Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наследники - Виктор Яковлевич Ирецкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он подумал немного и сказал:

— Можно получить ключ от его квартиры?

Волнуясь, она вынула из сумочки ключ и, опустив глаза, торопливо передала его Свену. На лице ее выступили красные пятна. Он повертел ключ в руках, усмехнулся и тихо обронил:

— Я хочу, чтобы вы были совершенно спокойны. Наша последняя прогулка не должна…

— Что вы намерены сделать, Свен? — глухо спросила она.

— После обеда ваш сын, по обыкновению, уедет кататься. Как только он уедет, вызовите к себе его кухарку и лакея. Я буду поблизости. И позвоню вам по телефону.

В четыре часа Свен незаметно пробрался в кабинет Петера, взломал письменный стол и достал рукопись. После этого он грубо перерыл все вещи в кабинете, уложил в два узла платье, столовое серебро и несколько картин. Узлы он оставил у двери. Когда все это было обнаружено, ни у кого не оставалось сомнения в том, что в квартиру забрались воры, но им кто-то помешал. Полицейские собаки привели сыщиков в гавань и, утеряв след у самой воды, залаяли на море.

Это было во вторник. В четверг, в полдень, яхта плавно вышла из рейда, разворачивая своей птичьей грудью расплавленную медь: такой казалась залитая солнцем вода.

Дул легкий ветер. У штурвала стоял сам Свен. Когда показалось открытое море, ветер усилился и, застревая в снастях, заиграл на них, как на струнах. Это была та самая музыка, которая неизменно стояла у него в ушах, когда он думал о плавании. Но теперь она звучала для него иначе, — острее, волнующей и трепетней, — отдавая сладостной болью последнего свидания.

Чтобы не заронить ни тени подозрения у матросов и у бонны, сопровождавшей маленького Георга, он долго не спускался с мостика и не заговаривал с Зигрид: пусть ни на одно мгновенье он не покажется ей в тягость.

Потекли простые идиллические дни, исполненные радостного томления, неторопливой суеты и ленивого солнечного благодушия. Маленький Георг потребовал, чтобы его считали помощником капитана и чтобы матросы отдавали ему честь. Он нацепил на себя кортик и, придерживая его пухлой ручонкой, важно шагал по палубе и выкрикивал слова команды. Зигрид, прикрытая пледом, сидела в глубоком плетенном кресле у самого бугшприта, блаженно впивая в себя живительный отдых.

Почтительно подходил к ней Свен и, усаживаясь на канатный бунт, вступал с ней в разговор, всегда поворачивая его в сторону воспоминаний. И так уж получалось у него, что все воспоминания незаметно поднимали из памяти те интимные эпизоды, которые проходят незамеченными в браке и четко запечатлеваются ив тайной любви. Отдавшись во власть этих щемящих чувственных воспоминаний, подогретых солнцем и свободой, оба они обменивались молчаливым соглашением терпеливо дожидаться ночи.

Когда же на яхте все затихало, он, крадучись, приходил в каюту к Зигрид и останавливался у двери, не осмеливаясь приблизиться, пока не услышит ее поощрительного шепота. Ни разу, ни одного разу она не позвала его к себе тотчас же. Она словно колебалась — звать или не звать. По крайней мере, так думал Свен, и это промедление заливало его томительной тревогой, от которой рождался целый поток слов, заключавших в себе то молитву, то угрозу, то нежный упрек. Тогда только звучал уступающий призыв. Свен протягивал вперед руки и ощупью приближался к ней, осторожно и мягко, точно мог наткнуться на хрупкую фарфоровую вазу.

Зигрид упорно принимала его в темноте; она не хотела показывать ему свое стареющее тело. Дрожа и пламенея, как юноша, он настаивал на разрешении зажечь свет.

— Не надо, Свен. Не надо быть смешной.

— Но ведь это же в последний раз. Для воспоминаний.

— Тем более.

— В эти минуты, Зигрид, забудьте о своих метриках.

— Не могу забыть, Свен. Нельзя забыть.

Но все же она забывалась. Как шквал, налетала на нее страсть и заревом своим отгоняла дозоры холодного разума. Сквозь меркнущее сознание представлялась ей морская буря: скрипят мачты, мечутся вихри, вздуваются горы и всей тяжестью наваливаются на качающийся корабль.

Но вот шквал проходил. Горестным шепотом, стыдливо-застенчивым и отрывистым, она, не спрашивая, спрашивала:

— Ведь это все не то, что прежде. Нет, нет, надо сдаваться. Пора.

