Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Назови меня своим именем - Андре Асиман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Работая по утрам над транскрипциями за своим столом, я не рассчитывал ни на его дружбу, ни на что вообще. Только поднять взгляд и увидеть на привычном месте его, лосьон для загара, соломенную шляпу, красные купальные плавки, лимонад. Поднять взгляд и увидеть тебя, Оливер. Ибо скоро настанет день, когда я подниму глаза, но тебя уже не будет здесь.

Ближе к обеду появлялись друзья и соседи из близлежащих домов. Все собирались в нашем саду, чтобы после отправиться на пляж. Наш дом стоял ближе всего к воде, достаточно было открыть небольшую калитку в ограде, сойти по узкой лесенке вниз по отвесному берегу, и вы оказывались на прибрежных скалах. Кьяра, которая три года назад была ниже меня ростом и еще прошлым летом бегавшая за мной хвостиком, теперь превратилась в женщину и в полной мере овладела искусством не замечать меня при встрече. Как-то раз, явившись в компании младшей сестры вместе с остальными, она подняла рубашку Оливера с травы, бросила в него и сказала:

– Хватит. Мы идем на пляж и ты с нами.

Он не возражал.

– Только уберу эти бумаги. Иначе его отец, – он показал подбородком в мою сторону, держа в руках страницы, – кожу с меня спустит.

– Кстати о коже, иди-ка сюда, – сказала она и, аккуратно подцепив ногтями, медленно сняла полоску облезшей кожи с его загорелого плеча, которое приобрело золотистый оттенок, напоминающий о пшеничном поле в конце июня. Как бы я хотел сделать это.

– Скажи его отцу, что это я помяла бумаги. Посмотрим, что он скажет тогда.

Просматривая рукопись, которую Оливер по пути наверх оставил на обеденном столе, Кьяра прокричала снизу, что она бы справилась с переводом этих страниц лучше, чем местная переводчица. Как и у меня, родители Кьяры были разных национальностей, мать –  итальянка, отец – американец, и в семье она разговаривала на двух языках.

– Печатаешь ты тоже хорошо? – донесся сверху его голос, пока он искал другие купальные плавки в своей комнате, затем в душе, хлопал дверьми, гремел ящиками комода, скидывал обувь.

– Да, я печатаю хорошо, – прокричала она в пустоту лестничного пролета.

– Так же хорошо, как говоришь?

– Получше! И цену тоже назначу получше.

– Мне нужны пять переведенных страниц в день, я забираю их каждое утро.

– Тогда я не стану делать ничего для тебя, – заключила Кьяра. – Найди себе кого-то еще.

– Что ж, синьоре Милани нужны мани-мани, – сказал он, сходя вниз, облаченный в голубую рубашку, эспадрильи, красные плавки, темные очки, с вечным томиком Лукреция из Лёбовской серии в красной обложке. – Она меня вполне устраивает.

Она меня устраивает, – фыркнула Кьяра. – Ты меня устраиваешь, я тебя устраиваю, он ее устраивает…

– Хватит паясничать, пошли купаться, – вмешалась Кьярина сестра.

К тому моменту я уже успел заметить чередование в нем четырех личностей в зависимости от того, какие купальные плавки он надевал. Это наблюдение дарило мне некоторое иллюзорное преимущество. Красные: бесцеремонный, несговорчивый, очень взрослый, едва ли не грубый и раздражительный – держись подальше. Желтые: энергичный, жизнерадостный, веселый, саркастичный – не сдавайся слишком легко; может превратиться в красный за секунду. Зеленые, которые он носил редко: покладистый, любознательный, общительный, солнечный – почему он не  был таким всегда? Голубые: день, когда он вошел в мою комнату через балкон; когда массировал мне плечо; когда поднял стакан и поставил рядом со мной.

Сегодня были красные: вспыльчивый, непреклонный, язвительный.

По пути он схватил яблоко из большой вазы с фруктами, бросил беззаботное «После, миссис П.» моей матери, сидевшей в тени с двумя подругами, все трое в купальниках, и вместо того чтобы открыть калитку на узкую лесенку, ведущую к скалам, он перепрыгнул через нее. Никто из летних гостей не демонстрировал такого  пренебрежения условностями. Но все любили это в нем, так же как и его После!

