Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Наследники - Виктор Яковлевич Ирецкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Услышав замечание Гарриса, Шварцман нервно вскочил и замахал руками, как дирижер, чтобы заставить себя слушать. В такие моменты он представлял собой очень комическую фигуру. Туловище у него было длинное и, когда он сидел за столом, казался такого же роста, как и все остальные. Но зато, когда вставал, оказывался крохотным человечком на коротких, кривых ножках, с большой головой.

Помахав руками и оставив в воздухе растопыренные пальцы, он начал:

— Да простят мне блестящие представители лучшей из цивилизаций, здесь сидящие (впрочем, я сам имею честь и по происхождению своему и по воспитанию принадлежать к средиземной культуре), но из всех возражений, которые обычно делаются Магнусену, самое дельное из них принадлежит нашему общему шоколадному другу. Да, Гаррис обронил очень верное замечание. В Европе слишком холодно для неевропейцев. И физически, и духовно. Духовно, потому что христианский мир чересчур зазнался, безнаказанно обнаглел. В духовном распутстве своем он умертвил живой нерв исторического предания и позабыл о своих моральных задачах.

Вслед за тем, в кратких словах, постепенно взвинчиваясь, он в двадцатый раз повторил содержание своей книги, которая называюсь «Пропавшие заветы». Из-за небрежности и безвкусия издателя, из-за глупейших и грубейших опечаток «Пропавшие заветы» обратились в курьезный раритет. Несколько экземпляров книги попали к библиофилам, а остальные по требованию автора были сожжены. Так никто ее и не читал.

В этой книге он говорил о том, что сила, отвоевавшая красоту у Аполлона, пески у ислама и леса у Перуна и Тора, — потеряла свое обаяние, и потому она больше не сила. Она держится только на старых, зачерствевших словах. Обещание пророка Исайи, что царство грядущего идеального владыки, то есть, как думали, христианства, будет покоиться на незыблемых основах права и справедливости, — осталось неосуществленным. Если заветы Христа еще соблюдаются иногда в жизни отдельными людьми, то их совершенно нет в истории, которая на протяжении всего своего существования не додумалась до иной этической философии, как восхваление победы приспособленного. Слабые пусть погибают, право на жизнь принадлежит только сильным — вот чему учит история, самая безнравственная из наук! Иногда только она приводит исключения, но они кажущиеся, и достаточно к ним применить логический микроскоп, чтобы объяснить то или иное нравственное историческое событие чьей-нибудь грубой заинтересованностью или простой выгодой.

— Даже в биологии есть этика, и только христианский мир ее не имеет! — восклицал Шварцман. — Государства, строго следящие за нравственностью своих граждан, сами дают примеры вероломства, лжи, эгоизма, несправедливости и лицемерия!

Тоном суровым и предостерегающим Шварцман звал человечество провести заветы Христа в историю и построить на этих заветах отношения между государствами, чтобы создать любовь к ближнему в истории. Иначе, говорил он, придет великая разруха, которая уничтожит всю культуру и явит людям печальное, ужасное, хотя и самое нравственное из зрелищ — бессилие силы.

— Христианский мир зазнался! — выкрикивал Шварцман. — Он попирает всякую мораль. И вот почему страны буддизма и ислама не могут не взирать на него с презрением. И вот почему неевропейцам здесь холодно.

Магнусен, не выносивший пафоса и проповедей, слушал Шварцмана с искривленным лицом, точно пил уксус. Когда тот окончил, Магнусен, облегченно вздохнув, сказал:

— Ваш пафос, прошу прощения, не больше, как отработанный пар: он горяч, но не продуктивен. Впрочем, это обычное свойство пафоса семитов. В облаках этого пара, кстати сказать, вы потеряли дорогу и сбились: вы забыли рассказать нам о холоде физическом. О духовном — мы уже давно знаем, ибо кто же не читал пропавшей книги с пропавшими заветами!

