После апрельского выпуска журнала «Русский вестник» (в котором роман был сериализован с января 1875 года) публикация «Анны Карениной» приостановилась. В конце июля читатели все еще ждали следующего выпуска. Роман оборвался после наиважнейшей главы, описывающей смерть брата Левина, Николая - единственной главы романа, имевшей заглавие: «Смерть». С этого момента автобиографический материал будет играть все большую роль в романе (описание смерти Николая заключает в себе, по мнению исследователей, конкретные детали из жизненного опыта самого автора, смерть его брата Дмитрия в 1856-м и Николая в 1860 году). Более того, Толстой все больше использовал в романе опыт сегодняшнего дня - в образе Левина проявляются черты его настойчивых мыслей о смерти и о вере.
Когда Толстой наконец закончил роман (в апреле 1877 года), то столкнулся с трудностями при издании заключительной части, и это еще более восстановило его против литературы как социального института. Эта история хорошо известна - издатель и редактор «Русского вестника» Михаил Катков отказался печатать эпилог романа (опасаясь реакции цензуры на высказанные героями критические суждения об участии России в Балканской войне). Вместо эпилога издатель поместил без ведома автора короткую заметку от редакции: «Что случилось по смерти Анны Карениной». Толстого это взбесило. Эпилог, в котором его автобиографический герой Левин подошел к невыразимой словами вере, был особенно важен для него. (В этом отношении характерна положительная реакция Толстого на отзыв читателя, который пришел в «неописуемый восторг» по поводу «философии Льва Николаевича»: он «сделал поворот в своих мыслях, прочитав философствования Левина»[73].) Толстой поручил Страхову печатание эпилога в виде отдельной брошюры, а в дальнейшем и заботы о публикации романа в виде отдельной книги (в которой эпилог стал самостоятельной, восьмой частью романа). В этом смысле Страхов кончил-таки «Анну
Каренину» за Толстого[74].
После завершения романа, в июле 1877 года, Толстой и Страхов наконец предприняли давно задуманное паломничество в Оптину пустынь, к старцам (которые наставляли в
вопросах веры и жизни приходивших в монастырь мирян)[75]. Толстому особенно понравился
отец Пимен, который заснул во время ученой беседы о вере[76].
Но при всем том, что было сказано и сделано, Толстой продолжал свои отчаянные поиски веры. Левин (герой, фамилия которого образована от имени автора) нашел веру, а именно (перефразируя последние слова романа) то «чувство», которое «незаметно вошло страданиями и твердо засело в душе». Но в то время как герой, Левин, принял, что вера - это «тайна, для меня одного нужная, важная и невыразимая словами», автор, Лев Толстой, продолжал свои отчаянные попытки выразить сущность веры словами, и не только для себя, но и для других. В самом деле, при всем, что было общего между автором и героем, между ними есть серьезное различие: Левин не написал ни «Войны и мира», ни «Анны
Карениной»[77]. И если помещик Левин мог принять веру как нечто нужное для него одного и невыразимое словами, то Толстой - человек, который, даже когда он писал письмо близкому человеку, чувствовал себя, как если бы он оглашал свою profession de foi, зная, что его слушает все человечество, - этого сделать никак не мог (П 1: 230).
В катехизической форме, в форме беседы
Как Толстой знал, имеются и общепринятые формы для выражения веры. В ноябре 1877 года, вскоре после того, как он закончил «Анну Каренину», Толстой слышал, как священник давал урок катехизиса его детям. Это было так «безобразно» (Толстой писал Страхову), что он решил сам «изложить в катехизической форме то, во что я верю». Эта попытка еще раз показала ему, как трудно говорить о вере - и даже «невозможно» (П 1: 374, 6 ноября 1877). В бумагах Толстого имеется незаконченный текст под названием «Христианский катехизис» (17: 363-368). Толстой начал с формулы собственного сочинения: «Верую во единую истинную святую церковь, живущую в сердцах всех людей и на всей земле <...>» (17: 363). (Эти слова напоминают «Исповедание веры савойского викария» Руссо - «религии сердца», не нуждающейся в догматике.) Главный вопрос, «Что нужно для спасения души?», получил ответ: «Ясное определение того, во что мы верим <...>». Но следующий за тем вопрос, «Что есть вера?», привел Толстого в тупик (17: 364).
