Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Царство Агамемнона - Владимир Александрович Шаров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Многих из тех, кто был за столом, он, Иван Алексеевич, хорошо знал, потому что раньше у Кожняка было другое издательство и Иван Алексеевич заведовал в нем редакцией, которая выпускала жизнеописания самых известных наших разведчиков. Как правило, они просто надиктовывали свои биографии, а дальше, чтобы довести всё до ума, нужен был человек с легким пером, Иван Алексеевич как раз и исполнял эту роль. Так что за поминальным столом никто его не чурался, не считал белой вороной: что при нем, что с ним говорили вполне открыто. И вот что он услышал, рассказывал Иван Алексеевич.

Кожняк – хотя под этим именем его и похоронили, – не настоящая фамилия нашего издателя. На самом деле по батюшке он Павел Сергеевич Телегин, учился в разведшколе в Киеве и потом стал одним из наших самых успешных нелегалов в Латинской Америке. Работал в Аргентине, где был известен как великий князь Евгений Александрович Романов, единственный внук расстрелянного большевиками великого князя Михаила Романова, которому его брат Николай II и оставил престол.

В общем, с Кожняком всё разъяснилось, также разъяснилось и с нашим издательством. Иван Алексеевич сказал, что оно уже полгода не существует, через два месяца как Кожняк умер, деньги на банковском счету закончились, и мы одним махом оказались на улице. Впрочем, подсластил он пилюлю, зарплата за эти два месяца – то есть как бы выходное пособие – меня ждет, деньги у него дома, я хоть сегодня, хоть завтра могу заехать и забрать.

Новостей оказалось много, но после восьмимесячного следствия я их принял довольно спокойно – нет издательства и нет. Сказанное Иваном Алексеевичем скорее меня обрадовало. Мне и сейчас важно, что сел я не стараниями Кожняка. Все-таки на то, чтобы свыкнуться с новым положением дел, то есть с тем, что я снова на свободе и снова без работы, что трехтомника Жестовского, во всяком случае, на моем веку, никто издавать не станет, у меня ушла почти неделя. За это время я всё обдумал – можно даже сказать, со всем смирился.

Мне и так было понятно, что нельзя то, что делалось несколько лет, выбросить в мусорный бак. Забыть и жить дальше, будто ни о каком Кожняке я никогда не слышал. То есть работу, которая начата, я должен закончить, пусть ничего – ни трехтомника, ни даже скромного однотомника – и не будет издано.

Все-таки у меня были обязательства не только перед покойным издателем, но и перед Галиной Николаевной Телегиной, моей Электрой, которая к тому же, как теперь выяснилось, была не просто матерью Кожняка, а всамделишной дочерью одного великого князя и матерью другого. Перед Электрой, от которой так или иначе я не раз слышал, что царство Агамемнона она собирается оставить именно мне.

В общем, за неделю я понял, что, конечно, всего царства под собой не удержу, глупо даже на это надеяться, но, что можно, я должен сохранить. А что можно – записи наших долгих разговоров за чаем с черносмородиновым вареньем; их следует объединить с выписками из томов разных следственных дел Жестовского, которые я к тому времени успел прочитать, в первую очередь из телегинского дела.

“Телегина” мы с Кожняком собирались печатать почти без изъятий, считали, что он худо-бедно сможет заменить “Агамемнона”. Смог бы или нет – не мне судить. К моменту ареста работу с ним я практически закончил. Это важно, потому что ясно – что без Кожняка вход в фээсбэшный архив мне навсегда заказан. Впрочем, были и другие проблемы.

Наши с Электрой разговоры в моей лихоборской ординаторской и показания Жестовского Зуеву на следствии зимы пятьдесят третьего – весны пятьдесят четвертого годов часто дублировали друг друга. Конечно, я понимал, что Жестовский – первоисточник, а всё, что я слышал от Электры, – из вторых-третьих рук, понимал, что Жестовский предпочел бы собственное изложение своей литургики, а не ее, пусть и любовный, пересказ Кошелевым. Ведь кроме прочего, одно и другое разделял не один десяток лет. С этим я был обязан считаться.

