— Здравствуй… Я сейчас так испугалась… Проезжал Долгорукий с прихлебателями. Ну, думаю, как придет ему фантазия заглянуть к нам. Ночь–полночь скачет по городу, врывается в дома, дебоширит. И нет на него никакой управы…
— Нынче все в руках Долгоруких, — сказал Антиох. — Нынче они, а не государь правят Россией.
— Они да еще беда наша — тесть братца Константина — князь Дмитрий Михайлович Голицын.
— Князь — общая беда, не только наша.
— Нам хуже всех приходится. Вон ты даже вынужден ходить пешком.
— Скажу в утешение пословицей: «Али я виновата, что рубаха дыровата?»
— Брат поступил бесчеловечно, — вздохнула княжна.
По ее тону можно было понять, что это постоянно занимает ее мысли.
Антиох, желая кончить неприятный для него разговор, достал из внутреннего кармана камзола несколько листков.
— Вот послушай. Я сочинил новую эпиграмму. Называется «На Брута».
— Я, кажется, догадываюсь, кого ты имеешь в виду. — сказала княжна Мария. — Но ты не сказал, что твой Брут сейчас в большой силе.
— В своих стихах я изображаю пороки вообще. Поэтому не следует искать в них портретов.
— Чего их искать: все и так ясно. Как в зеркале отпечатались.
— Как в зеркале? — улыбнулся Кантемир. — Тогда дело плохо: гнусные рожи никогда еще зеркал не любили.
— Боюсь я за тебя, Антиох. Сочинял бы уж лучше идиллии да эклоги. Или любовные песенки. Как этот попович Тредиаковский. Они–то всем по сердцу.
— Всякому свое. Кому Аполлон вложил в руки лиру, а мне отдал свой свисток рогатый сатир.
Княжна Мария грустно покачала головой.
— Твои сатиры ходят по рукам, вызывая неудовольствие многих. А у нас и так после кончины батюшки осталось мало друзей. За своими учеными и литературными делами ты нигде не бываешь. Сегодня заезжала княжна Варвара Алексеевна, спрашивала, почему тебя не видно у них уже две недели. А ведь дом князя Черкасского — почти единственный, где к нам не изменились за эти годы.
— Как–нибудь в ближайшее время заеду к ним… Послушай–ка, мне тут пришло на ум кое–что изменить в моей комедии. В сцене у Доранта…
— Антиох, не сердись на меня… Ты знаешь, как я интересуюсь твоими сочинениями… Но сегодня выполни мою просьбу, прошу тебя… Скажи, выполнишь?
Кантемир пристально посмотрел на сестру.
— Конечно, выполню.
— Поедем сегодня к Черкасскому. Ведь княжна Варвара приглашала на сегодня…
— У них званый вечер?
— Нет, посторонних никого не будет, только домашние. Кантемир поморщился.
— С княжной надо о чем–то говорить…
— Я займусь с ней, — быстро сказала Мария.
— Тебе тоже не радость выслушивать ее глупости.
— Она не так уж глупа. Просто развлечения, успех в обществе вскружили ей голову и отвлекли от более серьезных интересов.
— Тебя что–то не отвлекли.
— Я другое дело. Поедем, тебе нужно там бывать. Я прикажу закладывать карету. Да?
— Раз обещал, поедем.
— Вот и хорошо. — Мария поднялась со стула, поцеловала брата в лоб. — Отдыхай, а я распоряжусь.
Глава 3. У князя Черкасского
Визитеров встретила княжна Варвара Алексеевна. Она расцеловалась с Марией и протянула Антиоху для поцелуя руку.
— Как давно вы не бывали у нас, князь, — щуря глаза, капризно проговорила она. — Противный!
Княжна считалась красавицей и в действительности была красива. Но не старой русской, боярской красотой, в которой степенность и молчаливая скромность считались такой же необходимой принадлежностью, как румянец щек, белизна лица и коса до пояса, а новой — на французский манер — кокетливой, яркой, зазывающей. Приемы галантного кокетства княжна Варвара усвоила в совершенстве и с явным удовольствием пускала их в, ход.
