Владимир СВЕТЛОВ
МИНСК, МОСКОВСКАЯ, 24
«Златые горы»
— Когда б я имел златые горы и реки полные вина, — шутил отец, обращаясь к матери, — мы бы жили совсем по-другому.
— А где найти эти «златые горы», — вздыхала мать.
Жили мы тогда на улице Коммунальной, в небольшой, убогой комнатушке.
Как-то захотелось отцу прогуляться по городу. Было мне около четырех лет. Дошли мы до Центрального городского сквера. В центре его сверкал фонтан «Амур с Лебедем». Сквер был обнесен красивой чугунной оградой, которую впоследствии убрали. Отец сел на скамейку и посадил меня рядом. Достал газету и начал читать. Так зачитался, что не заметил, как я отошел от него. На перекрестке стоял милиционер в белой форме и регулировал движение. Я подошел к нему. Милиционер озадаченно взглянул на меня. Раскрасневшийся, запыхавшись, перебегал улицу мой папочка: «Ты почему убежал?» Я всплакнул: «Хотел спросить у дяди милиционера, где можно найти «златые горы и реки полные вина». Отец крепко прижал меня к себе: «Дурачок, ты, дурачок!». Регулировщик движения строго сказал: «Вы мешаете движению. Уберите малыша!».
«Я живу на улице Московской»
В 1932 году мы переехали в новую квартиру по улице Московской, 24, две комнаты, в третьей комнатушке разместились наши соседи по фамилии Милевичи, с двумя детьми, Эдиком и Леней — нашими сверстниками. В кухне стояла плита, отапливаемая дровами или торфом. С топливом всегда были проблемы. Приходилось прибегать к примусу. Готовить на нем было неудобно и утомительно. В ожидании варева мы вертелись у ног взрослых. Брат Петя хныкал: «Мамочка, я есть хочу». Обед в основном состоял из перлового супа и пюре. А если на ужин был сладкий чай с калачом, слегка помазанным маслом, то наши детские глаза светились радостью. Чаще всего мы пили чай без сахара, забеленный молоком. Отец наставлял: «Помешайте чай тридцать раз ложечкой, и чай станет сладким». Мы с братом усердно это проделывали, но чай сладким не становился. Глядя на наши постные лица, отец шутливо изрекал: «Не в ту сторону помешивали». Сосед Милевич смеялся:
«Тише, не плачь, купим калач.
Маслом помажем, тебе не покажем».
В доме №24 по Московской улице жил поэт Аркадий Кулешов, посвятивший этому дому стихи:
«Я живу на улице Московской...
Под весенним громом и дождем,
Где, отражаясь на панели скользкой,
Там стоит четырехэтажный дом».
Улица Московская, деревянные дома чередовались с двухэтажными каменными. Дом 24 среди них казался громадиной. Четырехэтажный, с восемью подъездами, похожий на букву «П». Двор неухоженный, без клумбы, присыпанный песком. Напротив него, у самой улицы, росла верба. Под ней стояла скамейка и столик, на котором жильцы играли в лото и домино. Мы, мальчишки, на заднем дворе дома играли в лапту. Зимой катались на коньках-снегурочках. Я привязывал свои коньки к валенкам. Кататься на них было неудобно, веревки развязывались, и я часто падал. Некоторые ребята разъезжали на одном коньке, отталкиваясь другой ногой о мерзлую землю.
На Московской улице тротуары были дощатыми и имели неприглядный вид. Весной и осенью они тонули в воде и грязи. А Ляховка и Грушевка являлись окраинами Минска. Эти районы славились уголовными элементами.
В 1928 году началась прокладка трамвайных путей. Трамвай №1 начал ходить от товарной станции, шел по Московской улице и заканчивал свой маршрут на Комаровке, где когда-то было болото. Глухой, замшелый угол:
«Выйду за ворота — кусты да болото,
Медведь кору дерет, комар песню поет».
Отсюда и ее название.
В трамвае двери не закрывались. Битком набитый людьми — кричат, ругаются, оскорбляют друг друга. Часть пассажиров висит на подножках. Мальчишки восседают на буфере, спиной к трамваю.