И все-таки за основу рукописи я решил взять рассказы Электры, в них было больше тепла и больше жизни, для меня это и решило вопрос. Впрочем, никому не заказан другой путь – печатать именно тома телегинского дела. Договорившись с собой по одному вопросу, я понял, что к тому, что отобрал раньше, будет правильно добавить еще пару десятков страниц записей разговоров с Электрой.

Все они касаются ее отношений с отцом Игнатием и последних лет жизни Жестовского – старца Никифора – в своей отходной пустыньке, блиндаже времен последней войны посреди бескрайних волховских топей и болот. Прежде речь об Игнатии заходила уже не раз, но сейчас, вспоминая разговоры с Электрой, я видел, сколько важного осталось за кадром, понимал, что это неправильно. В итоге им я и занялся.

Обработка новых записей потребовала у меня немного времени – на всё про всё недели три, не больше; и хоть, повторюсь, теперь, как и до Кожняка, мне трудно представить себе человека, который решится издать Жестовского, я живу с тем, что работа в общем закончена. А это, знаете ли, утешает.

Так вот: отец Игнатий и Электра.

Запись от 27 сентября 1983 г.

Сегодня Электра сказала мне, что прихожанкой отца Игнатия она стала в шестьдесят третьем году, в октябре-месяце. Стала, в общем, случайно.

Телегинский лагерь закрыли в пятьдесят седьмом. Зэков поотправляли на Большую землю. Тем же, кто их охранял, предложили на выбор – или тоже ехать в Россию, куда-нибудь поближе к родне, там тянуть лямку дальше, или пенсия по выслуге лет – и живи как знаешь.

На окраине Магадана, возле аэропорта, был военный городок. Его построили в сорок первом году американцы. По многу раз в день они сажали здесь свои транспортные самолеты, под завязку груженные ленд-лизовской военной техникой и тушенкой. Теперь аэродром отдали вертушкам, но стоящую сбоку от крытой пупырчатым железом взлетной полосы контору и два десятка хороших теплых бараков оставили за Дальстроем. В них и давали комнаты решившим остаться. Многодетным даже по две.

“У Телегина в Магадане от того же Дальстроя была служебная квартира, но я, – говорила Галина Николаевна, – больше о Колыме слышать не хотела, и Телегин написал рапорт о досрочном выходе на пенсию. Написать-то написал, но отпускать его никто не спешил. В Дальстрое Телегину сказали, что снять его с воинского учета не могут. Он в списке тех, кто должен оставаться в Магадане до особого распоряжения министерства. Я была убита, но видела, что Телегин чего-то вроде этого ждал.

По Магадану уже год, не меньше, ходили слухи, что дальстроевское начальство будут судить. Вообще всю эмгэбэшную верхушку решено пустить под нож, кинув как кость собаке, объяснить народу, кто виноват во всей крови, а дальше прикрыть дело. Почему мне казалось, что о Телегине не вспомнят, сама не знаю, наверное, привыкла, что он никто – начальник маленького лагеря при таком же маленьком руднике.

А что прежде в Москве он был шишкой, комиссаром госбезопасности третьего ранга и во всем, что необходимо, чтобы это выслужить, участвовал, ни от чего не отказывался, я и думать забыла, считала, что он давно разжалован – уже десять лет простой капитан. По дальстроевским меркам – мелкая сошка. Но в Магадане были люди, которые его историю помнили, и отпускать его поначалу никто не собирался.

Конечно, я могла уехать одна, но он был в очень подавленном состоянии, и я понимала: если что случится, что уехала – себе не прощу. Так, пока я дома, он держался, а стоило уйти, начинал пить с самого утра. В том же пятьдесят седьмом году, пока я раздумывала, ехать или не ехать, против Телегина начали служебную проверку, мы уже понимали, что готовится арест – просто не хватает зацепки. Но проверка ничего не дала.

В сорок шестом году сам, почти восемь месяцев ожидая ареста, Телегин помягчал. Когда Берия, хоть и со скрипом, его отпустил, разжаловал и отправил начальником лагеря на Колыму, Телегин решил, что на его зоне никто лишний умирать не будет. Он во всех смыслах был служака, за рамки инструкции ни-ни, но чтобы из пайки и посылок обслуга не крала, следил, ворам тоже поприжал хвост. Завел неплохую больничку – в итоге смертность у него была куда меньше, чем средняя по Дальстрою. Зэки говорили, что на его зоне можно жить.