И Свен, отдыхающий победитель, крепко сжимал ей плечо и тоном заклинанья шептал ей в горячее ухо:

— Все как прежде! Как прежде. Ваши желания так же молоды, как были. Все по-прежнему. Или, может быть, вы говорите обо мне?

Зигрид блаженно закрывала глаза и думала: «Он меня хочет утешит, или же действительно..?»

И еще думала она:

«Ах, если бы освободиться навсегда от невыносимых томлений тела, которое безрассудно переступило сроки! Удастся ли мне преодолеть его? А может быть, и не надо преодолевать?»

Звонкие солнечные радости совместной прогулки не заглушили, однако, горечи сожаленья об уходящих днях, которые приближали Сдана к пустоте, к непоправимому одиночеству. Плыли мимо хмурых, задумчивых островов, пестрых рыбачьих деревушек, мимо вспыхивающих маячных огней. В жаркое безветрие скользили по фиордам. Любовались рдеющими закатами по вечерам. Но остро терзала досаждающая мысль — о необходимости возвращаться обратно. И однажды это случилось. Вдоль бортов загремели вялые штуртросы, испуганно закружились чайки, и яхта описала полный круг. Маленький Георг ликовал. Но большой Свен Гольм, сжав губы, был мрачен и уныл: подъем кончился, начинается спуск в безнадежность.

И снова в голубых просторах рдели пламенеющие закаты, снова зажигались маяки, снова прокрадывался к Зигрид ненасытный Свен, но это уже были прощальные огни, прощальные встречи, и через каждую радость проступало колющее жало предстоящей разлуки.

В серый дождливый день обнажился копенгагенский рейд. Опять у штурвала стоял сам Свен, но на этот раз возле него находилась Зигрид и ее внук. Застывшими прищуренными глазами обводила она знакомые места, — заливы, бухты, островки — откуда память коварно приносила ей незримые, выцветшие тени прошлого. Те же тени реяли и перед Свеном. В одном месте он напомнил ей, как однажды в сильный ветер она тут шалила с кливером и как он напугал ее: можно опрокинуться!

Зигрид оглянула его могучую фигуру, его большие, крепкие руки и подумала о том же, о чем думала тогда, много лет назад: «С тобой, мой верный друг, мне ничто не страшно».

Но уже близок был порт. По ржавой маслянистой воде шныряли лодки; со всех сторон дребезжали подъемные краны, визжали сирены. Свен Гольм с нежной печалью посмотрел на седые завитки волос, шевелившиеся у румяного лица Зигрид, вздохнул и, засунув руку в карман, извлек оттуда два потемневших ключа.

Дрогнувшим, умоляющим голосом, взывавшим к ее нутру, он спросил ее:

— Что вы скажете об этих ключах?

Зигрид ответила:

— Похороните их в жоре.

— Вы сами сделайте это, — тихо сказал Свен. — Я не могу.

Маленький Георг изумленно раскрыл голубые глазенки, посмотрел на обоих и радостно воскликнул:

— Дайте мне, я брошу их в море!

Зигрид торопливо взяла у Свена ключи, передала их Георгу и, кивнув головой, негромко заметила:

— Это верно. Так будет лучше.

Свен Гольм надвинул на глаза фуражку и отвернулся, жадно насторожив уши, чтобы услышать всплеск. Но он ничего не услышал. Зато из-под козырька он увидел, как Зигрид нежно прижимала к себе малыша и гладила ему плечики. Свену почудилось, что рука Зигрид коснулась и его руки.

XXXI

Распоряжение об отъезде Свена что-то задержалось, и он уже начинал подумывать о том, не решила ли Зигрид оставит его в Копенгагене. Разве это невозможно? Врезались в памяти сладостные воспоминания — блаженные дни, тревожно-счастливые ночи — и поступилась женщина (ведь женщина же она!) прежним решением положить предел беспокойству незасыпающих чувств. Не так ли?

Эту мысль он многократно обдумывал со всех сторон (точно кость обгладывал) и показалась она ему убедительной и верной. И когда через шесть дней Свена вызвали к Зигрид, то, идя к ней, он ощутил, как дрогнуло сердце надеждой — остаюсь!