— Я очень благодарен Магнусену за внимание, — подхватил Шварцман. — Очень. Очень. Но меня это не удивляет: мне давно известно, что наиболее внимательны к семитам господа антисемиты. Только я разочарую вас, дорогой наездник, объезжающий чужих лошадей. (Я говорю о чужих теориях, которыми вы пользуетесь.) Увы, я вас разочарую.

И тоном соболезнующего высокомерия, после подчеркнуто-театральной паузы, засунув руки в карманы пиджака, он оказал:

— Знаете ли вы, как надо было называть нашу эпоху? Магнусен, обожающий историю и наивно разыскивающий в ней аналогии, готов воспользоваться старым термином и назвать ее — вторым переселением народов. Этого и надо было от него ждать. Он эклектически, как губка, впитал в себя великое множество расовых теорий, особенно теорию Гобино и Чемберлена — об опасности смешения рас, которое, мол, ведет к ублюдочности — и страшно боится расовых мезальянсов. Гобино уверил его, что из-за смешения погиб античный мир. По аналогии Магнусен убежден, что из-за этого погибнет Америка. Туда ей и дорога, говорит он. У меня на этот счет нет никаких теорий — по той простой причине, что их и не может быть. Расы всегда смешивались и всегда будут смешиваться, и никакой культуре это не помешает. Я же останавливаюсь на другом моменте, и потому называю нынешнюю эпоху — «эпохой борьбы за тепло».

— Это тоже старо: борьба за огонь! — перебил его Магнусен.

— Но я не опираюсь на историю. Я изучаю современную экономику. Нефть и уголь! — вот, что движет сейчас человечеством. Не вопросы морали, не вопросы этики, а только лишь нефть и уголь. Что это значит? Во имя чего это совершается? Что диктует эту сумасшедшую борьбу за нефть Америки, Танганаики, Филиппинских островов, Гаити, Персии, Кавказа, Туркестана, Малой Азии, Румынии, Сахалина? Ненасытный империализм? А он чем диктуется? Старой мечтой, в свое время пленявшей Александра Македонского? Нет, к большому сожалению, времена пышных сказок миновали. Тут чувствуется совсем другое — становится холодно. Иссякают источники тепла в Европе. И наша дряхлая старушка сильно опасается, что на зиму она останется без дров. Их растащат ловкие американцы и пронырливые желтые страны Восходящего солнца. Подчеркиваю: Восходящего солнца. Ибо там-то действительно взойдет новое солнце. Холод убьет нашу промышленность, заморозит военный флот, и дирижерский пульт, естественно, будет перенесен из Европы в другое место. Я не скорблю об этом, как скорбит верный рыцарь старушки — Магнусен. Ибо, вероятно, там-то и начнется новая жизнь и загорится новая звезда преображения. От нефти и угля к нетленному Логосу! От бездушного рационализма к магии возвышенных идей. Так вот, дорогой Магнусен, не негры, не буряты, не гунны и не готы разрушат любезный вашему сердцу современный Рим. Его убьет холод. Духовный холод уже давно его заморозил, а физический только начинается. В смутном предчувствии его старая шлюха Европа засуетилась, как крыса на тонущем корабле. Но это бесполезно — холода ей не избежать. Холод…

— Как, и у вас холодно? — певуче прозвучал вдруг голос в дверях, как флейта в потемках.

Шварцман с полуоткрытым ртом нервно повернул свою черную щетинистую метлу на плечах, чтобы тотчас же отвернуться и умолкнуть: в присутствии Карен Хокс вряд ли бы нашелся у него слушатель.

Это была опереточная актриса, светловолосая, с ласковым ртом и задумчивыми глазами, над которыми резко чернели, как бархатные тесемки, густые, ровные брови. Она была закутана в меха, среди которых розовело ее румяное от мороза лицо. Ларсен, как пружина, стремглав подскочил к ней, схватил ее под руку и потащил к столу. Несильно упираясь, Карен слегка отставала от него, гладила рукой мех и роняла улыбки — то тем, то другим.

Лицо у Шварцмана сразу стало апатичным и скучающим. Он презрительно повел бровями и обиженно опустился на стул. Вяло хлебнул немного вина, в досаде резко отодвинул от себя бокал и высоко поднял — точно от холода — свои покатые, узкие плечи. В таком положении он надолго застыл.