В общем, тут, на Колыме, за ним плохого не числилось. Однако те, кто его взял на карандаш, считали, что московская служба легко перевесит магаданскую неудачу. Но мужу, – продолжала Галина Николаевна, – снова повезло. Москва, когда поняла, что Дальстрой подсовывает ей какого-то задрипанного капитана, была недовольна. Сколько Магадан ни доказывал, что в прошлом за Телегиным много чего числилось, Лубянка решила, что это старая песня, и дело закрыли”.

Где-то за полгода до своей кончины Галина Николаевна стала рассказывать, что “когда отец понял, что мне не хватает нормальной церковной жизни, что без Телегина (муж умер в шестьдесят втором году) и без сына, который с тех пор, как выучился, не подает о себе никаких известий, мне тоскливо и обычная приходская жизнь, где я могла бы помогать в храме, стоять, например, за свечным ящиком, убираться, ухаживать за кем-нибудь из больных или сидеть с маленькими детьми, была бы на пользу, он возражать не стал. Сказал, что понимает, что мне это необходимо.

Я сначала думала о каких-то подпольных или полуподпольных приходах, мне казалось, что там отношения глубже, доверительнее, что общая опасность сплачивает людей. О нескольких таких приходах я знала, о батюшках, что там «правили», люди отзывались очень хорошо, но он отсоветовал. Сказал, что это особая жизнь, близость, конечно, есть, тут я права, но есть и бо́льшая жесткость, отгороженность от мира. Для меня, человека открытого, приноровиться будет нелегко.

Я уже давно не была такой открытой, как в детстве, научилась и врать, и таиться, в общем, некая повязанность друг с другом меня не пугала, наоборот, нравилась. И сейчас думаю, что отец просто не хотел, чтобы я попала под влияние одного из подобных батюшек. Может, ревновал или боялся, что окончательно отдалюсь. Так или иначе – отсоветовал. А потом предложил вариант, который меня устроил.

На Москве был довольно известный священник, когда-то из истинно православных. Но к моему времени он уже вернулся в Синод. Служил он в церкви Всех Святых, что на Знаменке. Тем не менее десять лет подполья наложили и на него, и на приход отпечаток. Община была спаянной, все друг другу очень преданны: получается, что я хотела. И вот отец порекомендовал мне этого батюшку, и я, – рассказывала Электра, – была так рада, что и спрашивать не стала, кто он и откуда отец его знает. Впрочем, он, по-моему, знал всех, и только через пару лет мне стало известно, что нашего батюшку он сам когда-то и крестил, и благословил на возвращение в Синод”.

Всё, связанное с отцом Игнатием, было для Электры очень важно и, чаевничая со мной, она возвращалась к этому снова и снова. Говорила: “Я тогда была еще сравнительно молодой женщиной, мне только-только исполнилось сорок лет. Но как жить после смерти Телегина, не знала. Ни как, ни для кого. Отношения с сыном были потеряны, еще когда я и муж жили в Магадане. Он писал, иногда звонил, но и только. К нам он не приезжал. В самом деле, что ему делать в Магадане? Учился он в Москве, затем в Киеве, потом и вовсе пропал.

Я, – Телегин на это намекал, – конечно, догадывалась, какой путь он выбрал, но что всё вот так сразу оборвется… Что сколько ни пытайся, никто не скажет, ни где он, ни что с ним, – не предполагала.

С тех пор как мы с Телегиным вернулись в Москву (я на несколько месяцев раньше), я с сыном виделась лишь несколько раз, последний – в 1961 году, когда мы чуть не два часа пробродили по Нескучному саду, а дальше Паша уже один поехал на вокзал. Мы в Москву возвращались, чтобы быть поближе к нему, – рассказывала Электра, – но, оказалось, зря. Впрочем, и в Магадане делать было нечего. Телегинский лагерь закрыли еще в пятьдесят седьмом, пенсию ему назначили самую маленькую, какая с его выслугой может быть. Он потом до конца своих дней подрабатывал: служил сторожем в Осоавиахиме и физкультуру преподавал в школе по соседству. Иначе, – рассказывала Электра, – было не прожить.