Существует черновик и другого незаконченного сочинения, «Определение религии-веры». В этом отрывке Толстой ввел новое понятие - «религия-вера»: «слово религия-вера есть слово понятное и несомненное для всех верующих <.> (17: 364). Но для неверующих или для тех, кто полагает, что не имеет религии, слово это требует точного определения» (17: 357). Но ясное определение явно не давалось Толстому: написав полстраницы, он оборвал и смял листок бумаги (именно в таком виде этот текст был найден в архиве Толстого [17: 731])^.
После этих неудач Толстой приступил к интенсивному чтению ученых трудов по вопросам религии. Страхов, используя свое служебное положение в Публичной библиотеке, посылал в Ясную Поляну книги. В декабре 1877 года Толстой писал ему, что весь ушел в книги; среди них были сочинения немецких и французских авторов, таких как Давид Фридрих Штраус, Эрнест Ренан, Фридрих Макс Мюллер, Эмиль Бюрнуф (который писал о индуизме и буддизме), а также Владимир Соловьев (1: 385). Толстой спрашивал Страхова о «Критике практического разума» Канта, а также о Лао Цзы и о трудах о религиях Индии и Ирана. Через две недели он упомянул, что у него так много книг, что он в них теряется (П 1: 389, 3 января 1878).
20 декабря 1877 года Толстой предпринял еще одну попытку определить сущность веры, прибегнув на этот раз к форме философского диалога. В диалоге «Собеседники» семеро участников, занимающих различные позиции (они соотнесены с прототипами среди друзей Толстого или известных философов): «здоровый идеалист философ» («Фет - Страхов - Шопенгауэр - Кант»); «естественник» («Вирхов - Dubois Raimond - Тиндаль - Милль»); «позитивист» («Бибиков»); «поп умный, отрицающий знание..»; «тонкий диалектик, джентельмен, софизмами оправдывающий веру» («Хомяков - Урусов»); «монах, отец Пимен. (спит)» и «я» («я» носит имя «Иван Ильич»)^.
В ходе беседы собеседники рассуждают о том, можно ли обосновать веру различными типами знания - естественной наукой, чистым разумом (по Канту), «диалектическим разумом» и опытом. «Иван Ильич» («я») объясняет «различие способа передачи», объявляет «субъективно-этические основания» главнейшим фактором, утверждает, что сущность религии вытекает из ответа на вопрос «Что я такое?», затем робеет и в конце концов «находится в жалком положении» (17: 371). На этом диалог обрывается.
Толстой вернулся к своему незаконченному сочинению ровно через год, 20 декабря 1878 года, и испробовал другую структуру - разговор между двумя собеседниками («И.» и «К.»). Но после нескольких страниц он вновь остановился, добавив (как бы обращаясь к самому себе - автору, а не герою): «Хотел прямо в форме беседы высказать пришедшую мне нынче мысль и запутался» (17: 373). Он продолжать писать в форме дневника, датируя отдельные записи (от 20 до 23 декабря). Но и этот проект остался незаконченным.
В апреле 1878 года Толстой писал Страхову, что на Пасху после долгого перерыва вернулся к соблюдению обрядов и предписаний православной церкви. Но это было не все: «я нынче говел и стал читать Евангелие и Ренана Vie de J^ sus.» (П 1: 429). Но он ни в чем не находил облегчения. Евангелие и церковь, вместо того чтобы говорить об учении Христа, настаивали на чудесах, в которые нельзя было верить. Ренан, напротив, представил Христа как человека, и этот человек «непременно потел и ходил на час» (П 1: 430). И та и другая крайность были неприемлемы для Толстого.
Итак, в течение более трех лет Толстой пытался в разных формах уяснить свою веру, но все его попытки - философская переписка с другом-единомышленником, философское сочинение, катехизис, философский диалог в литературной форме - казались ему неудовлетворительными. Его собеседник Страхов был вовлечен во все эти попытки, и Толстой описывал ему сомнения в своей способности определить веру, трудности с окончанием «Анны Карениной», разочарование в литературе и отчаянье.