Некогда Шварцман о Карен выразился кратко:

— Стоит ей посмотреть на мужчину и шевельнуть при этом бедрами, как он тотчас превращается в собачонку, мечтающую о наморднике.

Его верное замечание все, однако, приняли как отзыв евнуха об одалиске. И никому не могла прийти в голову мысль, что этот желчный урод своим едким красноречием, карикатурным безобразием и беспредметным энтузиазмом целых две недели успешно взвинчивал и утолял бурную ненасытность ее капризного тела.

III

Магнусен выразился о Карен несколько иначе.

— Эта женщина — плохой перевод с французского. Но зато перевод сильно напрашивается на редакторскую правку.

Его шокировало, что больше всего на свете ее занимала жизнь боксеров, убийц и фильмовых актрис. Но, присмотревшись к ней, он дополнил свой отзыв более образно:

— Ее голова и бюст принадлежат Мадонне; все остальное — от Венеры всенародной, особенно ее кивающие бедра.

И говорил это тоном далеко не раздражительным, со сдержанной улыбочкой, оставлявшей после себя мутные огоньки в его глазах.

Не надо было, однако, иметь магнусеновскую наблюдательность и опыт, чтобы по внешности распознать в ней механический сплав девичьей чистоты и грубого притяжения пола: контраст был резок и отчетлив. Чувствовалась Афродита, погруженная в оргиастические таинства Астарты. Тонкая нежность ее лица, задумчивого, полусонного, подчеркивалась женской первосущностью ее вечно трепетавших боков. Здесь неизменно играла нечистая, возбуждающая страсть. Угадывались неожиданные шалости. Сулилось неизведанное. Ощущалось зазывающее тело, изощренное в колдовстве любви.

Карен отлично играла на биллиарде, и когда она, прицеливаясь кием, широко расставляла ноги, крепкие, как у Дианы-охотницы, ее колени, обозначавшиеся под суконной юбкой, отвлекали — у всех, у всех! — взоры от карамбольных шаров, от кончика кия и от лица самой Карен, на котором дрожала стыдливая девичья улыбка.

У нее был хороший голос. Она пела в опере. Но чуткие антрепренеры и поклонники, на самих себе испытавшие власть ее чувственной стихии, убедили Карен перейти в оперетку, где бесстыдство, кокетничавшее целомудрием, котируется превыше всего.

Ларсен посматривал на нее, как кошка смотрит на канарейку в клетке, и отходил в сторону. Ее любовная общительность была ему хорошо известна. Но Магнусен, сообщивший однажды, что она умеет до бесконечности варьировать свои увлечения, не повторяясь, — отбил у него охоту даже ухаживать за ней. Он испугался, что окажется недостаточно оригинальным, — и изнывал по ней издали и украдкой. Он посылал ей корзины цветов, скромно и робко навещал ее и так же робко принимал ее на своих субботниках.

Привыкшая к необузданному преклонению, Карен, естественно, была озадачена. Склонив голову набок, она с досадой и любопытством разглядывала его. Вероятно, точно таков был взгляд евангельской блудницы, встретившей праведника, который оказался в силах устоять против ее чар.

Однажды она сказала Ларсену:

— Вы, должно быть, больны.

Он удивился и широко раскрыл глаза.

— Я?… Откуда вы это взяли?

Оглядев свою крепкую, коренастую фигуру, он развел руками, способными остановить телегу на ходу, и звучно расхохотался.

— У вас нет уверенности в себе. Это признак физически слабых и больных.

Он изумленно похлопал веками и — вдруг сообразил.

— Да, вы правы. Я действительно болен: я робок с женщинами. Особенно с теми из них, которые пользуются успехом.

— Надо полечиться.

— С завтрашнего дня начну.

И Ларсен начал лечиться. Тогда к нему пришло то упорство, то рвение, тот энтузиазм, та способность переступать границы, которая так нравится женщинам. Он сбросил с себя сдержанное спокойствие, похожее на спячку и, точно сотрясаемый чувственной судорогой, исступленно бросился побеждать охотницу, опытную в западнях.