Когда мать в пятьдесят шестом году освободили, – продолжала Электра, – я хотела, чтобы она и отец вернулись в Протопоповский, но мать отказалась, и отец с ней согласился. У отца еще оставались какие-то деньги из заработанных с Петьком, мы им добавили, и мать на окраине Зарайска купила небольшой каменный дом – там они и поселились.

Жили мирно, впрочем, хотя от Москвы до Зарайска чуть больше сотни километров, я, и когда вернулась с Колымы, видела их редко. Мать была не рада, когда я приезжала – то ли до сих пор не могла простить Телегина, то ли я просто ее раздражала. Так, в общем, всё было вежливо, но в Москву я каждый раз возвращалась в тот же день. Отец в наши терки не вмешивался, был занят другим; впрочем, был ласков и, я думаю, не удерживал, боясь испортить отношения с матерью. Сажая меня в поезд, всегда сокрушался, что вот я только что приехала – и уже уезжаю.

Отец тогда много работал, спешил, было ясно, что если у них снова пойдет наперекосяк, ни одну из начатых работ доделать он не сумеет. Мать, как ни странно, была жизнью в Зарайске довольна. Она всегда мечтала быть женой неординарного человека, а тут выходило, что Жестовский, ее муж, и есть такой человек.

К этому времени он был уже очень чтим. Каждый день к нему – старцу Никифору – шли и шли люди. Всеми уважаемый монах и наставник, к помощи которого прибегали, когда уже ни на что не надеялись. И матери, хотя она оставалась человеком светским, это льстило; и вправду, с раннего утра у двери их дома толпились паломники.

Известность отца была так велика, что, несмотря на гонения на церковь, местная милиция как могла ограждала его от неприятностей. Старца Никифора всякий раз предупреждали, что вот завтра придут с проверкой, и желательно, чтобы никого постороннего в доме не было. Впрочем, начальник городской милиции – тоже его прихожанин – все чаще жаловался, что долго прикрывать старца не сможет, ему следовало бы перебраться в другой город.

Отец и сам боялся нового ареста, понимал, что сил на еще один лагерный срок у него нет, но мать никуда не хотела трогаться, считала, что нечего пороть горячку, их просто пугают. И оказалась права: бояться следовало другого, потому что вдруг обнаружилось – мать к тому времени давно жаловалась на боли в груди, но идти к врачам не хотела, кто-то ей сказал, что это поздний климакс, – что у нее рак в последней стадии. В общем, она сгорела в три месяца.

Похоронив ее, отец думал сразу же из Зарайска уехать, но не получилось. Он прожил там еще два с половиной года. Отец еще и при жизни матери говорил, что хочет уйти в скит, жить один в лесу, часто об этом думает, а тут одна из его прихожанок сказала, что знает про теплый, сухой блиндаж, в котором когда-то помещался штаб Третьей армии Волховского фронта.

Кругом, куда ни глянь, болота, а здесь высокий холм, к которому краем притулилось озеро. Добраться туда трудно, тропа узкая и петляет, но напрямик не дойдешь, везде топи. Ее зять собирал морошку и набрел на блиндаж случайно. Если старец позволит, она его туда проводит. Отец, – говорила Электра, – поехал, это и в самом деле оказался хороший, в два наката, блиндаж, вдобавок довольно сухой.

Отец тогда согласился взять у меня деньги, – говорила Электра, – и ему тут же, на другой стороне холма, местные работяги поставили теплый сруб с печкой, а блиндаж пошел на кабинет и для хозяйственных нужд. Телегина, как я говорила, уже не было на свете – он умер вскоре после моей матери. Отец остался единственным родным мне человеком – про сына я к тому времени пять лет ничего не слышала. Так что я стала ездить на болото.

Летом чаще, зимой туда добираться было уж очень холодно. Холодно и страшно – пару раз меня даже преследовали волки. Я приезжала, приводила дом в порядок, обстирывала отца и откармливала; с работой, как в Ухте: что-то прямо там делала, а что-то брала с собой в Москву. Проживу несколько дней, но как увижу, что он начинает тяготиться, – уезжаю. Так тянулось год за годом. Кроме этих поездок – приход – вот и вся моя жизнь почти пятнадцать лет.

В приходе я и нянька, и медсестра – могу ходить что за детьми, что за стариками. Беру копейки, безотказна, кроме того, не сплетница. Меня не замечали, говорили, что надо, я и делала. А что время от времени уезжаю в Новгородскую область ко всеми почитаемому старцу, то что тут плохого? Кроме того, я каждый раз заранее – за неделю, а чаще за две – предупреждала, когда уеду.

