Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Таврические дни - Александр Михайлович Дроздов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И подумалось, что — нет! Ее-то жизнь будет особая — нет, нет! Это будет супротивная жизнь, которая, как лиловый шпорник, туго встанет над землей и не поддастся судьбе с незрячими ее глазами!

Так и вышло по ее отроческим мечтам.

Ах, трудно ехать по степям, одетым ледяной рубахой, и не шутка идти против судьбы. И счастливо, идя против судьбы, прижимать к груди ребенка, для которого поколение отдает свои жизни, как сказал этот солдат.

Но Анна очень озябла. Она дрожала от мысли, что озяб ребенок. Ваня, скребя ногтями по ледяной корке, надвинул на ребенка одеяло, вставшее коробом. Чтобы подбодрить сестру и чтобы она поверила, что он надежен, как всякий мужчина, он сказал хриплым голосом:

— Покурить бы, что ли…

А она знала, что он не курит.

В Зольскую приехали среди ночи.

Здесь верхом нагнал их Анджиевский.

Анна торопилась перепеленать ребенка, но исполком так набит бредящими и умирающими людьми, что невозможно протиснуться к столу, на котором бледно, как звезда, горела лампочка под коротким стеклом. Анджиевский сказал, чтобы Анна пошла в первую же казачью хату, которая победней, а сам пошел за подводами распорядиться, чтобы подобрали больных, упавших по дороге.

Старая по виду казачка встретила их в черной, пахнувшей морозом хате; бледный голубой свет падал от окна на ее сухо поджатые, горькие губы.

Анна положила ребенка на лежанку, спросила, нет ли дров, чтобы истопить печь.

Не отвечая ей, казачка рукой нашарила спички и зажгла висевшую на стене лампу с желтым измятым рефлектором. На казачке под темным платком надета была заношенная люстриновая кофта с пуфами на рукавах, на голове, как у девушки, — облинявшая шлычка, на ногах — мужские чирики. Опять не сказав ничего, она вышла за дверь. Ребенок заплакал. Ваня дул в занемевшие кулаки.

Казачка вернулась, принесла кочергу и цинковое корытце.

— Жалмерка я, — оказала она, подымая гордые брови, — живу по-бедному. Вот затопим печь, станем ребенка купать.

Двигалась она медленно, но ловко. Стоптанные каблуки чириков делали ее походку качливой. Ваня помог растопить печь. Тепло растеклось по хате, лаская стены. Анна легла на лавку, на овчины. Ноги и руки, отходя в тепле, начало ломить. С любовью она глядела, как ловко и сильно казачка купает ребенка; по его красной толстенькой спинке течет вода, мыльная пена хлопьями висит на плечиках.

Вернулся Анджиевский и молча прошел к печке — постав-ил на ее край сапоги. Белесоватый парок поднялся от них.

Григорий был расстроен: вероятно, много трупов везли с поля под брезентовыми палатками. И опять будто ласковый голубь сел на грудь Анны. «Нас трое, и мы живы, — думала она, — и много товарищей у нас… умирающих… живущих…»

— Бедное дитятко мое, — певуче проговорила казачка, пеленая ребенка, — везут тебя невесть куда, невесть зачем. Погибнешь ты с родителями такими.

— Ничего, крепче будет! — сказал Анджиевский от печки.

— Ты и есть Анджиевский, пятигорский комиссар? — спросила казачка.

— Я и есть Анджиевский.

— Вон ты какой!

— Хорош?

— Люди говорят: бешеный, а по виду ты — мальчишка. Люди говорят: много крови льешь, много жизней уничтожаешь. Это тебе зачем? Видать, смерть за тобой, ровно змея, ползет: куда ты, туда и она. Ты в степи, а за тобой сотни сот телег, полных смертей. Зачем это тебе?

Анджиевский скинул сапоги, руками растер пальцы в белых шерстяных носках. Тень от него тянулась по полу и по стене. Он помолчал, завороженно глядя на огонь. Анна видела: он уже не чувствует в себе тела, одна душа горит в нем. Он всегда был таким на самых лютых перекрестках жизни.

Подняв глаза на казачку, Анджиевский сказал:

— Слушай такую историю, казачка. Под самой Керчью, под рыбацким городом, жил рыбак польской национальности. Приглянулась ему девушка лет пятнадцати, еврейка. Была она из большой семьи, религиозной до изуверства. Убежала из дому, приняла православие и вышла замуж за рыбака. В православии, в новой религии, стала просто неистова: посты, говенья, исповеди, причастия; обо всем бога молит и во всем бога слушается. А бога в Керчи представительствовал поп с шелковой бородой. Карманы в его рясе, между прочим, были длинные, как мои штаны. Вскоре родилась у рыбака дочь. Рыбак с утра в море, а жена с утра — у бога в гостях. И дочь с собой берет, учит бояться, молить и слушаться бога. Кроме попа в рясе, бога представительствовали в Керчи разные божьи странницы, из тех, что с березовым посошком ходят по всей православной Руси от одного монастыря до другого. Едва девочка подросла, сбили ее странницы идти к святым местам. Пошли. Идут, ковыряют посошками пыль, поют святые песни. И говорят ей странницы: «Живи смирно, не противься злу, неси жизнь, как страдание и боль, за это в небесной жизни будешь ходить в белоснежной сорочке и бога увидишь в лицо. Главное, говорят, ничему не противься, а неси жизнь, как страдание и боль». Доходят они до Киева. Ночуют в каком-то подворье. Духота, теснота, шныряют пьяненькие монашки, пахнет черствыми просфорами и человеческой нечистотой. Ночью девушку будит главная странница, берет ее за руку и говорит: «Пойдем». Они идут. На улице подкатывает к ним мужчина, одет неопределенно, но вежливый, как студент. Странница говорит: «Иди с ним, девушка, он даст тебе страдание, которым спасешься от века и до века». Девушка с ним пошла. А он свел ее в публичный дом и продал, за сколько сумел. Она не противилась. Потом сошла с ума. Потом умерла. За всю свою жизнь, казачка, она не тронула, не убила ни одного человека — только ее трогали, ее убили. Это была моя старшая сестра.

Качая ребенка, казачка сидела возле Анны, слушала. Смущенно и строго лежали на ее лбу гордые брови.

— Еще одну историю могу рассказать, — Анджиевский встал, прислонился к печке. — В городе Темрюке проживал парнишка лет четырнадцати. Учился в городском училище, дошел до шестого класса. Не было у него ни матери, ни отца. Учился он боевито — книги глотал, как пряники, и все ему было мало. Пришлось так, что его родственникам нечего стало есть, они взяли парнишку из училища и пустили в мальчики по купцам. Вот будто глядел он в открытые окна, уже научился отличать день от ночи, солнце от луны, грязь от чистого места, пьяницу от трезвого — и вдруг загородили окна ставнями, и ничего ему не видно. Он пошел к купцу и говорит: «Уважаемый купец, скажи мне по совести: нужно учиться человеку или лучше жить слепым кутенком?» — «Тебе, — отвечает купец, — лучше жить слепым кутенком». — «А как же твой сынок, уважаемый купец, твой сынок ходит зачем-то в училище». — «Сынку лучше жить ученым». — «Скажи мне по совести, купец, — говорит парнишка, — разве не все люди сделаны из одного тела и из одних костей?» — «Тело у людей, может, одинаковое, — отвечает купец, — а на вид люди различаются: один в поддевке ходит из тонкого сукна, как я, купец, а другие в латаной рубахе с дядькиного плеча, как ты, лавочный мальчик». — «А что, — спрашивает парнишка, — если бы нам поменяться, уважаемый купец? И как это надо сделать?» Купец отвечает: «Сделать надо так: дворник стащит тебя за шиворот в полицию, там все разъяснят, а также спросят, с какими людьми ты, сопляк, знаешься?» И в морду. И в участок. В участке тоже в морду. Стало быть, с четырнадцати лет этот парнишка потерял передние зубы и веру в совершенство жизни.

— Ты, что ли, был парнишкой-то этим? — спросила казачка, поправляя на голове шлычку с выцветшими и посекшимися шелковыми нитками. — Хорошо умеешь рассказывать, комиссар.

Анджиевский усмехнулся:

— И вот история последняя. Австрийский фронт. Окопы. Железная проволока. Ты мне говоришь, что пугаешься крови, а водопадов крови ты, казачка, не видела! Сама жалмерка, и муж на войне убит, а о реках и морях человеческой крови не раздумалась. Так вот: мальчонка, о котором сейчас рассказывал, — в окопах. Он теперь уже солдат, и, кроме того, он член большевистской партии. И кроме того, у солдата этого, который прострелен пулями, поколот штыками, отравлен газами, за спиной большая жизнь, хотя ему всего-то двадцать четыре года: знает полицейские застенки и свинцовую пыль у типографских касс, и расставание с товарищами, которых выдирали из жизни, как выдирают зубы из челюсти, и бросали в тюрьмы. И потому, что он — член партии, этот солдат не хочет помирать за тех самых людей, которые выдирают его товарищей из жизни, как зубы из десен, не хочет помирать за купцов в поддевках из тонкого сукна, за божьих странниц, торгующих девушками, за все то разнаряженное племя, которое живет-поживает в России, как в своей вотчине. И сам не хочет помирать, и солдатам, своим товарищам, не велит. Герои! Защитники отечества! Беспромашные кандидаты в царствие небесное! И вот озорной этот солдат говорит своим братьям солдатам: «Не верьте, солдаты, в царство небесное. Не верьте в басни. Этой самой ненасытной войной промышленники всего мира вскрыли вам жилы, чтобы жиреть на вашей крови. Надо остановить кровь, хлещущую из народного тела. Как остановить кровь? Средство единственное: поверните штыки — только кровью буржуазии остановите народную кровь, и нет трудящемуся народу иного пути к человеческой жизни». Ты говоришь, казачка, что я кровь и смерть люблю. Нет, я жизнь люблю, жену и ребенка, а кровь и смерть ненавижу. Но никто мне моей свободной жизни не подарит, я ее должен с бою взять и для себя, и для тебя, и для всего широкого мира трудовых людей. Вот эти самые слова говорил солдатам тот самый солдат, член большевистской партии. Тогда его увидело недремлющее око и услышало недремлющее ухо. Эти очи и эти уши везде были, ими славилась Россия. Разложили солдата перед строем и выдрали. Драли так, что мясо повисло клочьями, и до сих пор на моем теле рубцы — спроси жену, если не веришь. Ты говоришь, что везде за мной смерть тянется. Нет, казачка, не бестолковая это смерть. Этой смертью мы со своей властью навеки венчаемся…

…На заре отряд двинулся дальше, и так, в порывистых и снежных ветрах, теряя на степных дорогах людей, дошел до станции Прохладная, где и погрузился в теплушки.

Владикавказ встретил Анну, как новая большевистская — родина. С утра до ночи в гостинице «Националь», где Анджиевские стали жить, толпились пятигорские и владикавказские большевики, и дыхание гражданской войны носилось по ее замызганным коридорам.

Революция ходила под винтовкой.

В Народном доме митинги. Тысячные толпы, несмотря на ярый мороз, часами выстаивали на улице. Шипели костры, в глазах людей светился огонь. В расщелине улицы видна Столовая гора, осыпанная сверкающим снегом. Анна окрепла, чувствовала в себе силу здоровой юности. Ночью она вставала к ребенку, чтобы кормить. Сквозь мохнатые от мороза окна светились костры, разложенные на улицах. Багряные перья их отсветов летали по голубым полям оледеневших стекол. Люди не дремали. Революция ходила под винтовкой. «Слу-ша-ай врага!» — кричали на постах ее часовые.

Глава четвертая

В январе казачьи орды появились у Владикавказа. Из Беслана Анджиевскому сообщили, что путь на Грозный свободен. Анджиевский двинул на Беслан поезд, нагруженный ценностями Монетного двора.

В полуразбитый классный вагон, к бойцам, Анджиевский втиснул Анну с ребенком и Ваню. Они сели на чемоданы, набитые делами Владикавказского и Пятигорского Советов.

Летучие гривы снега завивались вокруг обледенелых тополей, на ветру сам собой звонил станционный колокол. Пурга, подхватывая шинель Анджиевского, открывала его поджарые ноги в каменных солдатских сапогах.

Анна высунулась в разбитое окно.

Анджиевский, сделав руками воронку, закричал промерзлым голосом, чтобы она берегла дочь. Она услышала только звук его голоса. Пурга сорвала с Анджиевского картуз, и его длинные волосы вытянулись по ветру, как флаг.

Одетый льдом, поезд двинулся в степи. Жесткий снег хлестал из окна в окно. Свечи в фонарях погасли. Бойцы легли на пол, где было тише; товарищ согревал товарища, спали, бредили. Вытянув окоченевшие ноги, Анна прижала к груди ребенка, укутанного в лоскутное ватное одеяло. Ее груди отяжелели под тулупом, их мучило молоко. Ребенок спал, причмокивая губами, круглое личико казалось темным, как ржаная лепешка.

«Ты же счастье мое… лазорик мой, — задыхаясь, говорила Анна. — Анджиевская ты моя дочка!»

Братишка сел на пол и, положив на ее колени голову в треухе, пел сиплым, как у мужчины, голосом песню о степных травах и о любви.

В километре от Беслана поезд остановился.

Вьюга не утихала. Будто белые псы с холодной взъерошенной шерстью сидят вдоль полотна, воют, задрав головы, и когтями скребут обшивку вагона.

Валенком Анна толкнула бойца, спавшего у ее ног.

— Вставай, — крикнула она ему. — Мы стоим.

Спина в шинели, засыпанная снегом, ворохнулась. Боец сказал мирным голосом:

— Не производи паники, дочурка. Постоим — поедем.

— Стреляют, слышишь?

— Пьяные осетины стреляют. Растревожили ихнюю горячую кровь, они, осетины, теперь вплоть до мирового пожара будут стрелять.

Снаряд ударил в тамбур, гром и визг осколков покрыл шум пурги, вагон сел на заднюю ось.

В темноте бойцы, держась друг за друга, вылезали из-под лавок, разбирали винтовки. Анна, держа ребенка, прижалась к стене. Возле нее опустился на пол длинный широкоплечий боец, сказал безнадежно и просто: «Смерть моя». Он не удержался на полу, вставшем горой, сполз, локтями и головой лег на скамью.

Вагон опустел.

Стрельба погасла.

— Возьми ребенка, — сказала Анна братишке, — беги на станцию. Я поведу этого товарища.

Ваня взял на руки ребенка. Она следила, как он осторожно пополз к двери… милый, храбрый брат!

Тогда она стала поднимать с пола раненого бойца. Его большие стиснутые зубы блеснули ей в глаза. Он был так высок, что не мог обнять ее за шею. Она схватила его повыше бедер, и они выбрались из вагона.

Пурга еще выла, но в ней не было прежней ярости. На платформе кучкой стояли казаки, курили, пряча папиросы в горстку; горстки светились, как фонарики. Анне уже не под силу было поддерживать тяжелого бойца, и он упал в снег: умирать. Она наклонилась к нему.

Челюсть у бойца отвалилась.

Анна пошла на платформу. Офицер в нагольном тулупе, в башлыке с серебряным кантом стоял на ее пути, расставив ноги, как Гулливер. У него были такие же ожестеневшие глаза, как у того бойца, что умер.

— Не видали здесь мальчика с ребенком? Сейчас прошел, — спросила Анна.

— Ты кто такая?

— Пассажирка. А вы кто такой?

— Я сейчас занял Беслан.

Он взял в руки ее косу, ветром прижатую к спине, потер в пальцах, сказал: «Густая у тебя коса, девочка!»

Она пошла на станцию, вошла в дежурку.

В печке гудел малиновый огонь.

Два телеграфиста с зелеными от испуга лицами смотрели в окно через дырочки, проверченные в морозном насте.

На столе аппараты трещали так бешено, что, казалось, они подпрыгивают.

— Товарищи. — проговорила Анна, — это вызывает Владикавказ. Сообщите, что наш поезд разбит.

Телеграфисты обернулись, вздрогнув спинами. У обоих были выпуклые глаза жаб.

Первый сказал душным голосом:

— «Товарищей» повышибали отсюда. Да-с! Не осталось здесь «товарищей».

— Сволочи, сволочи! — проговорила Анна тихо. — Ведь вы были с нами, вы нас предали.

Второй, зашипев, сунул руку в воздух, будто в зубы Анне. В щелях его зубов пузырьками выступала слюна. Анна, ослабев, села на скамью.

Грудь ее жгло так сильно, что вот сейчас задымится тулуп.

Телеграфисты опять присосались к окну. Анна, лихорадочно соображая, вынула из кармана партийный билет и, занося руки за спину, разорвала его; клочки она бросила под стол. Потом под тулупом нащупала револьвер, подаренный Анджиевским. Она не сомневалась в том, что ей придется стрелять.

Верная тяжесть револьвера успокоила ее.

Она спросила тихо:

— Мальчика с ребенком не видали? Это мой ребенок.

Телеграфисты не ответили.

В подвижных и густых клубах пара она вышла из дежурки. Ветер стих, снег визжал под валенками крепко и звонко. В станционном садике, перед строем казаков, давешний офицер держал речь станционному начальству.

Донеслись слова:

«…задержанный вами поезд позволил мне…»

Отцепленный и опечатанный вагон с деньгами стоял возле самой станции. Анна сошла с платформы, прошла мимо бойца, который умер на ее руках. Теперь его завалило пургой, из снега торчали его плечо и черная рука, туго сжатая в кулак.

Анна подошла к разбитому составу, влезла в вагон, севший на ось. Здесь, на полу, в фонаре догорал свечной огарок. Чемоданы были вскрыты, и промерзшие бумаги, стеклянно звеня, носились на сквозняке под лавками. В перекошенное окно глядело ледяное чистое небо.

Анна вышла из вагона.

Шел человек в овчинной шубе, заглядывал под вагон, напевал: «В минуту жизни трудную, теснится ль в сердце грусть…»

Сцепщик.

Анна спросила его, не видал ли он ребенка.

— «Одну молитву чуд-ную…» — пропел сцепщик, поднял на нее глаза и сказал приветливо — Как не видеть? Они на паровозе.

Но паровоз был темен, покинут, топка погасла, возле топки валялась мужская варежка, черная от смазки.

Анна пошла в степь.

Белая степь в безветрии лежала под ясным ночным небом, дыхание ее было чисто и морозно. Трупы расстрелянной поездной охраны казаки навалили неподалеку от насыпи. Вероятно, людей расстреливали им пулемета, они бежали в степь и падали там, где их настигал свинец. Три казака ходили теперь от трупа к трупу, нагибались и обшаривали их. Один из них светил фонарем. Желтое яйцо света ползло по белому снегу, взбиралось на мертвое колено, на мертвую грудь, на заиндевевший ус. Если боец еще дышал, передний казак говорил: «Ну-ка», второй поднимал винтовку и коротко бил в голову.

Анне вспомнилось, как девочкой она любила ходить на пожарища; обтрепанные старики нищие с окраин бродили среди черных руин и длинными суковатыми палками ворошили еще теплую золу, искали «клад». В золе вдруг открывалась чадно тлеющая головешка, и тогда, вздрагивая бородами, тусклыми от старости и нищеты, старики топтали ее ногами — так же молча и буднично, как эти казаки дотаптывали тлеющую жизнь.

Анна обогнала казаков.

Ей пришло в голову, что они найдут ребенка и прикладом разобьют ему голову.



Поделиться книгой:

На главную
Назад