Мы с братом решили доставить себе удовольствие: прокатиться на трамвае. Не успели войти в вагон, как появился контролер. Мы испугались. Билетов у нас, естественно, не было. Спрыгнули на ходу на булыжную мостовую. Поцарапанные и побитые явились мы домой. Вечером от отца получили хорошую взбучку.
Голодные воспоминания
Соседи Милевичи возмущались и даже ссорились между собой из-за того, что трудно что-либо достать. Слово «достать» надолго укоренилось в советские времена. Вплоть до перестройки. А мы, дети, не унывали. Играли, как голодные котята.
Мать недомогала. Часто лежала в больнице. Мы с братом плакали во весь голос: «Мамочка, не оставляй нас». — «Я, мои детки, скоро приеду и привезу гостинцы...»
Когда мать возвращалась, мы, как птенцы, раскрывали рты в ожидании обещанного. Мать вынимала из свернутого платочка несколько печенюшек, конфеты монпансье. О шоколадных конфетах мы не имели понятия.
Голод — вещь неоспоримая. В нашем детстве мы не испытывали в нем недостатка. Когда родителей дома не было, а есть хотелось, я обращался к соседскому Эдику, голодному, как и мы с братом:
— Хочешь поесть вкусного супа, принеси ложку подсолнечного масла и два кусочка сахара.
Эдик приносил.
— Ребята, вы пока сразитесь в шашки, а я займусь обедом.
Я шел на кухню, рвал на кусочки бумагу, бросал в кастрюлю и заливал кипятком, размешивая его с маслом и кусочками сахара:
— Ребята, суп — пальчики оближешь!
Мы с кислыми лицами принимались есть эту стряпню. Надо было чем-то заморить червячка.
Однажды мать возвратилась из больницы и застала нас плачущими. Мы рассказали ей, что Эдик и Леня ели сушки, а нас не угостили. Мать посмотрела на нас печально и, ничего не говоря, вышла из комнаты. Вскоре вернулась и принесла горсть сушек. От слабости легла в постель, гладила нас по головам и плакала: «Детки вы мои, детки...».
Часто заходила к нам соседка с четвертого этажа. В доме ее называли Хохлуха. С черными, непричесанными волосами, в глазах застывшая злость. Вечно сердитая, недовольная. Мы с братом ее боялись, недолюбливали. Как-то сидели с Петей за столом, ели пшенный суп, забеленный молоком. Брат захныкал:
— Не хочу больше есть, каждый день одно и то же.
Хохлуха хмуро взглянула исподлобья на брата:
— Распустила, Мария, ты своих огольцов... Видишь ли, ему суп пшенный надоел... Боже мой, что я пережила на Украине. Нет ничего страшнее, когда от голода умирают дети. У сестры было двое детей. Пришла к ней, она лежит на полу мертвая, а по ней ползают малыши. Страшно было видеть такое... — Хохлуха замолчала, вытирая слезы ладонью. — Сама, пошатываясь от голода, взяла их в охапку и понесла домой. Продала все, что могла, а на вырученные гроши покупала на рынке для деток кукурузу, а сама жарила колбасу...
Взглянула на всех, губы дрожали:
— Не поверишь, Мария, колбаса эта из человечьего мяса... — Покачивая головой, добавила: — От голода в нашем селе дети шли искать еду неизвестно куда. Находили их полумертвыми везде: и дома, и на улицах, и на поле...
Мать встрепенулась, как от наваждения:
— Зачем ты рассказываешь при детях такое...
Хохлуха вытерла слезы передником, встала со стула и направилась к дверям:
— А ты ешь, Петюнчик, все, что мама дает.
Мать посмотрела ей вслед:
— Ешьте, голуби мои, и не думайте ни о чем.
Жертвы коллективизации
В скором времени в нашу квартиру стали съезжаться крестьяне из отцовской деревни. Привела их к нам коллективизация. Приходилось спать на полу в кухне, в узком коридоре. Соседка дулась на отца:
— Пусть бы шли ночевать в Дом колхозника. Ни пройти, ни проехать... Когда все это кончится?