Среди лба и на пухленькой верхней губке у нее чернели две мушки. По «Росписи о мушках», первая означала «знак любви», вторая же называлась «прелесть». Цвет платья тоже имел свое значение, и княжна следовала указаниям языка цветов. Она ни за что не вышла бы к молодому человеку, который ей не нравится, в оранжевом, чтобы не вселять в него напрасную надежду, поскольку этот цвет означает «свидание» и «целование». Но зато тому, кто ей приятен, не решилась бы показаться в вишневом с песочным — цветах «обмана» и «негодования».
— Чтобы, загладить свою вину, вы должны рассказать, чем были заняты это время и какие прелестницы увлекли вас, — продолжала, жеманясь, княжна Варвара. — Наверное, музы?
— Вы угадали.
— Сочиняли новую песенку?
— Должен разочаровать вас. Я переводил прозу, и притом ученую — сочинение Фонтенеля «О множестве миров».
— Но это тоже, наверное, любопытно?
— Очень.
— Как–нибудь, в другой раз, вы расскажете мне про эти миры. Ну, идите к отцу, он вас ждет. А мы с княжной поговорим о своих делах.
Князь Алексей Михайлович Черкасский в ожидании обеда беседовал в маленькой гостиной с молодым офицером–преображенцем графом Матвеевым. Князь, толстый, широкий, сидел в низком кресле, сложив пухлые маленькие ручки на обширном животе, и с добродушной улыбкой покачивал головой. Он был похож на восточного божка. Офицер же, крупный, ладный, присев на кончике стула, говорил, размахивая руками, и казалось, всё порывался встать.
— Остерман принес на заседание Тайного совета алмазы и предложил купить в казну за восемьдесят пять тысяч рублей, — говорил Матвеев.
— Эти алмазы я знаю, — медленно сказал Черкасский. — В свое время один голландский банкир торговал их Петру Алексеевичу, да государь не купил, сказав: «Без надобности они Российскому государству».
— Государству, конечно, без надобности, а Долгоруким — всё давай сюда. Совет рассудил, что алмазы очень дешевы, и постановил купить для государыни невесты!
Князь Черкасский заметил вошедшего Кантемира и закивал головой сильнее, но с кресла не поднялся.
— Здравствуй, здравствуй, милый… А мы тут с графом беседуем.
Матвеев кивнул Антиоху и продолжал сердито, чуть не крича:
— Государыня невеста! Князь Алексей опоил государя и подсунул ему свою корову. И не нравится государю Катька Долгорукая, за верное знаю. Обманом его женят.
— Обманом не обманом, а через две недели она будет твоею государыней, а ты — ее подданным, — сказал Антиох.
— Погоди, опомнится государь, сбросит долгоруковские путы, и покатит эта государыня прямым путем в монастырь. Вот увидите, Долгорукие кончат, как Меншиков, сибирским острогом. Уж больно высоко, не по праву, занеслись!
— Высоко, высоко, — поддакнул Черкасский.
В гостиной находился еще один человек: в углу, за столом, перелистывал какую–то книгу советник берг–коллегии Василий Никитич Татищев.
— Долгорукие уже поделили между собой все высшие должности, — сказал Татищев. — Князь Алексей желает быть генералиссимусом, Иван метит в великие адмиралы, Василий Лукич уже заготовил указ о произведении себя в великие канцлеры. Честолюбие делает их неразумными.
— Вот–вот, преосвященный Феофан то же самое говорил вчера: честолюбцы ослепленные, — вставил князь Черкасский и повернулся к Антиоху. — Ты из дворца? Что государь?
— Ему лучше. Доктора надеются на скорое выздоровление.
— Ну, дай–то бог… Да, вот что… Вчера преосвященный взял у меня тетрадочку с твоими стихами. Я–то сам так и не удосужился их прочесть.
— Зачем вы их дали? Я бы никогда не решился занимать время преосвященного своими пустяками.
— А преосвященный посмотрел и одобрил. Сказал: «Изрядно». Потому и взял, что понравились.
Кантемир не мог сдержать радостной улыбки.
— Одобрение славного сподвижника Петра Великого, к тому же известного своим писательским талантом, — великая честь для меня.
— Только одобрение–то Феофана Прокоповича — палка о двух концах, — сказал граф Матвеев. — Он, конечно, и сподвижник и писатель, правда в устаревшем вкусе, да ненадежный оплот: того гляди, и его Долгорукие свалят.