Время от времени он писал о своих исканиях и другому постоянному корреспонденту - Александре Андреевне Толстой. В течение многих лет он обменивался с ней откровенными письмами, в которых религия занимала большое место. В письме от 5-9 февраля 1877 года он описал свои отношения со Страховым:
У меня есть приятель, ученый, Страхов, и один из лучших людей, которых я знаю. Мы с ним очень похожи друг на друга нашими религиозными взглядами; мы оба убеждены, что философия ничего не дает, что без религии жить нельзя, а верить не можем. И нынешний год летом мы собираемся в Оптину пустынь. Там я монахам расскажу все причины, по которым не могу верить (62: 311).
Это письмо заключает поразительное признание: и Толстой, и его ученый собеседник не только не могли уяснить свои религиозные взгляды - оба они не могли верить. (Позже, в 1880 году, Толстой обратился к Александре Андреевне с предложением обменяться исповеданиями веры - об этом речь пойдет ниже.)
Расскажите, чем вы жили и живете
В январе 1878 года Толстой включил в письмо к Страхову своего рода краткий отчет с подзаголовком «Об искании веры». Вновь обратившись к кантовским вопросам (которые в ноябре 1875 года открыли их переписку), он сделал решительное заключение о невозможности выразить сущность человека посредством разума, то есть словами:
Разум мне ничего не говорит и не может сказать на три вопроса, которые легко выразить одним: Что я такое? Ответы на эти вопросы дает мне в глубине сознания какое-то чувство. Те ответы, которые мне дает это чувство, мутны, неясны, невыразимы словами (П 1: 399).
Толстой добавил, что не он один мучим этими вопросами, а «все жившее человечество в каждой душе мучимо было теми же вопросами и получало те же смутные ответы в своей душе»: «Ответы эти - религия» (П 1: 399).
«На взгляд разума», продолжал Толстой, эти ответы бессмысленны: «Бессмысленны даже по тому одному, что они выражены словом. <.> Как выражение, как форма они бессмысленны, но как содержание они одни истинны» (П 1: 399). В этой замечательной формуле Толстой отвергает словесную форму выражения как таковую. Но как же преодолеть невозможность выразить, «что я такое», в форме, понятной разуму? Как человеку обнять истину, невыразимую словами? Толстой переходит к форме диалога, беря на себя и роль своего собеседника: «Но вы скажете: поэтому и ответов не может быть. Нет, вы не скажете этого <...>». Он убежден, что его адресат знает, что «ответы есть, что этими ответами только живут, жили все люди и вы сами живете»» (П 1: 399). Но ему кажется, что Страхов не понимает вот что:
На эти вопросы с тех пор, как существует род человеческий, отвечают люди не словом, орудием разума <...>, а всею жизнью, действиями, из которых слово есть одна только часть (П 1: 399).
Не надеясь больше на силу слова, в конце письма Толстой выражает надежду, что Страхов поймет, «несмотря на неточность моих выражений, мою мысль» (П 1: 400).
Страхов ответил, что не разделяет надежды Толстого на религию (он даже находил Евангелие неясным) (П 1: 402, 3 февраля 1878). Толстой начал понимать разницу между ними: «вижу, что мой путь - не ваш путь» (П 1: 405, 7 февраля 1878). Два месяца спустя Толстой выразил свое разочарование в собеседнике, который как будто не видит настоящей дороги (П 1: 423, 8 апреля 1878). Страхов охотно согласился с критикой: «Да, таков я» (П 1: 428, 11 апреля 1878). Он также сообщил, что, продолжая поиски, перебирает разные взгляды людей, древние и новые, на религию. Толстой ответил, что, перебирая чужие взгляды, «лишаешься согласия с самим собою» (П 1: 429). Затем он бросил Страхову новый вызов:
Вы прожили 2/3 жизни. Чем вы руководились, почему знали, что хорошо, что дурно. Ну вот это-то, не спрашивая о том, как и что говорили другие, скажите сами себе и скажите нам (П 1: 429, 17-18 апреля 1878).
С этим предложением Толстой, как кажется, предпринял новую попытку определить, «что я такое». Но какую именно форму рассказа о себе он имел в виду?