Встретила его Зигрид с приветливой застенчивостью, благодарила за прогулку, но вдруг озабоченно нахмурилась и сказала:

— Вот с Петером опять… Это мое несчастье! Вчера, заговорив о ворах, которые его ограбили (удивительно, как он любит преувеличивать все, относящейся к нему), он рассказал, что заново восстанавливает похищенную у него рукопись. Он, понятно, не оказал, что это за рукопись. А то я постаралась бы убедить его не писать. Надо что-нибудь сделать, Свен. Надо. Этот человек целиком во власти своего тщеславия: ему больше всего в жизни хочется, чтобы о нем говорили.

Она отвела в сторону потемневшее лицо и, скрывая свое презрение, однозвучно рассказала:

— Сегодня утром я поднялась к нему. Думала как-нибудь возобновить разговор о его статье. Но больше двух минут я не могла у него остаться: он мне был противен. (Зигрид вздохнула.) У него новая мания: ловить моль! И мало того, что он сам ее ловит, он еще учит своего дога охотиться за молью! Вы представляете себе, что там творится, когда собака начинает прыгать по столам? Этакое сумасшествие! И когда я думаю о том, что это не может остаться без влияния на маленького Георга, я холодею от ужаса. Наконец, я недолговечна. Мальчик попадет в руки чудовища. Это ужасно!

Она схватила Свена за руку и шепотом воскликнула:

— Свен, вы должны мне помочь. Вы должны. Если вы любите меня, вы должны.

Две мысли — крест-накрест! — вспыхнули перед ним, ошеломили и взбудоражили его душу: ничего не говорит об оставлении в Копенгагене, но если помогать, то ведь издали нельзя.

У Свена пробежала на губах улыбка, детская, розовая улыбка. Он развел руками.

— Я всегда готов служить вам, фру Ларсен, но сейчас мне не приходит в голову ни один способ обезвредить… помочь вам. Второй раз проделать похищение — это… это…

— Нет, нет, надо придумать что-нибудь другое, радикальное. Продумайте, Свен. Вы должны придумать для меня это. И, пожалуй, для нашего дела — тоже. Может быть, вы его убедите съездить туда, на Ньюфаундленд? Впрочем, это еще хуже. Это только усилит его тщеславное желание рассказать всему свету о своих подвигах на дне океана. Как тогда: «в гостях у Посейдона». Нет, это не годится. Надо придумать другое. Это необходимо сделать скорее, немедленно. Я хочу быть спокойной.

Свен задумался и посмотрел в окно. Внизу, у входа, стоял автомобиль с зажженными огнями: по вечерам Петер обычно совершал прогулку к Хельзингеру — сломя голову, без шофера.

Зигрид насторожилась, застыв в ожидании.

Свен долго растирал руки, как будто пришел с мороза, хмурился и вздыхал.

— Я постараюсь, — пробормотал он виновато. — Но сейчас я ничего не могу. Я даже не знаю, в какую сторону направить свои мысли.

— Свен! — перебила она его холодно и зло. — Если бы я об этом просила вас до поездки на яхте, я думаю, вы бы иначе отнеслись к моей просьбе…

И резко замолкла. По сухим сжатым губам ее пробежало какое-то непроизнесенное слово.

Свен был задет, точно его обвинили в трусости. Непроизнесенное слово усилило его досаду. Что она хотела сказать?

— Фру Ларсен, — сказал он с болью, — вы хотите, чтобы я превзошел самого себя.

— Да, — бросила Зигрид, и голос ее зазвучал сурово. — Бывают случаи, когда это необходимо сделать. Дружба иногда требует больших жертв. Только тогда она и познается. Иначе это сладкая водица. Неужели же я всю жизнь в вас ошибалась, Свен?

— Речь идет о вашем сыне, фру Ларсен, а не обо мне.

— Речь идет о вас. Вспомните, как вы обещали моему отцу — всегда быть в моем распоряжении.

Он уходил от нее подавленный, с перекошенным от досады лицом, ощущая внутри себя колючую занозу. Сюда он шел радостный, легкий, чуть ли не воздушный; теперь на нем была тягостная поклажа, которую бессердечно взвалила на него Зигрид.

«После того, как человек бросился в воду, чтобы спасти утопающего, — рассуждал он с самим собой, — его обыкновенно хвалят, благодарят и подчас награждают его за это медалью. Но требовать, чтобы он бросился в воду, нельзя. Потому что нельзя требовать от человека подвига. Нельзя!»