— Что ты! — перекрестился князь Черкасский. — Поднять руку на преосвященного — слыхано ли такое…
— Ради своих видов они что угодно сделают. Вон государя спаивают, втягивают во всякие мерзости, будто нарочно расстраивают его здоровье и хотят привести к смерти.
— Ну уж, это ты перехватил. Хотя кто ведает, кто ведает… — сказал Черкасский и поднялся со своего кресла. — Василий Никитич, ты хотел посмотреть старые летописи, что мне привезли из Киева. Они у меня в кабинете. Пойдем–ка. Молодые люди и без нас не соскучатся.
Граф Матвеев улыбнулся, глядя вслед Черкасскому:
— Боится, пойдет молва, что, мол, у него Долгоруких ругали.
Антиох промолчал.
— Слышал я в одном доме твои стишки, — продолжал граф. — И чего тебе дались эти попы да ученые? Такая скука. Стишки нужны, чтобы ими услаждать слух красавиц, а после твоих виршей красотка, глядишь, от дому откажет. Вот я узнал новый стишок так стишок: «Ах, черный глаз, поцелуй хоть раз. Тебя, свет мой, не убудет, а мне радости прибудет. Прими любовь к себе, а я сердце вручаю тебе»… А впрочем, сейчас не до стихов. В моем сердце не любовь, а ненависть. Пока я не отомщу Ваньке, не успокоюсь.
— Сегодня и у меня с ним произошла стычка. — И Кантемир рассказал о встрече на Покровке.
— Князь, вот тебе моя рука! На вечную дружбу и верность. Кто враг Ваньке Долгорукому, тот мне друг!
— Много же у тебя друзей, — не удержался от улыбки Антиох, но Матвеев не заметил иронии.
— Да у нас в полку почти все офицеры против Долгоруких: Салтыков, Юсупов, Микулин. Слушай, князь, цесаревна Елизавета передавала тебе привет…
— Спасибо за память.
— Она нуждается в помощи, в верных людях.
— Я готов ей служить и как дочери Великого Петра, и ради ее личных достоинств.
— Иного ответа я от тебя не ждал. Слушай, Ванька Долгорукий сказал, что принудит цесаревну выйти за него замуж.
— Не может быть!
— Клянусь честью, правда.
— А государь что?
— Что — государь? Как бы он в сваты не пошел. Ванька его словно зельем опоил. Но мы поклялись: умрем, а не дадим совершиться позору.
Глава 4. Обед у Феофана Прокоповича
В тот же день, 16 января 1730 года, обед у преосвященного Феофана, первого члена Святейшего Синода, поначалу ничем не отличался от ежедневных непарадных обедов. За столом было человек двадцать: архиепископ белгородский Петр, черниговский Илларион, архимандрит Евфимий Колетти, архимандрит Платон Малиновский, синодские чиновники и несколько светских. Шел обычный застольный разговор о малозначительных вещах, который мог прерваться появлением нового блюда и более не возобновиться.
Среди присутствующих обращал на себя внимание сидевший на нижнем конце стола румяный молодой человек в щегольском кафтане с модными твердыми фалдами в пол–аршина. Он выглядел несколько странно среди архиепископских гостей в их рясах и темных синодских мундирах.
Архимандрит Платон Малиновский, толстый, неповоротливый старик с маленькими злыми глазками, кивнул в сторону молодого щеголя и, ни к кому не обращаясь, сурово и властно спросил:
— Кто таков?
— Тредиаковский, — услужливо отозвался его сосед, монашек с реденькой бородкой.
— А–а… — В голосе Платона явно прозвучало неудовольствие и пренебрежение. — Тот самый, что сочиняет вирши, в коих беса тешит?
— Он самый, владыко.
Малиновский стрельнул глазами на хозяина дома, потом, поджав губы и опустив глаза, осуждающе покачал головой.
Феофан, перехватив его взгляд, положил вилку и громко, через весь стол, обратился к молодому человеку:
— Василий Кириллович, тебе, как поэту, весьма интересно будет прочесть творение российского собрата. Думаю, что и всем будет небезынтересно послушать это сочинение. Поди–ка сюда.