Тредиаковский подошел к Феофану.
— Читай тут, подле меня, — сказал архиепископ, протягивая ему тетрадку, которую подал преосвященному молчаливый келейник.
Тредиаковский развернул тетрадку:
— «Сатира на хулящих учение.
Многие гости архиепископа слушали, согласно покачивая головами, но больше следили за тем, какие вина разносят слуги, чем за содержанием и смыслом читаемого. Вирши им надоели еще в те времена, когда они учились в бурсе. Поэтому теперь всякие стихи входили у них в одно ухо и вылетали в другое, не тронув ни чувства, ни разума.
После вступления, содержащего хвалу молодому государю императору Петру II, в котором науки, как утверждал сочинитель сатиры, обретают себе защиту, автор перешел к изображению врагов науки и учения.
И тут–то присутствующие стали внимательнее.
Сатирик передавал речи некоего Критона, которого он хотя нигде прямо не называл ни священником, ни монахом, но легко можно было догадаться, что этот Критон — лицо духовное.
Главное проявление безбожия Критон видит в том, что ученые умники попрекают церковь ее богатством, говоря, что священнослужителям не пристали–де поместья и вотчины.
Неприятное впечатление, которое произвели на гостей строки о Критоне, немного сгладилось последующими.
Весьма забавными были доводы о бесполезности наук скопидома Силвана, пьяницы Луки, щеголя Медора.
За столом послышались легкие смешки.
Однако далее сатирик замахивался уже на лиц более значительных, чем Критон, Силван, Лука и Медор. Есть у науки недруги страшнее и сильнее, утверждал он, — это те знатные люди, которые боятся правды, потому что и сила и богатства их покоятся на лжи и обмане.
Таков судья–взяточник, таков военачальник, получивший чин свой не за военные таланты, а за богатство и родовитость; таковы церковники, властвующие над душами людскими, указывающие, как надо жить человеку.
Тредиаковский читал:
— Так, так, — проговорил Феофан. — Всем ведомы такие пастыри, которые почитают свою должность лишь в исполнении внешних церемоний, а не в благочестивом житии и размышлении. Справедливо приметил сочинитель.
— Не столь справедливо, сколь язвительно, — мрачно ответил архимандрит Платон Малиновский. — И мысли и писания его направлены ко вреду церкви и умалению веры.
— Не нахожу, чтобы это сочинение наносило вред истинной вере и церкви, — басом пророкотал Феофан. — Оно обличает лишь недостойных ее служителей, указуя на плевелы среди жита. А худую траву, как говорится, с поля вон.
— Молод и недостоин он судить, что — жито, что — плевелы.
— У молодого глаз острей.
— А кто, позвольте спросить, сочинитель сих виршей? — спросил престарелый черниговский архиепископ Илларион.
Феофан усмехнулся:
— Своего имени на сочинении он не означил, поэтому не могу удовлетворить вашей любознательности, владыко. Да оно и ни к чему: главное — справедливо написано. Ныне нравы таковы, что нуждаются в исправлении. А посему сатирик делает великое дело, осмеивая злонравие, острым стихом колет пороки и истребляет вредные предрассудки в умах. И вирши хороши… Как твое мнение, Василий Кириллович? — повернулся он к Тредиаковскому.
— Пиитические достоинства стихов несомненны.
— Ну спасибо. — И Феофан кивком отпустил Тредиаковского.
Слуги внесли новую перемену блюд. Обед продолжался.
Малиновский с ненавистью смотрел на Тредиаковского, лицо архимандрита покрылось красными пятнами.
— В Соловки бы их, — пробурчал он, — и сочинителя и читателей…
— Воистину, воистину, — подхватил сосед–монашек.
А престарелый черниговский архиепископ все любопытствовал:
— Интересно бы все же узнать, кто автор сатиры?
Ученый грек Евфимий Колетти наклонился к его уху:
— Тут и узнавать нечего: весь город знает — сочинитель князь Антиох Кантемир.
Глава 5. Поздним вечером
Когда карета выехала со двора князя Черкасского, проехала Никольские ворота и неторопливо поплыла через Ильинский крестец к Маросейке, княжна Мария вынула руку из муфты и коснулась брата.
— Мне думается, — сказал Антиох, — ты придаешь слишком много значения этим давно забытым обещаниям.
Он догадывался, о чем сейчас думала сестра, и поэтому заговорил первым, не ожидая вопроса.