Это осталось неясным Страхову. В ответном письме он перефразировал вопрос Толстого: «Вы спрашиваете меня: как же я прожил до сих пор?» В ответ он писал о своей неспособности активно участвовать в жизни: «А вот как: я никогда не жил как следует. В эпоху наибольшего развития сил (1857-1867) я не то что жил, а поддался жизни. <...>». Страхов закончил словами: «Вот вам моя исповедь <...>» (П 1: 432-433).
Но такой ответ не удовлетворил Толстого. Он решил отложить объяснение до встречи, но дал понять, что речь идет о вере - вернее, неверии Страхова:
О предмете нашей переписки надеюсь, что переговорим. Коротко сказать, что мне странно, почему вы неверующий. И это самое я говорил, но, верно, неясно и нескладно (П 1: 434, 5-6 мая 1878).
Не дожидаясь встречи, Толстой предпринял и дальнейшие попытки добиться своего, уклоняясь, однако, от ясного изложения поставленной задачи: «Я пристаю к вам с нелегким: дайте мне ясный ответ, откуда вы знаете то, чем руководились и руководитесь в жизни?» (П 1: 439, 23-24 мая 1878). Между собеседниками возникло «странное недоразумение» (П 1: 439).
В следующем философском письме Толстой отозвался на недавно вышедшую книгу Страхова «Об основных понятиях психологии» (1878). (Слово «психология» понимается здесь буквально - изучение душевной жизни человека.) Страхов начал с Декарта и его
положения «Ego cogito, ergo sum» (именно в этой форме)*80*. (Напомним, что то же сделал Толстой в неоконченном очерке «О душе.», который он вложил в одно из своих первых философских писем к Страхову.) Едва ли будет преувеличением сказать, что аргумент всей книги исходит из попытки Страхова по-другому истолковать (или даже по-другому перевести) формулу, которая легла в основу всей западной философии. Обыкновенно слову cogito приписывают буквальный смысл (рассуждал Страхов), а именно «мыслю». Немецкие историки философии особенно настаивают на этом, так как понятие мышления играет главную роль в немецкой философской традиции. Декарт же (продолжал Страхов) подразумевал под словом cogito всю совокупность психических субъективных явлений, то есть то, что мы называем душевной жизнью, или душой. Следовательно, формулу «Ego cogito, ergo sum» можно понимать в том смысле, что мое существование есть прежде всего моя душа.
Страхов взялся определить понятие души и (в отличие от Толстого в его неудавшемся очерке «О душе.») сделал это без долгих рассуждений: «Душой я называю здесь пока <.> просто самого себя, насколько я обладатель дознанного мною субъективного мира <...>». Совокупность всех психических явлений индивида «и будет моя душа, мое я».
С этой точки зрения Страхов подверг критике понятие субъекта («я») и в немецкой («идеалистической») философии, и в «эмпирической психологии» (он имел в виду английскую традицию, от Локка, Беркли и Юма до Джеймса Милля и Джона Стюарта Милля, а также и современную физиологию). В конце книги Страхов пришел к заключению, что вся система западноевропейской философии и психологии является неадекватной тому, что составляет подлинный объект изучения, а именно не мысль, а душа, жизнь души, как о том учил еще Декарт*81*.
Толстой внимательно прочел брошюру Страхова («и не раз и не два, а всю исшарил по всем закоулкам»). Он похвалил автора за то, что тот впервые показал и ложность идеализма Канта и Шопенгауэра, и ложность материализма, и, более того, «как будто нечаянно» определил душу. И тем не менее Толстой чувствовал, что в целом Страхов на ложном пути:
Заслуга ваша в том, что вы доказали, что философия - мысль - не может дать никакого определения этим основам духовной жизни, но ошибка ваша в том, что вы не признаете того, что основы (если они - основы) необходимо существуют <.> и такие, которых мы - по вашему же определению - разумом, вообще своей природой, ниоткуда взять не можем, и которые поэтому даны нам. В этом-то смысле я спрашивал вас: чем вы живете, - и вы неправильно, шутя о важнейшем, говорите: я не живу (П 1: 447, 29 мая 1878). Толстой вновь свел разговор на свой вопрос и снова уклонился от того, чтобы ясно выразить, что же он имел в виду под вопросом «чем вы живете?».