Сосед молчал. Приезжие просили отца устроить их на работу в городе. Отец хмурился, разводил руками:
— Ничем не могу помочь...
Они плакали навзрыд, особенно молодые женщины. Все сходились в одном: лучше броситься в омут, чем возвращаться в колхоз.
Как-то приехал Ерофей Оверко, друживший с отцом с детства. Вынул из мешка кусочек сала:
—Это вам гостинец. Чем богат, тем и рад...
Человек пожилого возраста. Лицо изможденное, худое, мглистое. В глазах горечь. Сели с отцом и посадили меня рядом:
— Большой у тебя сынок, — прошелся по моей голове шершавой ладонью Оверко.
—Восьмой год пошел. Только часто простужается.
— У нас в деревне дети зимой и летом босиком бегают и никакая хвороба их не берет.
Отец поставил на стол бутылку с водкой. Появилась и шипящая сковородка с поджаркой, принесенная матерью. Отец разлил по стаканам.
— Ну, что там слышно в Слободе?
— Что слышно? — переспросил Оверко. — Приехал к тебе, Иван, с болью в сердце. Притиснули нашего брата так, что ни вздохнуть, ни охнуть. Все метут подчистую. Угоняют с подворья лошадей, коров... Сено, солому и ту увозят... Ты, Иван, помнишь Сеньку Зареку, лодыря и пьяницу? Теперь он председатель колхоза. Переехал в дом раскулаченного. Приехали агитаторы, спросили: «Есть ли у вас эксплуататоры?». «Как же», — выкрикнул этот пьянчуга подзаборный и указал на нескольких человек. Их сослали, а его поблагодарили и поставили председателем. Теперь он безнаказанно властвует над всеми...
— А что, на него нельзя найти управу? Надо писать в райком партии, — надоумил отец.
— Писали, а что толку... Приехали уполномоченные из города, понапивались у Зареко в доме и вышли на крыльцо с помутневшими глазами. «На что жалуетесь?» — спросили. Двое селян начали рассказывать о своих бедах, о несправедливом отношении к людям председателя колхоза. Соскочил Зареко с крыльца. Одному, другому по зубам: «Ах вы, мироеды, кулацкое отродье, — стал кричать, — вот они, отпетые враги народа». Уполномоченные усмехнулись, махнули рукой и опять вошли в дом. А назавтра уехали.
Оверко замолчал, задумался:
— Сколько людей терпят горе, сколько проливают слез. Многие убегают из деревни куда глаза глядят... Сам бы сбег, да четверо детей кормить надо. А чем?..
Оверко закрыл лицо руками.
— Ты вроде плакать собрался?.. Есть, конечно, перегибы... Бороться надо... Так учит нас партия. Со временем все образуется...
О врагах народа
Дядя Оверко, приехавший к нам из деревни, насупился. Взглянул на отца с насмешкой. Отец налил полстакана горькой.
— Ну, давай выпьем за правовое дело, за победу рабочего класса.
Оверко мрачно ответил:
— Ладно, давай...
На стене в комнате висел календарь с репродукцией «Ленин и Сталин в Горках». Оверко долго вглядывался в изображение, а потом изрек:
— Вот от них пошло все зло. Не мы враги народа, а вот эти двое, так называемые вожди мирового пролетариата...
— Ты, Ероха, не заговаривайся, думай, что говоришь...
Оверко поморщился, с досадой взглянул на отца.
— Темень ты, Иван Васильевич, темень...
Крамольные слова Ерофея Оверко глубоко запали в мою детскую душу. В моем сознании что-то помутилось, сдвинулось. Нарушилось представление о том, что говорилось в школе, писалось в газетах, звучало по радио:
«О Сталине мудром, родном и любимом,
Прекрасные песни слагает народ...»
Высокопарные слова с раннего детства звенели в наших ушах. «Сталин — вождь, отец и учитель. Величайший гений всех времен и народов мира. Лучший друг советских детей».
Я с детства был воспитан в ленинско-сталинском духе. Услышав крамольные слова Ерофея Оверко, мне стало страшно. Я спросил у отца:
— Почему дядя Оверко назвал Ленина и Сталина врагами народа?
Лицо отца перекосилось.