Его письма были неистовы. Его подарки и сюрпризы — ошеломительны по своей дерзкой нелепости. Однажды он скупил все театральные билеты на ее спектакль и в зрительном зале сидел один. В другой раз, услышав, как она жалуется на то, что улица перед ее домом вымощена булыжником (грохот экипажей беспокоит ее утренний сон), он распорядился за свой счет залить весь квартал асфальтом. В третий раз (тут уж никто не мог упрекнуть его в показном внимании, ибо об этом узнала только Карен) он прислал ей купленное им на аукционе золотое биде.

Так и казалось: к наследственной настойчивости — от прапрадеда — присоединилась шалая безудержность славянских номадов, их безоглядное озорство… По крайней мере, Магнусен, изумленно вытягивая худую жилистую шею, стянутую высоким крахмальным ошейником, уверял, что в поступках Ларсена он слышит ураганный налет скифов и их безрассудные восторги — в виде визга и свиста.

Он кричал:

— Разе вы не видите: это наездник-славянин!

Карен задыхалась от смеха, узнавая о сумасбродных выходках Ларсена, но, конечно, понимала, что они исходят от широкого сердца. Это привлекало ее к нему. Постепенно он заполнил ее собой. Она думала о нем часто, требовала его присутствия за кулисами, писала ему заигрывающие записки, но тело — отдавала другому.

Вероятно, оттого, что мучительство отличная приправа для наслаждения.

— О чем это вы диспутировали? — спросила Карен, растирая похолодевшие пальцы.

Магнусен, придвинув фрукты и вино, нетвердо сказал, точно извиняясь за тему:

— О высших и низших расах.

Карен поморщилась. Она была норвежка. Несколько пренебрежительное отношение датчан к ее нации всегда возмущало ее. И в словах высокомерного Магнусена, бывшего офицера, аристократа, ей послышался скрытый намек на то, что к низшим расам он как раз причислял норвежцев.

Она вызывающе спросила:

— Какие же это высшие, какие низшие?

Наливая ей в бокал токайского вина, Магнусен заранее улыбнулся своей будущей беспроигрышной сентенции и, ожидая одобрения, четко сказал:

— Высшие — это те, которые пьют вино. Низшие — пьют пиво.

— Вот чему мне никогда не научиться! — с простодушной восторженностью воскликнул Ларсен. — Афоризмы мне не удаются.

Магнусен полушутливо заметил:

— В этом виноваты предки. История знает много случаев, когда целый ряд поколений бесполезно коптил небо только для того, чтобы один из потомков совершил какую-нибудь удачную вещь или произнес всего лишь несколько удачных фраз.

— Например? — спросила Карен.

— Например? — повторил Магнусен и жадно вздохнул в себя запах ее духов. Например? (Дерзкий огонек пробежал в его глазах.) Например, принц де Линь. Был такой принц. Его предки решительно ничем не были замечательны. В течение столетий они, по-видимому, накапливали юмор, чтобы полностью передать его фельдмаршалу де Линю, который прославился не столько своими военными успехами, сколько своими остротами, в том числе фразой, сказанной по поводу… по поводу… Сейчас не вспомню, кого именно он имел в виду. Знаю только, что речь шла о любовнике одной прекрасной дамы. Так вот, он произнес афоризм, ставший незаменимым лозунгом для позднейших поколений.

И, плотоядно прищурив глаза, Магнусен произнес, вызывающе глядя в лицо Карен:

— «Лучше иметь 50 процентов в хорошем деле, чем все сто в плохом». Вот что он сказал по адресу любовника.

Карен одобрительно улыбнулась, поправила локоны на висках и глотнула немного вина.

— Кажется, что мы все в опасности! — закричал Ларсен, подавляя в себе ревнивую досаду. — Не выкинуть ли нам сигнал о помощи?

