стран имеют в среднем менее 10 лет образования против 14,2 для коренных россиян (о качестве этого образования я не говорю); они практически не присутствуют среди бизнес-элиты страны и не составляют значимой части ее интеллектуального класса; участие их в качестве высококвалифицированных работников в технологичных отраслях промышленности крайне редко. Это особенно удивляет в сравнении с теми же Соединенными Штатами, которые проводят последовательную политику привлечения в страну талантливой молодежи: в 2015/16 учебном году в американских вузах училось около 1,05 млн (!) иностранных студентов, из которых почти 198 тыс. — бесплатно[499]. В России с ее вдвое меньшим населением соответствующие показатели были в 4 и 13 раз меньше — соответственно 270 и 15 тыс.[500] (при этом следует иметь в виду, что до 80 % обучающихся в российских вузах «иностранцев» — либо русские с паспортами стран СНГ, либо украинцы и белорусы). Однако власти продолжают интегрировать Россию с постсоветскими государствами и «охотиться» за неудачниками, которые не могут достичь жизненных целей в своих странах и потому радостно «решают российские демографические проблемы» (а заодно экономические и политические). Своего рода апофеозом этого процесса стал подготовленный и внесенный в Государственную думу законопроект, предлагающий предельно упростить получение российского гражданства «по принципу места рождения» — причем предоставлять его рожденным не только в границах современной Российской Федерации после провозглашения страной суверенитета, но и «носителям русского языка и русской культуры, прямые предки которых родились на территории СССР или в границах Российской империи»[501]. Учитывая, что иммиграции в Россию из стран Балтии не отмечается, а с Аляски, скорее всего, потока переселенцев ждать не стоит, оказывается, что все отмеченные территории и страны имеют сегодня уровень жизни и степень экономического развития существенно ниже, чем Россия. Таким образом, привлечение «новых россиян» из, по сути, стран «третьего мира» — причем даже не в качестве мигрантов, а в качестве полноправных граждан — становится нашей государственной политикой — и пока она претворяется в жизнь, «новые русские» продолжают покидать страну.

Впечатляет, однако, не это. В России (и в странах постсоветского пространства) законодательство в большинстве случаев либо запрещает двойное гражданство, либо жестко ограничивает возможности для тех, у кого оно есть. В 1999 году было принято решение о запрете занятия должностей в структурах государственной власти и управления лицами с двойным гражданством, видом на жительство или иным документом, подтверждающим право на постоянное проживание за рубежом[502]; в 2013 году эта норма была распространена уже на тех, кто имел зарубежные счета и собственность[503]. Данные решения также выставляют Россию очень несовременной, причем по двум причинам.

С одной стороны, принимая такие решения, страна идет против непреодолимых глобализационных трендов. Мир становится более взаимосвязанным, число людей, живущих за пределами стран, в которых они родились, растет, и это нельзя не принимать в расчет. Можно вспомнить хотя бы самых известных политиков, для которых двойное (а подчас — просто чужое) подданство не создавало проблем. А. Шварценеггер дважды избирался на пост губернатора самого крупного американского штата, Калифорнии, будучи гражданином США и Австрии; сенатор и потенциальный кандидат в президенты Т. Круз в первые годы своего пребывания в должности имел канадский паспорт, член палаты представителей М. Бэчман — швейцарский; при этом запрет на занятие постов в правительственных структурах для американских граждан, имеющих иностранный паспорт, был отменен решением Верховного суда Afroyim v. Rusk еще в 1967 году[504]. Генерал-губернатор Канады М. Жан была назначена на эту должность в 2005 году, имея также и французский паспорт. В Германии премьер-министром земли Нижняя Саксония с 2010 по 2013 год был Д. МакАлистер — британец, имевший в качестве второго также и немецкое гражданство. В ЕС вообще de facto существует институт транснационального гражданства, и гражданин любой из стран Союза имеет право занимать любые должности в другой, в том числе и в структурах государственной службы (а также голосовать на местных выборах и избираться депутатом локальных и региональных законодательных органов). По мере нарастания миграционных процессов и интернационализации глобальной элиты подобного рода ограничения станут последовательно отменяться — и Россия будет все сильнее казаться «белой вороной»[505].

С другой стороны, проводя такую политику, страна не столько возводит преграду для проникновения во властные структуры «безродных космополитов», сколько прежде всего ограничивает себя в использовании потенциала той части «русского мира», который я назвал «русскими профессионалами». Простая логика подсказывает, что иностранные граждане с русскими корнями могли бы быть востребованы прежде всего в государственных структурах: разве не нужны нам те, кто отработал годы в израильской полиции, британской антимонопольной службе, французских госкорпорациях, наконец, в американских университетах и think-tank’ах? Они куда менее склонны к коррупции и законопослушны, но, что важнее, прекрасно знакомы с современными управленческими практиками, которые мы пока пытаемся только изобретать, и то не вполне успешно. Их русские корни позволяли бы рассчитывать на патриотизм, как это происходит, кстати, во многих странах (например, в той же Балтии, где в каждой из обретших независимость стран представители диаспоры уже успели побывать президентами — причем В. Вике-Фрейберга вышла из канадского гражданства только после официального объявления о ее избрании президентом Латвии). Однако очевидно, что даже ради хорошей работы человек, всю жизнь проживший в успешной и развитой стране, не станет выходить из своего гражданства и принимать российское. Получить второй паспорт — вполне вероятно, но стать «только» россиянином — вряд ли. Это означает, что мы сознательно отталкиваем тех русских, кто долгим трудом добился успехов в самых конкурентных с точки зрения человеческого капитала странах, в то время как считаем расширением «русского мира» приобретение в потенциальные госслужащие людей из еще более коррумпированных стран, чем наша, к тому же с невиданной легкостью предавших то государство, которому они еще недавно служили (что относится, например, ко всем крымским чиновникам и силовикам, открыто и беспринципно изменившим Украине).

Ранее я уже говорил, что идея «русского мира» ориентирована на оборонительную стратегию, которую наша страна давно использует в своей международной политике. Осознавая, что она не может предложить новых глобальных концептов и идеологий, Россия сосредотачивается на том и на тех, что и кого она привыкла считать «своим»: территориях, которыми она долгое время владела, и людях, к врожденным качествам которых она может воззвать. Однако нынешние политические шаги указывают не только на стремление «оборониться» от других, но и на удивительное неверие в лояльность России представителей того «русского мира», о котором так много говорят как о великом благе. Сделанный западными странами выбор в пользу разрешения двойного гражданства и предоставления гражданам с двойным гражданством полных прав основывается на простой уверенности: лояльность, вызываемая гражданством твоей страны, заведомо выше любой иной. Избиратели в Калифорнии убеждены, что А. Шварценеггер не будет действовать на посту губернатора в интересах Австрии, — но в России всегда будут подозревать, что взявший также и российское гражданство русский, долгие годы имеющий гражданство Германии, или Канады, или США, все равно с высокой степенью вероятности окажется «иностранным агентом», на деле работающим на свою другую родину. Это, на мой взгляд, является той причиной, по которой настоящий «русский мир» будет все сильнее отдаляться от России и будет заменяться «миром» постсоветских бедняков и «профессиональных русских», которые вместо того, чтобы переехать в Россию и испытать все прелести жизни в ней, будут ради мифического блага русского народа дестабилизировать общества, в которых живут.

«Русский мир», я полагаю, представляет собой огромное — и, может быть, самое большое — богатство России. Сегодня по планете рассеяны от 30 до 37 млн человек, имеющих по крайней мере одного прямого русского предка хотя бы во втором поколении[506]. Залогом успешного развития России в ближайшие десятилетия является мобилизация этих людей, их энергии, талантов и капиталов на цели модернизации нашей экономики и политической системы. Россия — по-прежнему самая большая страна в мире, и ей нужны ее собственные граждане, а не новозахваченные или только еще «присматриваемые» территории; ей нужно возвращать себе утекающие из общества жизненные силы, а не обескровливать своих соседей. Стране не нужен безумный закон, по которому в российское гражданство можно будет принять всех жителей таджикских кишлаков или молдавских сёл; ей нужны правила, по сути автоматически признающие гражданами России всех тех, кто имеет русских предков даже в третьем поколении. Вместо введения jus soli (о пересмотре которого, сейчас, кстати, задумываются даже в Соединенных Штатах) нам нужно восстановление твердого jus sanguinis. Замечу: наличие хотя бы одного дедушки или бабушки соответствующей национальности является основанием для гарантированного получения гражданства (часто оформляемого прямо в консульствах той или иной страны за рубежом) во многих странах. Эта норма закреплена в ст. 116 конституции Германии, ст. 25 конституции Болгарии, ст. 36 конституции Эстонии, в ст. 14 конституции Армении; в ст. 5 закона о гражданстве Греции, главе 4 соответствующего закона Венгрии, ст. 8 — Украины, ст. 23 — Сербии и т. д.[507] В Италии и Ирландии предоставляют гражданство страны этническим итальянцам и ирландцам вне зависимости от того, когда в истории их рода встречались выходцы из этих стран (и даже государств, существовавших ранее на их территории). Приняв такой подход, Россия могла бы раздать миллионы своих паспортов в самых разных концах света. Конечно, не все их обладатели переселились бы в Российскую Федерацию — но по крайней мере они задумались бы о такой возможности как о чем-то большем, чем о неосуществимой мечте.

Следует признать очевидное: сегодня Россия окружена территориями, уступающими ей в своем экономическом развитии. При этом подавляющее большинство из миллионов покинувших ее на протяжении последнего столетия граждан и их потомков обеспечили себе уровень жизни более высокий, чем это удалось сделать населению нашей страны. Уже этот факт говорит о том, что самой разумной стратегией является обогащение страны через привлечение в нее новых русских граждан, а не введение ее в новые траты за счет присоединения бессмысленных территорий, которые требуют дополнительных ресурсов. Крым, в бюджете которого дотации из федерального центра составили в первые четыре года его пребывания в составе России 68 %[508]; разоренный Донбасс, который тоже вскоре встанет на российский «баланс», — где Россия попытается наконец остановиться? Ведь даже если ориентироваться на расценки, использовавшиеся в германской программе переселения, окажется, что расходы на Крым всего за 15 лет превысят средства, которые пришлось бы потратить на цивилизованную репатриацию в Россию всех его жителей (точнее, такого же количества новых русских граждан). Однако ничто не может убедить адептов «русского мира» в ошибочности их нынешнего курса. Поэтому нам придется лишь ждать, к чему он приведет.

•••

В той же мере, в какой экономика не-развития в самую динамичную эпоху мирового хозяйственного роста или увлечение религией и конспирологией в наиболее рационалистический период всемирной истории, концепция «русского мира» указывает на несовременный характер России. Страна, пережившая крах колониальной империи и готовая при этом интегрироваться с ее бывшими владениями, но ограничивающая права тех, кто мог бы составить основу ее человеческого капитала, не может не вызывать удивления. Однако, судя по всему, логика развития ее политической и интеллектуальной элиты обусловливает именно такую динамику: скатывание к предельному партикуляризму в век формирующихся универсалий. Нынешние российские власти не могут сформулировать никаких идей, которые способны были бы резонировать за пределами того сообщества, которое говорит по-русски, помнит или осознаёт все безумие российской истории и с пониманием относится к политическим «особенностям» собственной страны.

При этом воплощение в жизнь концепции «русского мира» причудливо сочетает в себе заметное пренебрежение к русским, которые принимают как очевидное тот факт, что в XXI cтолетии интеллект и капитал важнее природных богатств и территорий, с повышенным интересом к тем бывшим соотечественникам, которые не имеют иных достоинств, кроме как проживание на землях, считающихся Россией «своими». Эта комбинация приводит прежде всего к утрате формирующимся российским обществом внутреннего ориентира в вопросе о том, кого стоит считать «своим», а кого — «чужим», что, замечу, исключительно важно для любой становящейся гражданской нации. Идея «русского мира» не дает четкого понимания, кто же к нему относится: этнические русские, где бы они ни родились и жили; русскоязычные; православные христиане; люди разных национальностей, долгое время жившие в России и воспринимающие ее культуру и обычаи; представители различных этносов, родившиеся и живущие в границах «исторической России», и т. д. В попытке объединить тех, кто так или иначе несет на себе печать «русскости», власти Российской Федерации на деле мешают стране консолидироваться и сформировать условия принадлежности к российской гражданской нации.

В то же время крайне широкая трактовка «русскости» обусловливает готовность защищать «своих» далеко за пределами международно признанных границ России — и при этом не обязательно российских граждан, но и так называемых соотечественников. Готовность эта далеко не всегда трансформируется в реальные действия — это обычно определяется степенью политической целесообразности, — но когда страна предпринимает попытки вмешательства, происходят события, которые мало кто решится назвать обыденными. Это, однако, целиком и полностью относится к сфере внешней политики, которая будет в фокусе внимания в следующей, заключительной главе.

Глава седьмая

Аномалии внешней политики

В последние годы «особость» России — и с этим согласятся, наверное, все или практически все наблюдатели — особенно рельефно проявляется в сфере внешней политики, где Москва, пытаясь «подняться с колен», уверенно движется к обретению статуса самого крупного «изгоя», присутствующего на международной арене. Двойные стандарты, вопиющая непоследовательность, не слишком искусная ложь и растущая агрессивность — все это указывает на то, что российская внешняя политика характеризуется прежде всего невиданной ранее истеричностью — и именно это делает ее сегодня столь несовременной. Причин этому я бы отметил как минимум две.

С одной стороны, это становящаяся все более очевидной экономическая и политическая неуспешность России, безусловно, раздражающая ее лидеров. Одна из самых крупных индустриальных держав, она так и не сумела совершить переход к постиндустриальному базису, став полностью зависимой от высокотехнологичного импорта и окончательно заняв позицию экспортера энергоресурсов, рост добычи которых сковывается сегодня западными технологическими санкциями; о модернизации даже перестали вспоминать, понимая ее невозможность. Крупнейшая в мире империя, она растеряла значительные территории, не смогла встроиться в новые интеграционные объединения в Европе, а ее собственный интеграционный проект становится все более дорогим и не приводит к реальному росту влияния даже на постсоветском пространстве. Выступая на протяжении большей части прошлого столетия одним из глобальных идеологических и военно-политических лидеров, Россия сегодня располагается в тени двух гигантов XXI века — объединенной Европы и Китая — и все чаще вынуждена, пусть и без особого успеха, защищать собственные интересы на территориях, которые казались и кажутся обитателям и лакеям Кремля неотъемлемой частью «исторической России»[509].

С другой стороны, Россия на протяжении нескольких веков «повышала ставки» в своей внешнеполитической игре, став последовательно самой мощной в военно-политическом отношении державой Европы, а затем долгое время будучи одной из двух глобальных сверхдержав. Однако в условиях, когда основой для политического влияния давно уже выступает экономическая мощь и контроль над финансовыми рычагами, Россия деградировала до сугубо региональной державы, сохранив при этом сильную «психологическую зависимость» от недавнего соперника, Соединенных Штатов, с которыми кремлевские лидеры постоянно сравнивают свои возможности и происками которых пытаются объяснить свои неудачи. Проблема усугубляется тем, что для США Россия сегодня не представляет ни экзистенциальной угрозы, ни даже особого экономического интереса, — с чем Москва никак не может смириться. Попытки обратить на себя внимание, помноженные на таланты нынешней российской элиты и ее представления о мире, еще более закрепляют за страной статус крайне несовременного внешнеполитического субъекта.

В результате во внешней политике Российской Федерации в наивысшей степени отражаются все комплексы и фобии отечественных элит — и именно это обусловливает ее малопредсказуемость и иррациональность.



Поделиться книгой:

На главную
Назад