Тем временем Толстой сам предпринял попытку рассказать о своей жизни. В мае 1878 года он начал работать над сочинением под названием «Моя жизнь», но потерпел неудачу. После нескольких страниц, посвященных воспоминаниям раннего детства, работа прекратилась. («Моя жизнь» и другие автобиографические опыты Толстого будут подробно рассмотрены в Главе 4 настоящей книги.)
Но чего же хотел Толстой от собеседника? Заметим, что он спрашивал, не как Страхов прожил до сих пор (как его понял Страхов), а «чем вы жили и живете?». Эта фраза неоднократно появляется в более поздних сочинениях Толстого. Ясный ответ на вопрос «чем вы жили?» имеется во вступлении к переводу и изложению Евангелия (около 1880 года): «Приведенный разумом без веры к отчаянию и отрицанию жизни, я, оглянувшись на живущее человечество, убедился, что это отчаянье не есть общий удел людей, но что люди жили и живут верою» (24: 9). (В 1881 году Толстой озаглавил одну из своих притч «Чем люди живы».) Как кажется из этих текстов, Толстой имел в виду, что рассказать, как человек прожил свою жизнь, означает рассказать о своей вере (и наоборот, рассказать о своей вере - это рассказать о том, чем человек жил и живет). Но от ясного изложения своей мысли он пока уклонился.
Разговор между Толстым и Страховым затем продолжался при личной встрече в августе 1878 года. По возвращении Страхов написал Толстому, что на пути из Ясной Поляны он решил принять вызов Толстого и написать свою жизнь, но не «биографию»: «НапишуВместо
А какую цену, какое значение имеет
И с отвращением читаю жизнь свою, Я трепещу и проклинаю (П 1: 463).
(Страхов цитирует известные строки из стихотворения Пушкина «Воспоминание».) Он также повторил, что думает о Толстом как единственном адресате для своей не-биографии: «Но для Вас я готов бы это написать, а для других - не вижу цели <...>» (П 1: 463, 14 сентября 1878). Но Толстой не откликнулся на это предложение. Сам он находился осенью 1878 года в таком состоянии, что не мог даже ответить на письмо: «я не находился сам в себе <...>» (П 1: 475, 27 октября 1878).
Год спустя Толстой и Страхов все еще обсуждали план обменяться определениями своей веры и своей жизни. На этот раз Толстой прямо призывал своего корреспондента «написать свою жизнь», что он и сам собирался сделать, и, вторя Страхову (и Пушкину), упомянул, что отвращение и есть самый уместный модус для такого рассказа: «Напишите свою жизнь; я все хочу то же сделать. Но только надо поставить - возбудить к своей жизни отвращение всех читателей» (П 2: 540, 1-2 ноября 1879). Как кажется, он имел в виду не только рассказ о вере, но и исповедание в грехах.
В ответ Страхов вновь поделился с Толстым чувством неуверенности:
О жизни своей мне судить очень трудно, не только о ближайших, но и о самых далеких событиях. Иногда жизнь моя представляется мне пошлою, иногда героическою, иногда трогательною, иногда отвратительною, иногда несчастною до отчаянья, иногда радостною. <.> Эти колебания составляют для меня самого немалое огорчение: я сам от себя не могу добиться правды! И это бывает со мною не только в воспоминаниях, но и каждый день во всяких делах. Я ничего не чувствую просто и прямо, а все у меня двоится (П 2: 541, 17 ноября 1879).
Толстой ответил резко. Он принял амбивалентные суждения Страхова о себе за неспособность различать между добром и злом и, возможно, за признание в неверии:
Вы пишете мне, как бы вызывая меня. Да я и знаю, что вы дорожите моим мнением, как я вашим, и потому скажу все, что думаю. <.> Чужое виднее. И вы мне ясны. Письмо ваше очень огорчило меня. Я много перечувствовал и передумал о нем. По-моему, вы больны духовно. <.> И вам писать свою жизнь нельзя. Вы не знаете, что хорошо, что дурно было в ней. А надо знать (П 2: 545-546, 19-22 ноября 1879).
Но он понял, что зашел слишком далеко, и добавил, обращаясь как будто к самому себе: «Должно быть не пошлю это» (Там же).
Это письмо действительно осталось неотосланным. (Вместо этого 22 или 23 ноября Толстой послал короткую записку; о ней - ниже.)
Около четырех лет прошло с тех пор, как Толстой, которому «немножко открылось» душевное состояние своего друга, написал, что вызывает его на переписку (П 1: 211, 1: 226).
В декабре 1879 года он подверг переоценке свою надежду, что обмен между двумя родственными душами поможет обоим определить себя и свою веру: «Я рад был заглянуть вам в душу, так как вы открыли; но меня огорчило то, что вы так несчастливы, неспокойны. Я не ожидал этого» (П 2: 550, 11-12 декабря 1879). Он не скрывал своей уверенности в неспособности собеседника должным образом рассказать свою жизнь, не скрывал сознания своего превосходства (превосходства внешней точки зрения на человека): «Вы не умели сказать то, что в вас, и вышло что-то непонятное. Нам виднее - нам, тем, которые знают и любят вас. Но писать свою жизнь вам нельзя. Вы не сумеете» (Там же).
Еще недавно Толстой призывал Страхова рассказать свою жизнь. Теперь он побуждал его замолчать.
Экскурс: Руссо и его Profession de foi
Во многих отношениях позиция Толстого по отношению к религии и вере была сходной с той, которую разработал Жан-Жак Руссо, также искавший альтернативы и к позиции официальной религии и церкви, и к позиции скептицизма и материализма*82*. В старости Толстой писал: «Руссо и евангелие - два самые сильные и благотворные влияния на мою жизнь»*83*. Главную роль здесь сыграло знаменитое «Исповедание веры савойского викария» («Profession de foi du vicaire savoyard», 1762). Присутствие «Profession de foi.» в переписке со Страховым в 1875-1879 годах вполне ощутимо. Но дело не только в сознательной ориентации Толстого на Руссо. Руссо и его «Profession de foi.» были основополагающей частью той культурной традиции, которой располагал человек, столкнувшийся с необходимостью уяснить свое отношение к религии в ситуации развивающейся секуляризации.
Исследователи объясняли секрет влияния Руссо не только силой его идей, но и мастерским использованием речевых жанров*84*. «Profession de foi.», составляющая часть романа «Эмиль», показывает повествователя в беседе с савойским викарием, которому он часто поверял тайны своей душевной жизни. В свою очередь, викарий изливает перед другом историю своего отношения к религии и вере. Он рассказывает, как, придя в зрелом возрасте к неверию, оказался в отчаянном положении. Находясь в состоянии неуверенности и сомнения, о котором писал Декарт, он приступил к поискам истины. Он чувствовал невозможность принимать нелепые решения религиозных вопросов, которые предлагала церковь. Обратившись к философам, он рылся в книгах, но понял бессилие ума человеческого. Он спросил себя: «Но кто я?» И продолжал: «Я существую» («Mais qui suis-je? <.> J'existе <.>»)[85]. В конце концов савойский викарий излагает собеседнику исповедание своей веры («религии сердца»), и в результате их беседы молодой человек приобщается к его вере.
В этой ситуации сакральный дискурс исповедания веры оказывается секуляризованным, а диалог между друзьями-собеседниками приобретает сакральный характер. Читатель романа вовлекается в этот диалог, а также в диалог с автором, Руссо, который предлагает и читателю принять новую веру, причем не в сакральном или церковном, а в светском, литературном контексте. Как утверждают исследователи, заслуга Руссо в «Исповедании веры савойского викария» и последовавшей затем истории его жизни, «Исповеди», состоит в том, что он воплотил религиозный опыт исповеди и исповедания веры в литературной форме (форме романа и автобиографии), сделав этим решительный шаг к замене религии «автономной сферой искусства»186*.
Толстой пишет «Исповедь», Страхов продолжает исповедоваться Толстому
В неотосланном письме к Страхову от 19-22 ноября 1879 года (в котором он увещевал его: «Вам писать свою жизнь нельзя») Толстой упоминал, что очень занят и взволнован работой «для себя, которой никогда не напечатаю» (П 2: 546); в отосланной записке от 22-23 ноября он написал, что «работа не художественная и не для печати» (П 2: 547). В декабре, когда Страхов посетил Ясную Поляну, Толстой, по-видимому, поделился с ним своей работой. (Исследователи считают, что это был ранний вариант «Исповеди».)
Вернувшись домой, Страхов написал Толстому торжественное письмо, описывающее, как под влиянием этой встречи он пережил религиозное обращение:
Меня как будто что-то вдруг озарило, и я все больше и больше радуюсь и все вглядываюсь в этот новый свет. Скажу Вам откровенно, что меня прежде смущало и отчего для меня так нова Ваша теперешняя мысль. Мне всегда казалось непонятным и диким
Именно живой пример Толстого - услышанное им в Ясной Поляне исповедание его веры (веры, лишенной буквального понимания личного бессмертия) и, еще более, пример всей его жизни (вкусов, привычек, занятий) - позволил Страхову наконец испытать веру. В своем письме он обращался к Толстому, как если бы тот был не близким человеком, а священным лицом или старцем, как те, которых они посетили в Оптиной пустыни: в Толстом заключалась его надежда на спасение1871.
Что касается работы, которой был тогда занят Толстой, то Страхов нашел способ, как говорить об этой тайной работе другим: «Я говорю обыкновенно <.> что Вы пишете историю этих Ваших отношений к религии, историю, которая не может явиться печатно» (2: 553, 8 января 1880). Страхов как бы нечаянно определил здесь то, что Толстой не сумел ясно выразить в своих письмах, - как следовало писать то, чем человек жил: написать историю своих отношений к религии.
В последовавшие затем годы Толстой и Страхов продолжали переписываться, но после 1879 года письма Толстого потеряли исповедальный характер. Страхов же продолжал обращать к Толстому свои «исповеди»: «буду говорить как на исповеди» (2: 624, 29 ноября 1881); «нужно обратиться к Богу. И вот, хочу исповедаться перед Вами: мне становится страшно от этой мысли <.> не могу приступить к делу. Так со мною было всю жизнь.» (2: 994, 2 мая 1895). В одном из таких писем, в 1892 году, пытаясь «рассказать себя», свои пороки и проступки, Страхов описал себя как человека, который никогда не мог доводить аргументы до окончательных выводов, и привел знаменитый пример такого способа общения - Платон и его «разговоры». Он умолял Толстого написать хотя бы несколько строк в ответ на его «исповедь» (П 2: 911, 24 августа 1892). Но Толстой давно оставил их философский диалог.
В письме к другому конфиденту, Ивану Сергеевичу Аксакову, в 1884 году Страхов выразил свое скептическое отношение к писаниям Толстого о религии, появившимся после 1880 года.
Но и в этой ситуации (обращаясь к критику Толстого) он отделил плохо написанные отвлеченные сочинения Толстого от самого человека, как он знал его в непосредственном общении, и от того религиозного чувства, которое Толстой «не умеет выразить»:
Толстой
только для своего непосредственного собеседника, но и для других современников.
* * *
Подведем итоги. Философская переписка между Толстым и Страховым началась в тот период, когда Толстой, мучимый трудностями при дописывании «Анны Карениной», задумал бросить литературу и профессию писателя ради другой, еще неясной ему роли и деятельности. Его не устраивали как цели, так и метод художественной литературы, но в процессе переписки он разочаровался и в методе философии. Он решил, что ответ на главный вопрос - «что такое моя жизнь, что я такое?» - дает не философия, а религия, или вера («религия-вера»), но в попытках сформулировать свою веру пришел к выводу что, выраженные словом («как форма, как выражение»), ответы эти бессмысленны.
Толстой надеялся, что переписка с другом, который находится в том же бедственном положении, поможет ему сформулировать исповедание своей веры, но, в отличие от почитаемого им Руссо (вернее, от героя Руссо, савойского викария), ему не удалось убедительным образом изложить свою рrofession de foi в философском диалоге. В переписке отразился самый процесс этой мучительной работы. Переписка Толстого со Страховым в 1875-1879 годах документирует не столько поиски веры, сколько поиски способов выражения веры. Толстой начал эту работу в автобиографическом ключе («Мне 47 лет»), перешел к философскому способу изложения (что показалось неудачным Страхову, который ждал от него тех же «откровений», какие нашел в его «поэтических произведениях»), затем вернулся к идее «рассказать свою жизнь», приглашая к тому и собеседника, и вскоре почувствовал, что зашел в тупик - и в способе изложения, и в самой форме разговора с другим. От другого, от Страхова он требовал возражений на свои философские рассуждения, но немедленно отвергал все его замечания (включая и попытки привести рассуждения Толстого в соответствие с общепринятыми формами философского знания). Признавая, что не умел выразить то, что хотел, он тем не менее ждал от собеседника понимания и «дурно выраженного».
Пытаясь то уяснить свою веру, то рассказать свою жизнь, Толстой искал форму изложения, которая бы соединила и то и другое. Он пришел к представлению о вере как истине, вынесенной из всей жизни, и одновременно как о силе, которой люди жили. Таким образом, уяснить свою веру означало рассказать свою жизнь, а рассказать свою жизнь означало изложить историю своих отношений к религии, или вере (как это сформулировал Страхов).
В продолжение всей переписки Толстой выражался (как сам он неоднократно признавал) «нескладно и неясно» - не только потому, что не сумел выразиться яснее, но и потому, что все более убеждался в том, что ответы на вопросы, которые его мучили, невыразимы словами.
Добавим, что в феврале 1880 года, когда его философская переписка со Страховым в очередной раз зашла в тупик, Толстой сделал попытку обменяться исповеданиями веры с другим собеседником-конфидентом, Александрой Андреевной Толстой. Ей удалось
сформулировать свое кредо, но Толстого оно не устроило. Как он объяснил, «ваше исповедание веры есть исповедание веры нашей церкви». Он ответил: «Сказать свою веру нельзя. <.> Как сказать то, чем я живу. Я все-таки скажу <...>» (63: 8).
Этот парадокс хорошо определяет то положение, в котором Толстой оказался в 1875-1879 годах.
В конце 1879 года Толстой, со своей стороны, прекратил попытки сказать свою веру в переписке со Страховым. Он был всецело занят (как он писал собеседнику) «работой для себя, которой никогда не напечатаю». В 1882 году, вопреки первоначальному плану, Толстой выпустил эту работу из печати под названием «Вступление к ненапечатанному сочинению». В процессе хождения среди первых читателей она приобрела название «Исповедь», принятое затем и самим автором. За вступлением - за исповедью - должна была последовать основная часть, содержащая исповедание новой веры Толстого. Будучи опубликованной, «Исповедь» предоставила возможность не только непосредственному собеседнику Толстого, но и любому современнику испытать то «озарение», о котором писал в своем письме Страхов. Читателю (как и Страхову) предлагалась надежда на спасение. Это уже не было тем, что Толстой презрительно назвал
Глава 3
«Исповедь» Толстого: «
Толстой отдает свою исповедь в печать (1882)
В апреле 1882 года Толстой прочел старому знакомому, Сергею Андреевичу Юрьеву (редактору журнала «Русская мысль»), свою новую работу. Услышанное оставило «неизгладимое, сильное впечатление» в душе Юрьева - и желание напечатать «рассуждение» Толстого в своем журнале (23: 520). Вопреки первоначальному плану (работа «для себя» и не предназначена для печати [П 2: 546]), Толстой согласился на публикацию. На авторской корректуре стояла дата «1879», а постскриптум был датирован «1882». До последнего момента Толстой не мог решить, как назвать свой труд. На рукописи, отосланной печатникам, стояло зачеркнутое название: «
Экскурс о жанре: повествование о религиозном
обращении
«Исповедь» Толстого построена как рассказ о пути к истинной вере - герой-повествователь рассказывает о своем отпадении от христианской веры в юности, принятии ложной веры в зрелые годы, «остановке жизни» и годах мучительного кризиса, отречении от грехов
прошлого, блужданиях и мытарствах в поисках Бога, и наконец, «пробуждении» к новой вере. В общих чертах эта схема соответствует традиционному жанру - повествованию о религиозном обращении. В этом смысле «Исповедь» не является ни автобиографией, ни художественным произведением1911.
Краткий экскурс о жанре поможет истолковать и контекстуализировать «Исповедь» Толстого.