— Преждевременно, — успокоительно заметила Карен и, чтобы замять двусмысленность Магнусена, которая, чего доброго, могла кончиться дуэлью, смакуя повторила:

— Высшие расы пьют вино; низшие пьют пиво. Неплохо!

— Что же вы в таком случае окажете о тех нациях, которые пьют простую водку? — язвительно откликнулся Шварцман, перебегая глазами с Карен на Ларсена.

Всем было ясно, что он имеет в виду русских и норвежцев, намекая на хозяина и гостью.

— О присутствующих не говорят! — двойным залпом выпалил Магнусен.

Все засмеялись.

— Браво, Магнусен, браво! — искренне сказал Ларсен и дружески похлопал его по плечу. — Ты сегодня в ударе.

Шварцман, не выносивший, когда при нем кого-нибудь из живых людей хвалили, заерзал, презрительно шевельнул бровями и сказал своему соседу так, чтобы слышали другие:

— А по-моему, лучше 50 процентов принца де Линя, чем все 100 процентов Магнусена…

— Еврей не может обойтись без конкуренции, — заметил Магнусен и показал ему кончик языка.

Вот каковы были субботники у Георга Ларсена.

IV

Циничный афоризм принца де Линя впоследствии вспоминался Ларсену несколько раз, но впервые он подумал о нем через два месяца после сближения с Карен.

Она любила его. Он это знал. Но Ларсен был не настолько интересен, чтобы она могла любить его одного. И это он тоже знал.

Так оно действительно и было. Потому что не любовные ухищрения, не сумасбродные выходки, не бурный молодой энтузиазм пленили опытную в любовных делах Карен. Ее подкупило в нем то, чего он сам не подозревал в себе — бесхитростное простое сердце, способное жертвенно распластаться.

Магнусен, ревниво следивший за исходом любовной кампании, почти точно поставил диагноз: Карен увлеклась пафосом простоты.

Свернувшись по-кошачьи на большом квадратном диване, она способна была часами смотреть в голубые глаза Ларсена и слушать песенки, мелодичные русские песенки, которые он тихо и задушевно напевал под аккомпанемент семиструнной гитары. Этим песенкам некогда научила его мать, остро тосковавшая по своей стране. Родные напевы приближали к ней далекую, навсегда для нее потерянную, величественно-простодушную Россию. Звук порождал видения. Они ясно и четко выплывали перед ней в виде зеленых просторов, солнцем залитых, спокойно ленивых и задумчивых. Но прозвучавшее вдруг коленце оживляло сонное величие равнины, и тогда ослепительно сверкала перед ней пестрая, кумачовая и краснощекая сутолока ярмарок и ощущались запахи дегтя, рогожи и овчинных тулупов. Тогда глаза у матери темнели, покрывались влажной поволокой и дрожали полураскрытые губы: Россия! Россия!

Маленький Георг Ларсен, Юра — как звала его мать — испуганно вскидывал на нее васильковые глазенки и той половинкой своей души, которая незримо была связана с предками матери, чутко ощущал ее щемящую и одинокую боль: Россия! Россия!

— Когда я буду большой-большой, я на корабле отвезу тебя в Москву, — утешал он ее.

И эти самые песенки — о ямщиках, изливающих свое горе в быстрой езде, о беспричинной тоске, порожденной степью, о женщине, которая изменила, — Ларсен пел перед Карен своими теплым глуховатым баритоном. Его пение, его откинутая голова, его крепкие белые зубы словно вводили ее в чужой мир, отдававший черной землей и безоглядной удалью. Извращенным сердцем своим, которое давно уже заблудилось в искусственностях ее ремесла, не признававшего никаких национальных границ, она смутно чувствовала, что он какой-то другой, удивительной расы. Мелодичная простота его песен на твердом, звучном, непонятном языке таинственно волновала ее. Его голос щекотал ей нервы. И тогда к горлу, к сердцу, к глазам подступали пухлые мокрые пузыри, вызывавшие у нее желание тихо поплакать и покорно довериться этому большому голубоглазому мальчику, чьи мягкие пальцы так ловко перебирали струны и большой гитары и ее маленькой, зачерствевшей и порочной души.