Давно, еще когда был жив отец, господарь с князем Черкасским сговорились женить детей. С тех пор княжну Варвару считали невестой Антиоха. Но за время, прошедшее с тех пор, слишком многое изменилось. Антиох понимал настоящую цену старинного сговора и не считал князя Черкасского обязанным его выполнить. Тем более, что сам он не испытывал к княжне Варваре никаких нежных чувств.
Но Мария мечтала женить брата на Черкасской и постоянно убеждала его, что давнее обещание не забыто.
Именно об этом она думала, возвращаясь от Черкасских, и об этом хотела говорить с братом.
— Ты обратил внимание, на княжне Варваре были алые банты? Это для тебя.
— По правде говоря, не заметил.
— Эх ты!.. Это означает, что княжна к тебе неравнодушна, ты ей нравишься. Кроме того, я знаю наверное, что князь хочет видеть тебя своим зятем. Но княгиня против: мал для нее твой чин. А князь, сам знаешь, не смеет возразить, говорит: подождем, авось все устроится.
— Он во всем так: смотрит, выжидает. Что другие за минуту решат — неделю тянет.
— Настоящая черепаха, правда?
— Правда. Может быть, это даже к лучшему.
— Ты сам не лучше князя… черепаха, — вздохнула Мария. — Не понимаю я тебя…
Было уже за полночь, но князь Черкасский не спал. Он лежал, утонув в пуховой перине, — князь любил постель по старинке мягкую и жаркую.
Он припоминал сегодняшний разговор, резкие слова графа Матвеева, и тревога сжимала его сердце. Кто знает, чем могут обернуться подобные речи о первых персонах государства.
Черкасский был связан родством и знакомством почти со всеми знатнейшими фамилиями. В прежние времена, в царствование Петра I, он занимал высокие должности. Но после смерти государя оказался не у дел. Он не отличался ни смелостью, ни решительностью, ни склонностью к интригам, ни даже честолюбием, — был ленив и безволен. Но как раз эти качества сделали его главой не главой, а чем–то вроде центра оппозиции нынешнему правительству — Верховному тайному совету. Он всех выслушивал, всем поддакивал, со всеми соглашался.
Прежде князь никогда не пользовался особым вниманием Феофана Прокоповича, а теперь преосвященный, казалось, искал общества князя Черкасского.
Феофан Прокопович был одним из тех немногих высших сановников, вознесенных Петром, которые и после смерти великого преобразователя в меру представлявшихся возможностей пытались сохранить верность его делу.
С восшествием на престол Петра II для Феофана наступило трудное время. Подняли головы его светские и духовные враги, а их у крутого нравом архиепископа насчитывалось немало.
Коренастый, крепкий, с кудлатой мужицкой бородой, с грубыми волевыми чертами лица и хитрым взглядом черных небольших глаз, Феофан смущал и пугал Черкасского. Князь думал со страхом: «Втянет меня преосвященный в интригу, сам не заметишь… На это Феофан мастер…»
Князь думал о людях, которые зачастили к нему в последнее время. Ему были понятны генерал–прокурор Ягужинский, который сам метил в Тайный совет, да не попал; князь Белосельский, Новосильцев и другие, кого не пускают к власти Долгорукие.
Понятна ненависть графа Матвеева, который вызвал на дуэль испанского посла герцога де Лириа, а Иван Долгорукий вмешался, запретил дуэль, сказав, что Матвеев заслуживает не честного поединка, а нескольких добрых ударов кнутом. Конечно, после таких слов граф — смертельный враг Долгорукого.
И даже Василий Никитич Татищев понятен: ученейший человек, был приставлен Петром к большому делу — созданию государственных заводов на Урале и в Сибири, — а теперь ему отказали даже в чине действительного статского советника, на который он имеет полное право.
А вот Антиох Кантемир ведет себя как–то непонятно. Вроде бы он тоже должен быть врагом верховников: ведь князь Голицын обобрал его до нитки. Но Черкасский никогда не слышал, чтобы Антиох горевал о потерянном состоянии, ругал бы и порочил Голицына. Конечно, в этом можно бы усмотреть хитрую политику: Голицын в силе, его опасно гневить. А в то же время Антиох, говорят, сочинил какую–то пасквильную песенку про Ивана Долгорукого, который не в пример страшнее Голицына.
— Ох–хо–хо, трудные времена, непонятные, — вздыхал Черкасский. — Того и гляди, попадешь как кур во щи и пропадешь ни за понюх табаку…
Часть вторая. Судьба российского престола
Глава 1. Смерть императора
В доме Кантемиров у Покровских ворот было тесновато. Он строился еще в те времена, когда даже первые вельможи не имели обычая заводить в доме лишние покои — всякие малые и большие гостиные, кабинеты, залы. Тогда спальня служила хозяину и кабинетом, а гости по необходимости располагались ночевать в столовой на охапках соломы.
Антиох занимал бывшую комнату отца, самую большую в доме, в три окна. Деревянная кровать, дубовый стол на массивных резных ножках, несколько таких же массивных стульев, обитых потрескавшейся красной кожей, шкаф с посудой и зеленый глиняный умывальник в углу составляли обстановку комнаты. На стенах висели портреты отца и матери, голландский барометр и пять гравюр в рамах: на четырех были изображены сцены на античные сюжеты, на пятой — Полтавская баталия 1709 года. Возле стола и над кроватью были прибиты полки с книгами. Впрочем, книги и рукописи лежали на столе, на стульях, на широких подоконниках.
Отец приучил Антиоха вставать рано — в шестом часу, так как в утренние часы ясна голова и восприимчив ум.
По комнате, остывшей за ночь, плыли от печи приятные волны теплого воздуха. Бойко и весело трещали дрова. Свечи после ночной тьмы как–то особенно ярко освещали стол, бумаги, корешки книг.
Пришел Карамаш с вычищенным мундиром и прибором для бритья.
Антиох побрился, оделся и сел за стол. Он брал то одну книгу, то другую, раскрывал, пролистывал несколько страничек и с сожалением клал на место.
С переездом императорского двора в Москву ему удавалось выкраивать совсем мало времени для своих занятий; росла стопа непрочитанных книг, медленно продвигался перевод астрономического сочинения Фонтенеля. Многое было начато, да так и оставлено.
«Будет ли теперь все это окончено?» — думал Антиох.
Раньше мешали караулы, парады, строевые учения, которым юный император предавался с самозабвением. Зато в часы досуга можно было забыть о них до той самой минуты, когда приходила пора заступать на дежурство. Теперь же, ввязавшись в борьбу придворных партий, в которой нет ни часов дежурств, ни часов досуга и в которой человек не может быть уверен даже в завтрашнем дне, он терял и те немногие, принадлежащие только ему часы.
За окнами светлело. Пора было ехать во дворец.
Если утро простого преображенского поручика, каким был Антиох, начиналось еще до рассвета, то утро майора того же полка, князя Ивана Долгорукого, наступало лишь за полдень.
Иван Долгорукий проснулся с тяжелой головой.
— Квасу! — крикнул он.
После стакана кислого с брызжущей пеной кваса в голове немного прояснилось. Князь Иван вылез из постели и босой подошел к зеркалу. Минут пять он рассматривал себя, то подходя к стеклу, то отходя на несколько шагов. Осмотром этим он, видимо, остался доволен, так как под конец, подмигнув самому себе, приказал подавать одеваться.
Ефим, дядька, приставленный к Ивану с малолетства, принес одежду, кивнул на дверь:
— Там брадобрей пришел и этот, душегубец. Гнал бы ты его, Ванюша. И морда у него такая разбойничья. Охота тебе с ним якшаться, ведь одним пакостям от него научишься.
— Ладно, — остановил Долгорукий разглагольствования дядьки. — Проси обоих, и куафера и Волхонского.
Пока швейцарец–парикмахер причесывал князя — локон надо лбом, локоны по вискам, — пока пудрил, пока собирал излишек пудры с кудрей, князь Иван сидел не шевелясь, как истукан. Волхонский — рослый, угрюмый детина с тяжелой челюстью и хмурым взглядом — все это время тоже молчал и сопел. Когда же парикмахер приступил к бритью, Долгорукий сказал:
— Ну, чего там? Рассказывай.
— Ее высочество Лизавета Петровна говорила Федьке Матвееву, что ни в коем разе не пойдет за тебя. Рылом мол, не вышел.
— Я те дам — рыло! Сам ты рыло!
— Да я не от себя. Ейные речи передаю.
— Не пойдет — так мы ее в монастырь! Прощенья просить будет, а я еще подумаю, простить ли.
— И государыня невеста на тебя гневается!
— Катька зла, что не дал ей заграбастать драгоценности, что остались после царевны Натальи. Ладно, и так хороша.
— А еще слыхал, этот князишка молдаванский пустил про тебя ругательные вирши. Сатиры какие–то.
— Скажи.
— Да я не упомнил.
— И шибко ругательные?
— Непотребными словами, правда, не лает. Дураком только тебя обозвал и каким–то Менандром, а все же… Люди смеются.
— И ты смеялся?