В подъезде Свен остановился, прислушиваясь к своим мыслям, которые бурлили в нем, как кипящая вода. Было не холодно, но он почувствовал озноб — от огорчения, что не может постичь загадочных слов Зигрид. Чего она, в сущности, от него хотела?

«Не иначе, как она хочет меня испытать, — возмущенно подумал он. — Зигрид хочет испытать мою преданность. Она ждет подвига. А это она делает для того, чтобы…»

И он сам изумился, радостно изумился подвернувшемуся выводу, такому ясному и простому: «…это она делает только для того, чтобы про себя решить, оставить меня или отослать в Америку».

На мгновение, очень короткое, он почувствовал гордую решимость отказаться от испытания («Если так, то я отхожу сам»). Но радость разгадки уже успела размягчить гордыню, расправила злые морщины, — и вновь рабская, нерассуждающая преданность вернула к нему смиренное желание подчиниться Зигрид целиком. Сейчас он был готов на все.

Перед ним стоял автомобиль — Роллс-Ройс, чудесная машина с живым выражением нетерпеливой жадности. Через минуту или две должен был показаться Петер. Свен отчетливо вспомнил о катастрофе, которая причинила столько страданий Зигрид и, следовательно, ему тоже: этот шалый бездельник ускорил ее старость. Ну, если не старость, то сознание старости. Это еще хуже. И еще он вспомнил, как Зигрид искренно призналась ему, что ей было бы неизмеримо легче, если бы…

Свен оглянулся, сделал три неестественно больших шага и, обойдя машину, нагнулся к переднему колесу.

В это время Зигрид показалась на балконе. Чересчур резкий разговор со Свеном вызвал в ней раскаяние. Она решила вернуть его наверх. Перегнувшись через перила, она увидела в предвечернем сумраке, как Свен, присев на корточки, что-то делает у колеса.

Всмотревшись, Зигрид вздрогнула, отшатнулась и, точно отталкивая от себя страшное видение, отступила назад в комнату.

Так стояла она минуту, может быть, две в полной оцепенелости. Когда послышалось, как по лестнице быстро, вприпрыжку, спускается Петер, она от ужаса закрыла рукой рот — и хотела двинуться к выходу, чтобы задержать Петера и уговорить его остаться на сегодня дома. И как во сне, ей совершенно ясно показалось, что так она и сделала и что она даже разговаривала с Петером, убедив его отказаться от поездки.

Это продолжалось не больше полуминуты. Зашумевшая машина вернула ей сознание. Тогда вспыхнул ужас непоправимого, разверзлось отчаяние, зазвенел в ушах ее собственный непрозвучавший крик. Она бросилась на балкон.

На улице никого не было. Плавно колыхаясь, быстро удалялся задний огонек автомобиля. Зигрид с пристальной тревогой посмотрела ему вслед и, наполовину успокоившись, облегченно вздохнула. Но волнение еще не улеглось: дрожали губы. Чтобы подавить в себе оставшуюся тревогу, Зигрид отправилась в детскую, где долго шалила с Георгом, преобразив его в индейца. Через час, когда она вместе с бонной укладывала его спать, резко прозвучал телефон.

Из полиции сообщали, что близ Шарлоттенлунда опрокинулся автомобиль Петера Ларсена и что сам Ларсен тяжело ранен.

Неделю спустя Свен Гольм получил от Зигрид письмо с траурной каймой. В этом письме Зигрид деловито просила его не откладывать дальше поездку на Флоридский полуостров.

Часть вторая

I

По субботам у Георга Ларсена обычно собирались гости. Его холостая общительность и гостеприимство привлекали людей не меньше, чем его положение владельца богатой торговой фирмы. Он подобрал содержательную группу людей, связанную интересом к жизни, к занимательной беседе без определенного направления, в меру приправленной вкусом, фантазией и остротой. Большинство из них были в том возрасте, когда легче всего заключается дружба, — между двадцатью пятью и тридцатью пятью годами. Но были среди них — двое или трое — более солидных лет, тяготевшие к молодежи из недовольства скучной современностью. Они полагали, что новое поколение внесет в жизнь занимательную перемену.

Самому хозяину было всего 26 лет. Получив в наследство крупное дело, он ревностно взялся за работу, хотя, в сущности, от него требовалось немногое. Дело было налаженное, точное, верное, как хороший хронометр. Кроме того, старуха Ларсен предусмотрительно окружила внука дельными и честными людьми, которые умели мягко проводить нужные решения, не задевая самолюбия молодого хозяина и высказывая ему все знаки почтения и полной подчиненности. Короче говоря, он царствовал, но не управлял, совершенно не замечая этого. Вдобавок, у него не было решительно никаких оснований задумываться над своим положением. Равномерное движение всего механизма торговой конторы не давало никаких перебоев. Безостановочно трещали ремингтоны. Бури и морские катастрофы счастливо обходили суда, доверху нагруженные пряностями. Молчаливые счетоводы в прохладных комнатах, нахмурив брови, добросовестно итожили цифры, неизменно свидетельствовавшие о крупных барышах. Все это давало молодому Ларсену право на безмятежность и еще на проявление некоторых слабостей, утверждавших за ним — в глазах знакомых, друзей и служащих — своеобразие его личности. Так, избыток каких-то утонченных чувств побуждал его, например, небрежно одеваться, носить башмаки на двойных подошвах из буйволовой кожи и умышленно бриться только через день.

Материальное благополучие позволяло Георгу время от времени вспоминать о таблице предков, на которой в холодном пафосе запечатлелся неписанный завет прапрадеда — уподобиться неутомимым кораллам, живущим для далеких, будущих поколений. Однако этот космический идеализм казался ему чересчур провинциальным, и Георг относился к нему не без иронии. Фанатичный энтузиазм бабушки по настоящему успел захватить его только в юные годы, когда ребяческая романтика властно звала к необыкновенному. Надо на чем-нибудь остановиться — на том ли, чтобы тайно бежать в Южную Америку, на том ли, чтобы устроить экспедицию против африканских львов и заодно найти древнюю Атлантиду или, наконец, отвести в сторону течение Гольфстрема. Юный мечтатель после недолгого раздумья остановился на Гольфстреме, тем более что это предприятие издавна окружалось сладкой тайной, в которую были посвящены всего три человека: бабушка, капитан Свен Голым и он, Георг. Участие капитана, старого морехода, придавало всему делу реальную вероятность. А обилие географических карт, чертежей и таблиц, заполнявших шкафы, полки и стены детской комнаты, осязательно приближало заповедные сроки.

Но сновидения юных лет быстро прошли. Чертежи и карты были спрятаны в особый шкаф, большой и мрачный, который никогда не открывался, хотя и продолжал вызывать к себе трепетное уважение, как фамильная традиция, приятно украшавшая жизнь. Эта двойственность — уважение и равнодушие — впоследствии закрепилась окончательно. Так мы относимся к дорогам покойникам.

Да, да, затея идеалиста-прапрадеда очень легко разбивалась об иронию трезвости, для которой было ясно, что человеческие возможности ограничены. Однако, коралловый остров, упорно поднимавшийся со дна океана, был ощутительной реальностью, которую никак нельзя было отрицать.

Георг Ларсен довольно ловко уклонился от проявления какого бы то ни было взгляда на все это дело, спокойно выжидая дальнейшего и испытывая лишь почтительность потомка к тому, что некогда задумал предок. Если бы понадобилось сделать что-нибудь серьезное для осуществления этого величественного замысла, он добросовестно сделал бы все нужное из чувства долга, но душа его ни на один миг не зажглась бы пламенеющим огнем наследственного энтузиазма.

II

По субботам у Георга Ларсена собирались гости. Среди них заметно выделялись трое: отставной офицер Магнусен, негр Гаррис и еще Шварцман, Натан Шварцман, которому дали прозвище «еврейский Вольтер».

Магнусену было за пятьдесят. Он считал себя эпигоном девятнадцатого века, неудачно забредшим в век двадцатый. Отсюда проистекало его вечное недовольство, брюзжание, желчность и тусклый блеск его злых прищуренных глаз, излучавших досаду. Но зато у него были приятные манеры, остроумие и уменье придавать своим словам эпиграмматическую форму. Занятным казался и его вдумчивый снобизм, проявлявшийся в остром интересе к расовым свойствам.

Магнусен был сторонник той теории, которая утверждала, что европейская культура родилась и процветала на побережье Средиземного моря и что тут же ей суждено умереть. Все пришлое, все чужое, хотя бы гениальное и прекрасное, не могло, по его мнению, влиться в эту культуру без того, чтобы не разрушить ее: вселенский Рим никогда не поклонится чужестранным кумирам и не допустит их в свой светлый Пантеон.

Это была излюбленная тема его монологов, внезапно раздававшихся среди шумного спора. Достаточно было сказать «японская гравюра» или «негритянский орнамент», чтобы привести его в словесное неистовство, от которого звучно расстегивалась запонка его высокого стоячего воротника. И тогда он хватался за жилетный карман, сухими бледными пальцами извлекал из него кожаный карие и язвительно вычитывал оттуда:

— В муниципальном управлении чисто русского города Владимира заседают трое китайцев. Начальник московской милиции — бурят. В Воронеже прокурором состоит калмык. В Потсдаме, у Берлина, где некогда жил Фридрих Великий, один из судей носит самую распространенную русскую фамилию — Иванов. В прошлом году шесть негров окончили Сен-Сирскую школу, а в колониальных войсках Франции имеется даже генерал-сенегалец. Не находите ли вы, что это очень знаменательно? Нужно быть слепым, чтобы не заметить нового переселения народов, которое, конечно, испепелит Леонардо да Винчи, Палладио, Бетховена и Шекспира. Только потому, что мы не видим движущейся орды с женами, собаками и котлами, мы не опасаемся новейших готов, аваров, герулов и сармат, забывая о том, что такую нежную вещь, как культура, можно уничтожить и изнутри. Некогда и Рим ничего не замечал. Долгое время он забавлялся варварами, как интересной игрушкой, предназначенной для войн, триумфальных шествий и гладиаторских боев. А когда заметил, было уже поздно. Мы тоже забавляемся кое-кем и тоже ничего не замечаем.

Магнусена слушали и улыбались: всегда об одном и том же! Не улыбался только негр Джемс Гаррис, профессор университета, занимавший кафедру южноафриканских наречий. Когда Магнусен говорил, негр опускал глаза, лоб его покрывался капельками пота, а манишка выгибалась из жилетного выреза, как белый горб. Для него было совершенно ясно, что Магнусен не назвал его имени в числе новых завоевателей Европы только из вежливости, но что в записной книжечке он значится наряду с другими.

И только один раз, не вытерпев нападок Магнусена, он сказал ему, растерянно оправляя манишку:

— Меня, конечно, никто не уполномочивает на это, но я позволю себе успокоить нашего общего друга: ни Леонардо да Винчи, ни Шекспиру ничто не угрожает. Мои соплеменники вряд ли собираются в Европу — здесь слишком холодно для них. А если они облачатся в пиджаки, брюки и шерстяные свитера, то к этому времени они начнут ценить и Леонардо да Винчи.

Тогда наступил черед заговорить Натану Шварцману.

Обычно он сидел в стороне, молчаливый, как бедный родственник, временами только бросая высокомерные взгляды на говоривших. А вообще, он предпочитал погрузиться в одну из тех брошюр, которые вечно торчали у него в карманах. Из-за невероятной близорукости Шварцман подносил брошюру к самому носу и закрывал ею свое лицо, обросшее черными жесткими волосами, которые, как у скай-терьера, доходили у него до глаз. Черная щетина забиралась даже в уши и нос. Отрывался он от чтения только для того, чтобы брызнуть колючей репликой, исполненной едкости и сарказма, и затем снова отдавал себя во власть печатных слов. В своей презрительной манере обращаться с людьми он был совершенно невыносим. Всякий диалог он мгновенно обращал в монолог и, разумеется, в свой. Если бы разрешалось не стесняться в выражениях, он никогда не называл бы людей по имени, он просто именовал бы их дураками, для отличия прибавляя каждому из них какой-нибудь эпитет, — долговязый дурак, пузатый дурак, эстетствующий дурак, глубокомысленный дурак, меланхолический дурак. Все же остальные безнадежно считались у него кругосветными дураками. Всякого, кто ему возражал, он искренне ненавидел. Никто никогда не слышал, чтобы он кого-нибудь хвалил или хотя бы признавал. Впрочем, это относилось только к живым людям. Среди покойников было у него достаточно много любимцев, но некоторые из них стали таковыми лишь после смерти. Шварцман получил философское образование, занимали же его вопросы морали, но пищей и материалом для его стреляющих умозаключений была экономика. Всем была известна его неизменная слабость поддаваться словесной провокации, друзья любили этим пользоваться и подзадоривали его каким-нибудь парадоксом или явной очевидностью. Тогда он вскакивал, взъерошивал свою черную щетину и начинал извергать стремительную лаву колючих, злых слов, неизвестно против кого направленных.



Поделиться книгой:

На главную
Назад