Но та же душа, капризно беспокойная, вечно жаждавшая новизны и острых озарений, очень скоро стала тяготиться унынием равнинных песен. Замкнутая жизнь, очерченная однообразием, прискучила, а главное — напугала Карен: чего доброго, можно заплесневеть, скиснуть, покрыться ржавчиной. Уж и так острили на счет нее. Таис-отшельница! И когда ей предложили сыграть роль международной кокотки в фильмовой пьесе «Водоворот», она с восторженной радостью ухватилась за это предложение, мгновенно сбросила с себя тихое уныние затворницы и блаженно окунулась в заедающую суету того мира, где главенствуют портнихи, сапожники, парикмахеры, маникюрши и — на всякий случай — юркие комиссионеры. После долгого перерыва на столиках будуара и гостиной появились пестрые журналы, посвященные спорту, зрелищам и модам, и романы из жизни боксеров, убийц, авантюристов и мрачных гипнотизеров.

Одновременно зачастили новые лица, молодые и старые, — а в числе их и Магнусен, напружиненный, как индюк.

Ларсен всячески пытался не отставать от Карен, но в жидком пламени ревности очень скоро растворилась вся его прыть. Он отставал. Вот тогда-то и вспомнилось: лучше верные 50 % в хорошем деле, чем… Сколько ни противилось все молодое нутро его этому циническому старческому компромиссу, но при мысли о клейкой Карен, от которой так мучительно трудно оторваться, приходилось подавлять в себе возмущение и с покорным смирением ожидать будущего компаньона. Кто он такой?

Чтобы не растравлять себя обидными, уязвляющими мыслями, Ларсен возобновил почти прерванную работу в конторе. Но это была видимость, еще большая, чем прежде. Вкрадчивые голоса служащих стали еще более вкрадчивыми, а шаги их более эластичными — его щадили, жалели, оказывали все знаки служебного почтения. Зато в дальних комнатах конторы, где колыхались головы счетоводов, где трещали ремингтоны, — неумолимо жужжали на всякие лады распространяемые слухи о его разрыве с Карен.

Разрыв, однако, еще не наступил. Было томительное ожидание его и злое, бессильное предчувствие, от которого устало замирало сердце. Затем показались и первые признаки разрыва: морщинистая скука на лице у Карен, придирчивая раздражительность и полное равнодушие к его подаркам. Заместитель еще не обозначился, но Ларсен понял, что путь и место для него уже подготовлены. Это повело к ничем не подавляемой подозрительности, с которой он встречал каждого появлявшегося у Карен.

Физическая близость с ней, еще недавно волновавшая его и до и после ласк, постепенно переставала удовлетворять даже его тщеславие. Он чувствовал себя пустой посудой, которую сейчас уберут со стола, и теперь уж целью его было не удержать Карен, а только отдалить срок предстоявшего конца, чтобы успеть вытравить в себе досаду и злость.

Среди таких мыслей, исполненных отчаяния, как неожиданный огонек в темную ночь, блеснули слова телеграммы, внезапно полученной от старика Гольма:

«Очень прошу немедленно приехать. Дело приближается к развязке. Моя жизнь тоже приближается к концу».

Так и прозвенело в ушах ликующее лукавство: «Счастливый случай затянуть последний акт!»

Как школьник, радостно запыхавшийся, примчался он к Карен, которая последнюю неделю проводила в Клампенборге, споткнулся о ковер и восторженно предложил:

— Едем в Америку.

Карен в это время штопала чулки. Так уж полагалось: в промежутках между оставляемым возлюбленным и новым на нее нападала тоска, которую она изживала починкой белья и штопаньем чулок. Это погружало ее в былые настроения молодости, в уют прошлого, когда в тишине убогой деревенской каморки, под тиканье часов, к ней слетались пышные девичьи мечтания. Заштопанные чулки она потом отдавала горничной, но сама работа увлекала ее безмерно.

— Куда? — презрительно поморщившись, спросила Карен, не отрываясь от чулка, надетого на суповую ложку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад