— Очистить улицу! Живо! — надсадно, прокурено рявкнул рябой, со следами оспы на лице, Карасёв. — Отвыкли от порядка, охломоны! Привыкайте!
Озадаченные ярославцы отпрянули и, опасливо оглядываясь, стали разбредаться. Отошёл и Антон, остановился у подворотни ближайшего дома и, досадливо сжав зубы, ждал, чем всё закончится.
У тумбы остались самые упрямые. Среди них — крестьянин, худой рабочий, несколько гимназистов и студентов. Человек десять. Милиционеры толчками и пинками прогоняли их. Взъярился, получив от Карасёва ногой в спину, рабочий.
— Совсем очумел, сволочь? — ощерился он, обернувшись. Но Карасёв с наезда пнул его сапогом в плечо. Рабочий отлетел и упал на мостовую.
— С-сука… — прошипел он, пытаясь подняться. Но застыл. Прямо на него — в упор — глядел чёрный злобный зрачок револьверного дула.
— Отпрыгался, гнида! — оскалился Карасёв и спустил курок. Хлопнул выстрел, но в этот самый момент рука его резко дёрнулась вверх, и пуля хрустко врезалась в стену дома, брызнув жёлтой штукатуркой. Испуганно всхрапнула и затопотала лошадь.
— Остынь, Карасёв. Остынь… — сквозь зубы проговорил ему Фалалеев. Он и ударил его под руку. — Это зря, — сказал он громче, уже для публики. — Мы ж не большевики, в конце концов! Мы — народная власть, мы всё по закону… Расходитесь, граждане. Расходитесь, не задерживайтесь. Прочитали — и пошли. Пошли, пошли! — уже мягко, без угрозы, покрикивал он.
— А это… Ваше благородие… Или как вас теперь? — ершисто проговорил Мишкин голос. А потом Антон увидел и самого Мишку, маленького вертлявого паренька в ученической фуражке. — Вон же написано: гражданские свободы! А вы нас гоняете! Разве по закону?
— Та-ак… — прищурился Фалалеев и направил коня к тумбе. — Это кто тут? Ты, что ли, молокосос?
— А вы не обзывайтесь! Нет такого закона, — вытянулся по струнке Мишка. Голос его дрогнул.
— Молчать! — рявкнул Фалалеев и потянулся было правой рукой к кобуре. Но совладал с собой.
— Грамотный, значит? Умный, да? — зло кривя губы, стал он наседать на Шарапина. Тот отступал, отходил в сторону, но начальник милиции мастерски орудовал поводьями, пока не припёр его снова к тумбе. Ноздри коня горячо, с прихрапом, дышали пареньку в самое лицо. Мишка пытался глядеть прямо на Фалалеева, но видно было, как ему страшно. Лицо стало белым, как мел. Подкашивались колени.
— Значит, ты умный? А это видел? — летней грозой прогремел над ним Фалалеев и указал на тумбу. Там, поодаль от листка с воззванием, был ещё один. — Читай! Вслух читай, грамотей, мать т-твою перемать! — густо, как тяжкий колокол, гаркнул он. — Пункт второй!
— В…впредь… до вос…становления нормального течения жизни в городе Ярославле… — забубнил перепуганный Мишка. Губы прыгали. Зуб на зуб не попадал. — Вводится военное положение и запрещаются… в…всякие сборища на улицах в пуб…бличных местах… Полковник Пер…Перхуров, — сглотнув, выговорил он.
— Ясно? Ясно, я спрашиваю? — проревел Фалалеев, окидывая оставшихся царственным взглядом. — А теперь — прочь отсюда! Быст-рро! Бегом! Врассыпную!
И посыпались толчки, пинки и тумаки. Люди разбегались, уходили в подворотни, переулки и подъезды. Поспешно, потирая ушибленные места, семенил по улице высокий седобородый дед. С достоинством, отряхая сбитый с головы картуз, удалялся крестьянин. Держась за плечо, кашляя, отплёвываясь и тихо матюгаясь, ковылял, пошатываясь, рабочий. Разъезд выехал на Большую Рождественскую и зацокотал в сторону Богоявленской площади. А у тумбы, присев на угловой столбик тротуара, жалобно всхлипывал реалист Мишка Шарапин.
Вот тебе и свобода! Вот тебе и народоправство…
Освободители
Давно опустел перекрёсток Большой Рождественской и Пошехонской. Захлопнулись окна, отлипли от них любопытные лица. И только реалист Мишка Шарапин по-прежнему сидел, свесив голову, на угловом столбике тротуара, мелко вздрагивал и тихо всхлипывал. Антон, оглядевшись, шагнул из подворотни и подошёл к нему.
— Здорово, Царапин, — по-училищному приветствовал он Мишку, осторожно коснувшись его плеча.
Тот поднял голову и вздрогнул.
— К-каморин? Антоха? — удивлённо выдавил он, всё ещё заикаясь. На раскрасневшихся щеках дрожали крупные слёзы. Глаза были мокры, злы и растерянны. — И ты… И ты здесь? Н-ну и ну…
— Здесь. А где ж? Да… Досталось тебе, я смотрю!
— Хватило. Каковы милиционеры-то, а? — сквозь сжатые зубы прогудел Мишка. — С-сволочи! И кто бы мог подумать… Карасёв-то! Тише воды был… Да я им что?! — с бешенством выкрикнул Мишка. — Бандит? Разбойник? Чтобы так меня… А этого-то, щуплого, чуть не застрелили! Ну, порядочки! Попомните, гады! — и погрозил кулаком в сторону Богоявленской площади.
— Может, и попомнят… — хмуро отозвался Антон, читая воззвание на тумбе. — А вот нам-то что теперь? Ума не приложу…
— Сам не знаю… — проворчал Мишка. — Ишь, гниды… Красные им плохие. Да красные так не скотничали…
— А красные-то чего? Так и сдрапали, выходит? — обернулся Антон.
— Красные… — презрительно процедил сквозь зубы Шарапин. И вдруг понизил голос до полушёпота. — А много их было, настоящих красных? Вон фараоны-то мигом побелели…Так и другие. А кто были настоящие, тех быстро… На цугундер да и к стенке, долго ли у них! Если они с нами…вот так, — и Мишка грозно шмыгнул носом, — то уж с ними-то! — и махнул рукой.
— И что? Всех постреляли? — холодея, еле выговорил Антон.
— Н-не знаю… Но палили всю ночь. Да ты, небось, слышал, чего я тебе… В Кокуевке, у театра, как раз чины всякие жили, советские. Так они подкатили пушку и — ба-бах! Жуть, что делается!
— Да, Мишка. Плохо дело, кажется…
— Да уж куда хуже… А ты, Антоха, зря так смело везде разгуливаешь, — ещё тише прошептал Мишка. — Рисково это, нельзя тебе. Отец-то у тебя кто? Думаешь, я один об этом знаю?
— Ну и что… — начал было Антон, но Шарапин перебил.
— Пока ничего. Но найдётся сволочь услужливая. Заинтересуются, будь уверен. Сидеть бы тебе дома и носа не высовывать. А лучше бы и вовсе из города уйти…
— Вот ещё! Я что — заяц, бегать от них? А отец… Что им до него, он в Москве… — Антон хорохорился, но в душе будто сорвался и упал холодный тяжёлый камень.
— В Москве? — ехидно, подбоченясь, прищурился Мишка. — Ну-ну. Как знаешь. Я предупредил. Ладно, пойду. А то дома, небось, с ума уже посходили. Бывай… — он поднялся со столбика и, ускоряя свой мелкий, воробьиный, припрыгивающий шаг, заспешил вверх по Пошехонской. «Спасибо хоть, не побежал», — усмехнулся Антон ему вслед. На сердце было тоскливо. Да, про его отца знают в городе многие. Это и впрямь опасно. За себя Антон не боялся. У белых полно дел и без него. Вон, у Всполья, кажется, опять стреляют. Да. Винтовки и пулемёт. Далеко им до победы, а в листовке-то расписали, будто уж вот она… Но если отец и вправду в городе? И, не дай Бог, попадётся? Страшно. За себя Антон не боялся. Он отца не выдаст, да и не знает ничего о нём толком. Но у него Даша. Что будет с ней? О нравах белой контрразведки Антон был наслышан достаточно. Чёрт… Вот ведь положение! Ладно. Надо идти. Надо хоть что-то узнать наверняка.
Неторопливо, будто прогуливаясь, шёл Антон по Большой Рождественской. Пустынно. Прохожих не видно. Лишь в сторону Всполья удаляется ещё один вооружённый отряд. А там стреляют… И горит что-то. Далеко, у Леонтьевского кладбища. Два огромных чёрно-серых облака. Плохо. Очень плохо. Там кругом деревянные дома да рабочие бараки, и, если всерьёз займётся, то полыхать будет, как порох. Впрочем, далеко. Обойдётся, наверно. Да и что сейчас об этом. Чему быть — того не миновать.
И, укрепив себя этой безнадёжной поговоркой, Антон направился в сторону центра, к Спасо-Преображенскому монастырю. Краем глаза он видел, что все улицы и переулки, ведущие к Которосли, перегорожены милицейским оцеплением. Среди милиционеров были и вооружённые штатские, в большинстве — молодые ребята Антонова возраста и старше. На их рукавах виднелись белые повязки. За спинами — винтовки со штыками. Это было странно. «И какого чёрта, — ворчливо думал Антон, — им не хватало? В войну, что ли, не наигрались? Вот и доиграются, придурки…»
И вдруг страшный, пронзительный, режущий уши вопль заставил Антона вздрогнуть и передёрнуться. Навстречу ему по улице бежала маленькая — лет семи-восьми — девчонка в длинном чёрном сарафанчике. Ноги путались в подоле, с правой слетела туфелька, и, пришлёпывая, она семенила дёрганно и неуклюже, как подраненная, раскидывая по ветру спутанные волосы, протянув вперёд руки и ничего не видя перед собой. Рот был судорожно распахнут, всё лицо — один сплошной рот — и крик… Каморин никогда не слышал, чтобы дети так кричали — надсадное, с хриплыми звериными срывами, отчаянное и оглушительное, вздрагивающее на бегу «а-а-а-а!!!» От этого крика падало сердце, темнело в глазах и хотелось умереть, лишь бы не слышать. Антон побледнел и застыл на месте. Девочка споткнулась о вывороченный булыжник, ткнулась со всего бега в мостовую, и, не переставая кричать, забилась, задёргалась в пыли.
— Вера! Верочка! Доченька! — подоспела к ней бледная, тоже насмерть перепуганная, с заплаканными глазами женщина в белом платке. — Ну, не плачь. Ну, успокойся… Пойдём. Пойдём домой. Забудь…
Но тщетно. Голос её рвался и рыдал. Она размазывала рукавом по лицу слёзы, а девчонка всё кричала, хрипя и задыхаясь. Женщина отчаянно всплеснула руками, схватила бьющуюся в истерике дочку, подняла с усилием на руки и медленно, то и дело приостанавливаясь и крупно вздрагивая плечами, пошла вверх по Срубной. И крик — теперь уже слезливый и жалобный — долго стоял ещё в ушах Антона.
Потрясённый и перепуганный, только теперь увидел он, что у тротуара через три дома от него скорбно и недвижно, полукольцом, стоят люди. Человек десять-пятнадцать, не больше. У самой стены белела милицейская гимнастёрка. Сбрасывая с себя остатки оцепенения, Антон поспешно направился туда. Молодой человек в чёрном, чуть великоватом костюме, при широком галстуке-лопате и в сияющих полуботинках вёл навстречу под руку барышню в пышной бежевой юбке, ярко-белой шёлковой блузке и шляпке с короткой — по глаза — вуалькой. Красавица оседала на ходу и прижимала ко рту платок.
— Ну, ничего, ничего, Оленька, дышите глубже-с… Неприятно… Жестоко… Да-с. Но, Оленька, классовая борьба… Ничего не поделаешь, — присюсюкивал на приказчицкий манер молодой человек.
— Ой, Женечка, пойдёмте отсюда… Пойдёмте… Мне плохо… — еле слышно лепетала барышня.
— Что случилось-то? — обратился Антон к двоим мужчинам в толстовках под поясками.
— А, сам увидишь, — тоскливо сморщился один из-под козырька картуза. — Иди да посмотри… Тьфу, пакость!
— Да убили еврея какого-то. Из Совета, — передёрнул плечами его более словоохотливый спутник. — Или чёрт его там разберёт, большевика, в общем. И, гады, хоть бы убрали! Нет, лежит в подворотне, крови — как из быка, ещё и фараона приставили, суки!
— Тише ты, спятил, что ли? — зашипел на него приятель, схватил за локоть и потащил мимо.
У Антона вдруг перехватило горло и подкосились колени. Подобные зрелища существовали для него доселе только в страшилках. Но невозможно было преодолеть щекочущего, тянущего любопытства, и через пару минут он уже стоял за спинами собравшихся. Здесь висело гнетущее, свинцовое молчание. Люди взглядывали мельком в сторону подворотни и тут же отводили глаза.
— О, Господи, дикость какая… Изуверство! — боязливо и укоризненно прозвучал старческий голос.
— Да как они его? Чем? За что? — будто радуясь услышанному голосу, затараторил вопросами кто-то из задних рядов.
— Да как… Обыкновенно. Вломились, значит, в квартиру, заарестовали, повели куда-то, — вздохнув, обстоятельно стал рассказывать крупнолицый, но низкорослый дворник, опираясь на облезлую, истёртую метлу. — Ну и полаялись тут, в подворотне. Они его жидовской мордой, а он их по матери, недобитками, выродками, да ещё…повторить стыдно. Ну, один не стерпел, выхватил левольвер, пальнул в него пару раз. Он к стене привалился, сползает, а его ещё штыком… И опять — пах! пах! Он уж мёртвый давно, а они палят… И убирать не велели, сказали, распорядятся. Я опилками присыпал, а то уж больно кровил…
— Р-рас-ступись, расступись, православные! — невнятно и нетрезво прокричал кто-то сзади, и через реденькую толпу стал проталкиваться подгулявший господинчик. Краснолицый, в мятом костюме-тройке с цепочкой на выпирающем животе и фетровой шляпе на затылке. — А ну… Пропустите, братцы… О! — резко остановился он. — Эт-то кто? За что ж его так?
— Закгейм это, — мрачно ответил ему седой высокий дядька в старом, разящем нафталином, чиновничьем мундире. — Из советских… Главный у них.
— Э-э… — вырвался у господинчика озадаченный, неопределённый возглас, но он тут же воспрянул и приосанился. — Ну и поделом! Гнида жидовская!
— Да тихо ты! — укоризненно покачал головой старик.
— Да ладно! Думаешь, я заплачу? Да плевать я хотел на это красное отродье! Шлёпнули — туда и дорога! Нет их больше! Нет! Понимаешь? Сво-бо-да! — и сунулся было к чиновнику, порываясь расцеловать, но тот брезгливо отстранился.
Воспользовавшись этим, Антон протиснулся между ними, глянул в подворотню, и перед глазами потемнело и закружилось. В тёмной, густой, лоснящейся, чуть присыпанной по краям опилками луже лежал, неловко скрючась, человек. Рубашка и брюки набухли от крови и были черны. Волосы слиплись в колтун, а лицо было опалено и изуродовано выстрелом в упор. Обескровленный труп походил на изломанную и раздавленную восковую куклу. Из-под жёлтых опилок выбивались уже тонкие, чёрные, перемешанные с пылью подтёки. Резкий, нутряной, солоноватый запах шибанул прямо в нос, и Антон, пошатнувшись и судорожно сглатывая, поспешил отойти.
— Нет, господа, это свинство, — пытался втолковать милиционеру старый чиновник. — Тут же люди… Дети… Девчушка та, поди, заикой теперь останется, если умом не тронется. Разве так можно?
— Бросьте, папаша. И проходите, проходите. Не велено собираться, — хмуро пробасил милиционер. На лице его явственно читалось страдание и отвращение. — Расходитесь, граждане, не толпитесь, проходите! Не задерживайтесь! Живее! Живее!
Смиряя нервную дрожь, Каморин поспешил уйти. Но чудился повсюду, не отпускал этот густой, тошнотворный запах крови, давил комок в горле и звенел, саднил в ушах жуткий детский крик. Знобило. «Вот они, значит, как… — неотступно колотилось в висках. — Что же будет-то теперь… Что же будет?» В его жизнь, в жизнь всего города вторглось что-то страшное и жестокое. Легко вошли в обиход словечки «кокнуть», «шлёпнуть», «грохнуть» вместо «убить», и Антон удивлялся, заметив, что и сам начал мыслить такими же понятиями. Выходит, не было мира и при большевиках. Война призраком бродила где-то на задворках, кипела и клокотала в людских умах и вот наконец вырвалась, вышибла слабенькую затычку неустойчивого мира. Антону было очень тревожно и неуютно. «Что делать? — ворочался в голове тяжкий вопрос. — Что же теперь делать-то?»
Улица вывела его к Богоявленской площади. Здесь, в самом устье Большой Рождественской, белела скромная и аккуратная церковка Рождества Богородицы. А над площадью, на холме, царственно возвышался изящным пятиглавием храм Богоявления из старинного благородного красно-бурого кирпича. Филигранно выведенные кокошники напоминали женские лица в старинных головных уборах. Сегодня они казались Антону удивлёнными, недоумевающими. Напротив храма тянулась белая, с осыпающейся штукатуркой, стена Спасо-Преображенского монастыря. Из-за неё высоко виднелась башня звонницы и купола соборов. На площади было многолюдно. Оцепление стояло ниже, у Американского моста, а здесь люди стояли толпами, как зеваки на пожаре, и что-то напряжённо высматривали в окнах огромного трёхэтажного здания женской гимназии Корсунской. Парадный подъезд был украшен бело-сине-красными флагами с георгиевскими ленточками. Здесь, кажется, происходило что-то важное.
— Чего тут делается-то? — с радостно-дураковатым видом обратился Антон к маленькой группке мужчин, с виду рабочих.
— Чего? — хитро сощурился один из них, с облупленным лицом. — А вон чего. Штаб тут. В добровольцы записывают. Винтовки раздают. Чуешь? Там вашего брата полно. Одни студенты!
— Ага! — отозвался другой, постарше. — Хочешь за белых повоевать — иди, записывайся. Встретят, как родного…
— А вы чего же? — всё так же глупо улыбаясь, спросил Антон.
Старший внимательно и придирчиво, несмеющимися глазами оглядел Антона, как в душу заглянул. И только после этого возмущённо вытаращился и надул щёки.
— Я?! Да пошли они… — и приглушенно выдал замысловатое, переливчатое ругательство.
— Мы наблюдаем пока, — недобро, косо улыбнулся третий, небритый и заспанный. — Разбираемся, что к чему. Хотя и так всё ясно. Нам у них нечего делать. Мы за этих офицериков да купчиков навоевались аж во как, — и полоснул ладонью у горла. — У кого на красных зуб, — понимаем. А нам незачем.
— Мне тоже, — буркнул Антон и прошёл дальше, к подъезду гимназии.
Здесь толпились гуще. Было серо от фраков, пиджаков, кителей, тужурок и толстовок. Пестрило в глазах от женских шляпок, косынок, платков и кружевных рукавчиков. Многие пришли с детьми, их верещащие голоса множили и усиливали гвалт и неразбериху. Все чего-то ждали. Укоренившаяся за последние годы митинговая традиция предполагала речи. Долгие и цветистые. И неслось отовсюду:
— Ну и чего они? Чего молчат-то?
— Нехорошо, негоже… Бумажками, что ли, отписаться думают?
— Хоть бы одним глазком поглядеть на Перхурова этого!
— Перхуров?! Где? Ну-ка, ну-ка… Да врёте вы всё!
— Пер-ху-ро-ва! Пер-ху-ро-ва! — пронеслась по рядам короткая скандирующая волна, но быстро смолкла.
— Ярославцы! — раздался с крыльца трубный, металлический голос. Невысокий коротконогий мужчина в военной форме без знаков отличия говорил, приставив к губам жестяной рупор. Шея и лицо красно набухли. — Мы ведём запись в Ярославский отряд Северной Добровольческой армии! Всех, кому не безразлична судьба родного города и всей России, мы призываем под свои знамёна! Вам будет выдано боевое оружие, ежедневный продовольственный паёк и денежное содержание! Мы ждём вас в наших рядах!
Тут же, справа от подъезда стоял стол. К нему тянулась длинная очередь молодых, сосредоточенных и странно воодушевлённых людей. Антон увидел среди них нескольких гимназистов. Близко он их не знал, а своих, реалистов, не было. И хорошо. Ему сейчас вовсе не хотелось встретить знакомых. Особенно среди добровольцев новой власти. Мишкино предупреждение он расценивал сейчас как весьма своевременное.
Спокойны и сосредоточенны были и офицеры. Они стояли у подъезда, чуть в сторонке, человек десять. Все в вычищенной и отглаженной форме, в сияющих сапогах. У некоторых на плечах защитные погоны, у других — трёхцветные — под флаг — повязки или георгиевские ленточки на рукавах. Офицеры негромко переговаривались, покуривали и настороженно сквозь шум толпы прислушивались к отдалённой перестрелке со стороны Всполья. Они вызывали интерес. Многие, особенно женщины, пристально и цепко поглядывали на них, но обратиться не решались.
Антон тоже вглядывался в лица добровольцев и офицеров. Ему казалось, что именно они знают что-то, чего не знают другие. Правду. Или хотя бы часть её. Но ничего так и не увидел. Лица были спокойны, незлобны, в глазах у некоторых светился азарт и характерный — боевой — интерес.
У подъезда раздались беспорядочные возгласы. Люди устремились туда, и Антон был оттёрт к очереди из будущих добровольцев. С крыльца поспешно спускались трое солидных мужчин. Возглавлял торопливое шествие высокий, толстый краснолицый человек. Чёрный фрак неловко топорщился на нём.
— Ага! Лопатин! Лопатин! — кричали люди, сбегаясь к нему.
— Глядите, Кижнер! Главный думец!
— Ого! И Черносвитов здесь! Всё те же!
Лопатина облепили со всех сторон, лезли с вопросами, совали какие-то папки с бумагами.
— Василий Палыч! Когда жизнь-то наладится?
— Василий Палыч! Вы опять городской голова?
— Василий Палыч! Мы к вам от трудящихся женщин Ярославля! — кричала громче всех низенькая полная дамочка.
Лопатин отмахивался, отдувался, отстранял за плечи самых настырных и вытирал с лица обильный пот. Рукавом.
— Друзья мои… Друзья мои… Не здесь. Не сейчас. Приём депутаций в городской управе сегодня с трёх часов дня! В три часа дня милости прошу на Воскресенскую… Нет-нет, дорогие мои, не здесь, не здесь… — бросал он во все стороны басовитые, властные, но неуверенные слова.
— С трёх часов дня, господа… С трёх часов дня, — вторил ему строгий, подтянутый Кижнер.
— Не напирайте, не напирайте… Соблюдайте порядок! Всех примем… Всё разъясним. Позже! Позже! — покрикивал Черносвитов.
В их лицах тоже не было правды. Они были беспокойны и неприятно озадачены. Лопатин с Кижнером сели в поджидавшую у монастыря пролётку и укатили. Ускакал на невзрачной лошадке, помахивая стеком, Черносвитов. Часть толпы устремилась за ними. Для Антона эти промелькнувшие люди ничего особенного не значили. Это было прежнее, добольшевистское и даже довоенное городское начальство. Вот только важности да спеси у них явно поубавилось. Пообтёрлись, потускнели в новой жизни. И вот вернулись. Только что-то не рады.
У гимназии чуть поредело. Но не стихло.
— Перхурова нам! Пер-ху-ро-ва! — скандировали на разные голоса толпящиеся у подъезда люди. И тут из дверей вышел немолодой, седоусый кряжистый мужчина в костюме без галстука. Он оглядел шумное сборище и призывно поднял руку.
— Савинов! Савинов! Тимофеич! — понеслось по рядам. Антон узнал его. В бурные послефевральские времена без него не обходился ни один митинг. Савинов был из рабочих железнодорожных мастерских, где когда-то работал и отец Антона. Но потом рьяно ударился в политику, стал меньшевиком, навострился произносить задиристые речи. Которые, впрочем, влетев в одно ухо, вылетали из другого, не задерживаясь в голове. Люди ждали совсем не этого.
— Ну, сейчас заведётся!
— Тимофеичу только дай пасть открыть… Хрен закроет!
— Трепло митинговое! Тьфу!
— Перхурова давайте! Пер-ху-ро-ва!