Что этот старец приходится мне отцом, – говорила Электра, – я никому никогда не говорила и сейчас, Глебушка, очень рада, что не говорила. Впрочем, Игнатий, как обстояло дело, конечно, знал. На болоте отец прожил свои последние девять лет. В самом начале августа семьдесят четвертого года я приехала – а он уже отдал Богу душу.

Сначала я думала, что похороню его на тихом деревенском кладбище, мимо которого мы всякий раз шли к блиндажу, он и сам когда-то говорил, что хотел бы здесь лежать. Но года за два до его смерти по здешним местам прошел смерч, повалил целый ряд столетних елей, всё разворотил. Он посмотрел на это разорение, посмотрел и сказал, что передумал, лежать здесь не хочет.

Вообще он по-всякому говорил, но я в конце концов решила, что положу в блиндаже, хотя зимой до его заимки и не доберешься – после Рождества снег уже очень глубокий. Хоронила, как и строила сруб – наняла местных работяг и местного же попа. Они отца и отпели, и в блиндаж, будто в склеп, положили, в общем, всё как полагается. Что отец из истинно-православных, я говорить не стала.

И вот я его там оставила, вернулась в Москву и вдруг второй раз в жизни поняла, что не знаю, что делать. Первый раз это со мной было, когда отец отбывал ссылку в Ухте. Я тогда к нему приехала, а потом соблазнила Телегина – решила, чтобы отец больше не был один, вернуть ему мать. А теперь поняла, что я – последняя, сын ведь точно не будет ничем заниматься, даже где он, никто не знает. То есть сделанное отцом осталось на мне, и с этим как-то надо разбираться. А рукописей, и тех, что я раньше успела переписать, и новых, было много. Мне было очень страшно, – продолжала она, – что из-за меня всё погибнет, и, значит, отец и думал и писал зря.

На болоте я дала себе слово, что, сколько смогу, не дам ничему пропасть. Я и раньше, – продолжала Электра, – из того, что собственноручно переписывала, брала нашему Игнатию на ответы. Конечно, темы были всё больше вероучительные. Сам отец Игнатию писать не хотел, отказывался категорически. Говорил: что хочешь, то и пиши, а меня в это дело не путай.

Так что я давала ответы, а к ним прибавляла, что приход спрашивал – то есть кому на ком жениться, а кому кого за версту обходить. Что у нас происходит, я лучше других знала, жизнь тоже знала неплохо, в общем, ошибалась редко. Все тем, что старец указывал, оставались довольны. Вот я и решила, что еще лет пять, а то и больше, никому, что отец скончался, говорить не стану. Как и раньше, буду ездить на болото и привозить оттуда письма. А в них тоже, как раньше, ответы на всё, о чем Игнатий спрашивает.

Он много о чем спрашивал, но чаще другого о литургике, что, как вы, Глебушка, понимаете, меня устраивало. Мыслей на сей счет у отца было много, а до конца он так ничего и не довел. И вот я эти его мысли оттуда и отсюда выклюю, перебелю, по обыкновению добавлю, что беспокоит приход, и – проторенной тропой в Москву. В основном я этими письмами занималась, но не только.

Снова подготовила для издательства «Наука» целый том отцовских работ по литературоведению. Внутренние рецензии были очень хорошие, но и со второго раза напечатать книгу не удалось. Но я уверена, – продолжала Электра, – что ее время придет. В общем, шаг за шагом я то, что осталось от отца, или письмами к Игнатию, или еще как-то стала выводить на свет божий. И за семь лет, пока здесь не оказалась, – закончила она, – сделала немало”.

Некоторые из идущих ниже писем, написанных рукой Электры, я нашел в 1989 году, то есть уже после смерти отца Игнатия, когда матушка Катерина по старой памяти позвала меня помочь разобрать его архив. Все они хранились отдельно, в довольно объемистой кованой шкатулке. Наткнулись мы на нее, уже заканчивая работу и в общем случайно. Открыли замок, он не был заперт, но чин чином висел на ушках. Писем в шкатулке было много десятков, я выбрал и скопировал несколько первых попавшихся.

Никифор – Игнатию

Землю считаю за храм, нас же, несчастных, прихожанами в нем. Пришли и ушли – только нас и видели. Человек мягок, – продолжал Никифор, – глину, когда его творили, еще не обжигали. Оттого и податлив греху. Бедствия, огонь, мор должны были нас закалить. Но и тут облом: твердости, силы не прибавилось. Наоборот, хрупки мы стали и ломки – чуть уронишь, бьемся, разлетаемся на мелкие кусочки. Были – и нет.

Никифор – Игнатию

Ты ведь не за одну душу несешь ответ – целое стадо впереди себя гонишь. Знаешь, у кого ноги сбиты, он лишней версты не пройдет, падет – что ему до колодца или сочной травы на луговине – ему до райских пажитей ближе. А у другого сил много, ноги переставляет ходко, бодро, с этим вторым иное дело. А все вместе они – стадо, и за каждую голову спрос с тебя. А прав ты или не прав, тем путем их ведешь, что Господь указал, или не тем, с этим не спеши. Отдашь Богу душу – узнаешь.

Никифор – Игнатию

О плотском думаешь, на прихожанку глаз положил. Млеешь, даже в храме, как кот на сметану, на нее облизываешься. Уйми ретивое. А нет – про скопцов вспомни: холостили себя, будто кабанчиков, и ничего – дальше жили.

Никофор – Игнатию

О Сталине, благочинный, попридержи язык. Если невмочь – пальчиками прищепи. Потому и я так думал, а потом раскаялся. Этих, которых он убил, на земле уже нет, их не спросишь. Скоро следом и родня их уйдет – а нам наследство. Тысячи тысяч убиенных, угодников, заступников наших святых, потому что тех, кого убил, он всех спас и всех оправдал, через ров Страшного суда самолично на руках перенес.

Никифор – Игнатию

Ты спрашиваешь об этих, об Иване и Марье, венчать или не венчать, как будут жить? Не побегут ли через неделю в ЗАГС за разводным письмом. Отвечаю. Жить будут хорошо, прочно. Всё в свои пазы войдет, что духовное, что срамное. Подгонять ничего не придется. Ни заусениц не вижу, ни пустот, значит, и места для греха – тоже.

Скоро через Галю начну слать письма. Им верь, это уже не первопуток, серьезная такая тропа, утоптанная. Ее не потеряешь. Может, они тебя и поддержат. А пока трудись, окормляй паству. Господь не оставит.

Чего я делаю? Хожу по лесам, болотам, молюсь о нашей жизни, ее же и разумею. На берегу реки сижу. Тут красиво. Обрыв, и ты над всем, будто и не на земле больше. Здесь тоже, что молится, что думается неплохо. О чем ты меня пытаешь, о том и думаю. Каждый день тебе страницу строчу, усердно работаю, не филоню. А то ты взаправду чад своих духовных нахер пошлешь, грех же на мне. В общем, что могу – разъясню.

Никифор – Игнатию

Ты это, отец благочинный, брось. Куда уйдешь? У тебя стадо. Овцы они и есть овцы, разбредутся кто куда. Потом одних волки задерут, других – грех.

А то, что ты слаб, много непотребного делал и делаешь, то ведаю. И что стучишь, тоже знаю. Слава Богу, родился не вчера и живу там же, где ты. По одному обряду и в одной купели крещены. И о том наслышан, что когда в свой час придешь на квартиру к служивому, у которого на поводке, и как на духу всё выложишь, облегчение как после исповеди.

Пока эта тяжесть в тебе, ноги будто веригами обвешаны. Идешь, чуть не падая. А выпростал – и ничего, будто ангел паришь. Отчего такая радость, о том много думал, но ответа не знаю. И про другое не скажу – от кого это счастье: от Господа или от того, кто нам враг во веки веков. Но склоняюсь, что всё же от Господа. Почему – дальше напишу.

Никифор – Игнатию

Нет, отец благочинный, и не спрашивай, другая вера или нет. Старообрядцы скажут – другая. Мы антихристово семя. Обличье, может, и схоже, кто-то со стороны вовсе сочтет за одно, когда же носом ткнут – смотри, у нас два пальца, а они щепотью и, возглашая “Аллилуйя”, опять же врут в счете, – плечами пожмет, мол, мелочь, ерунда какая-то. Но нет, не мелочь. Не просто не мелочь, главное – метки антихриста. Без них мы обманемся, как боялся Иоанн, примем сатану за Спасителя.

Но это не до скончания веков. Пройдет время, одни погибнут, из выживших кто-то кому-то уступит. Дальше, если не в теме, из-за чего сыр-бор – совсем забудется.

Никифор – Игнатию

Так живешь, как повелось испокон века – вроде не лучше, но и не хуже других. А потом прямо где ты – шарахнет что-то огромадное, что-то несуразно большое и страшное. Ту же революцию возьми. Как к ней подстроиться, приладиться, никто ума не приложит. После всё еще долго в колею не войдет. Не захочет, а будет выламываться. От этого и мы в великой шаткости. Хуже ее нет ничего.

Никифор – Игнатию

В верующем человеке какая-никакая прочность. Он уже не просто сырцовый кирпич, а такой, в который евреи, как велел фараон, намешивали камыш, но здесь и он слабину дает.

Если опять о том тревожишься, мучаешь себя, то оставь, нужды нет. Что мы, что чекисты делаем одно. Ересь, что змей, в любую щель заползет. Кого ни возьми, грех о каждом знает, где он слаб, чем его взять. Как совлечь, совратить. А сила, она в ком? Вспомни праматерь Еву, какая уж тут сила! Если кто и держит всё в узде, то лишь мы да они.

Запись от 27 октября 1984 г.

Один из наших последних разговоров с Электрой отчасти получился академическим. Она сама завела речь о том, как связаны между собой оба романа Жестовского. Сказала: “Прежде, Глебушка, я не сомневалась, что они между собой во вражде. Но теперь считаю иначе, и вот почему. Роман – штука греческого происхождения. В нем всё закольцовано, возвращается к истокам, он будто погружен в себя, потому что человек убежден, что на открытом пространстве нам не понять ни цели, ни смысла, везде только сумятица и неразбериха, а в замкнутом мире шанс есть.

Отец такой взгляд разделял, а потом отошел. Оттого и на себя стал смотреть по-другому. Это, что выход есть, что из Египта, хоть и с потерями, можно выйти, и выстроило второй роман. И вот я сейчас думаю, что «Агамемнон» стал первым подступом к житию, а в «моем» романе отец к нему как бы уже готов. Ведь последние двадцать лет его жизни – время старчества, время, когда он помогал людям, которые без его слов с жизнью бы не справились.

То есть второй роман – настоящий путь к старчеству: как к нему приходят, какими путями идут, но и, конечно, объяснение старчества. А что касается жития, то его пишешь не сам, а твои ученики и послушники и спустя много лет, как тебя положат в землю. Потому что в старчестве человек себя не видит и не понимает, оттого что с головы до пят он в воле Божьей. Зато он ясно видит и понимает других, способен им помочь.

А о себе чего печалиться, когда ты при Боге, к Одному Ему обращен? Старец, как цикля в руках столяра; ею, этой циклей, Господь обтачивает человека, учит его справляться со злом, не грешить чрезмерно – на большее надежд нет.

То есть прежде, – говорила Электра, – жизнь у отца была, как у всех, он таскал краеугольные камни, клал фундамент, принялся за стены – в общем, пытался быть, как мы. До отделки, понятно, не дошло, но он о ней думал. И вдруг бросил и ушел. Вот об этом – как, почему и куда ушел – «мой» роман. Ясно, – продолжала Электра, – что он не должен был и не мог быть закончен. Я это, Глебушка, раньше не понимала, а сейчас, после разговоров с вами, поняла, за что очень вам благодарна”.

И снова, долив себе и мне чаю: “И с другим я, Глеб, насчет второго романа, кажется, ошибалась. Да так, что сама себе удивляюсь. Я считала, что «Агамемнон» и второй роман в тех же контрах, что и я была с матерью, а теперь убеждена, что нет. Это скорее одна и та же история, но мы смотрим на нее из разного времени. Оттого многое иначе. В «Агамемноне», как я понимаю, мир, из которого Христос ушел, а в «моем» романе появляется надежда: раньше боялись даже надеяться. То есть, как бы тот же самый мир, те же горы, реки и поля, дома и города. В общем, всё на прежнем месте, но разве кто-нибудь скажет, что мир до благой вести и после – один и тот же? Так что, – закончила Электра, – дело не в одной оптике”.

На полях того же разговора я записал, что неделей раньше Электра снова сказала, что в последний год жизни отец не раз ей повторял, что хотел бы быть похороненным не среди болота, а в ста метрах от лесной речки, на тихом деревенском кладбище. “Там тоже холм, поросший вековыми елями, – объясняет Электра, – и мы с ним даже место присмотрели.

Староверы хоронят себя в гробах, которые кладут вверх днищем, потому что в последние времена всё перевернется, их домовина встанет как надо, и по слову Спасителя им будет легче выйти из могилы для вечной жизни.

И вот я как-то еду его навестить, прохожу как раз мимо этого кладбища, а там такое, что не приведи Господь! Двумя днями раньше по здешним местам прошел смерч, наверное, зацепил и погост – три, а то и четыре дюжины елей выворотило из земли, и теперь, будто светопреставление уже было, запутавшиеся в корнях гробы. Висят, словно на ветках грачиные гнезда. В общем, вознесение началось.

Отец тогда передумал, – объясняла Электра, – велел оставить себя, где есть, в том же в два наката блиндаже. Даже не закапывать”. – И она говорила, что даст адрес человека, который меня проводит до отцовского скита.

Когда отца не стало, она, как и полагается в доме, где покойник, прибралась, всё привела в порядок, разложила рукописи по папочкам – в общем, бери и работай. И вот после похорон, как уже говорил, в ее вещах, которые мы разбирали вместе с матушкой отца Игнатия и самим батюшкой, ничего не нашлось.

Тогда же, то есть перед моей злосчастной поездкой в Крым, я всё чаще слышал от Электры, что к концу жизни отец сильно изменился. Уехав из Зарайска, прервав отношения с паствой, он жил среди волховских болот фактически в глубоком затворе. И здесь на многое стал смотреть по-другому.

Вслед за Иовом повторял, что “наша уверенность – дом для паука: обопрешься на него – не устоит; что мы рождаемся для страданий как искры, чтобы лететь вверх, но чаще другого я слышала от него, – говорила Электра, – как трудно жить при Боге и во времена Бога. И еще он говорил, что наш путь к Нему должен быть медленным, нас, овец Божьих, не следует изнурять ничем, в числе прочего и верой.

Пусть каждый идет к Земле обетованной в своем темпе и в своем ритме. Когда тебя ломают через колено, зла в этом больше, чем пользы”. Повторял он, и что в метаниях по Синаю, даже в нашем отступничестве, желании вернуться обратно в Египет много смысла и много толка. По-другому ни мы бы не научились жить с Богом, ни Он с нами.

Уже после лубянковского следствия мне позвонила вдова отца Игнатия, матушка Катерина, и сказала, что на даче нашелся еще один чемодан с бумагами батюшки. Не смог бы я его разобрать? В этом чемодане среди приходской бухгалтерии и всякого рода обращений в инстанции я вдруг обнаружил письмо, которое, судя по штемпелю, Электра отправила отцу Игнатию за два дня до того, как ее увезли в больницу с инсультом.

Я говорил, что Электру зарыли, а я еще целый месяц ждал, надеялся, что вот сегодня выну из почтового ящика письмо, хотя бы открытку, где будет, как найти блиндаж ее отца. Понимал, что люди вряд ли предполагают, что прямо завтра их клюнет петух – и всё равно ждал. А теперь, когда держал в руках конверт с письмом, которое она отправила отцу Игнатию, думал, что, может быть, это как раз и есть то письмо. Просто Электра перепутала мой адрес и адрес отца Игнатия, а может, в последний момент решила переиграть, оставить царство не мне, а батюшке. Но там оказалось другое.

В конверт была вложена записка от Электры. Почерк был неровный (ясно, она себя чувствовала нехорошо), однако разборчивый. В записке она сообщала Игнатию, что письмо, которое вложила в конверт, было написано ее отцом еще десять лет назад, но по непонятным причинам затерялось. Лишь вчера, роясь в своих бумагах, она на него наткнулась, и теперь со всеми мыслимыми извинениями отправляет адресату. Ну и само письмо.

Никифор – Игнатию


Поделиться книгой:

На главную
Назад