– Окей, Оливер, окей, после, – откликнулась мать, прибегая к его жаргону, смирившись даже со своим новым титулом «миссис П.»

В этом слове всегда чувствовалась какая-то отрывочность. Это не было «увидимся после» или «пока, береги себя», или хотя бы «чао». После! звучало бездушно, небрежно и отсекало все наши слащавые европейские любезности. После! всегда оставляло горькое послевкусие там, где мгновением раньше царили теплота и сердечность. После! не подводило разговор к завершению и не давало ему сойти на нет. Это было как уйти, громко хлопнув дверью.

Но После! также позволяло избежать прощальных слов, не относиться к прощанию серьезно. После! означало не «прощай», но «скоро вернусь». Оно служило эквивалентом его выражения «пять сек». Как-то раз моя мать попросила его передать хлеб, как раз когда он вынимал кости из рыбы в своей тарелке. «Пять сек». Она терпеть не могла его  «американизмы», как она их называла, и в итоге стала именовать его иль каубой. Вначале прозвище носило уничижительный оттенок, но вскоре превратилось в ласкательное, наряду с еще одним, придуманным ею в первую неделю, когда он после душа спустился к ужину с зачесанными назад влажными волосами. Ля стар, сказала она, сокращенное от ля муви стар. Мой отец, всегда самый толерантный среди нас, но также и самый наблюдательный, сразу раскусил нашего иль каубоя. «É un timido, он застенчив, вот в чем причина», – сказал он, объясняя Оливерово колючее После!

Оливер timido? Вот это новость. Действительно ли его грубые «американизмы» были не чем иным, как стремлением скрыть тот простой факт, что он не знал – или боялся, что не знает – как проститься изящно? Это напомнило мне один случай. Несколько дней он отказывался есть яйца всмятку по утрам. На четвертый или пятый день Мафальда настояла, что он не может уехать, так и не отведав местных яиц. Наконец, он согласился и тут же признался с легким неподдельным смущением, которое он не пытался скрыть, что не умеет чистить яйца всмятку. «Lasci fare a me, синьор Улливер, предоставьте это мне», – сказала она. Начиная с того раза каждое утро она приносила Улливеру два яйца, снимала с их верхушек скорлупу, и только потом подавала завтрак остальным.

Может, он хочет третье? спросила она. Некоторые прежде просили добавки. Нет, два достаточно, ответил он и добавил, обращаясь к моим родителям: «Я себя знаю. Если съем три, захочу еще одно и не смогу остановиться». Я не слышал прежде, чтобы кто-то в его возрасте говорил, Я себя знаю. Это казалось странным.

Но она была покорена даже раньше, когда спросив на третье утро, не желает ли он сок на завтрак, получила утвердительный ответ. Скорее всего, он рассчитывал на апельсиновый или грейпфрутовый сок, но перед ним оказался большой, наполненный до краев стакан густого абрикосового сока. Он еще никогда не пробовал абрикосовый сок. Пока он осушал стакан до дна, она стояла в ожидании его реакции, прижав поднос к фартуку. Сначала он не сказал ничего. Затем почти непроизвольно облизал губы. Она была на седьмом небе. Моя мать не могла поверить, чтобы человек, преподающий в престижном университете, облизывал абрикосовый сок с губ. С того дня стакан с напитком ждал его каждое утро.

Он очень удивился, когда узнал, что абрикосовые деревья растут, подумать только, в нашем саду. Когда день начинал клониться к вечеру и дел в доме не оставалось, Мафальда просила его влезть на стремянку с корзиной и собрать те плоды, на которых появился стыдливый румянец, как она выражалась. Он шутил на итальянском, выбирал один, и спрашивал, На этом уже есть стыдливый румянец? Нет, отвечала она, этот еще слишком зелен, молодость не знает стыда, стыд приходит с возрастом.

Никогда не забуду, как наблюдал за ним из-за своего стола, когда он взбирался на невысокую стремянку в красных купальных плавках и подолгу собирал самые спелые абрикосы. По пути на кухню – плетеная корзина, эспадрильи, рубашка-парус, лосьон для загара, все вкупе – он бросил мне один большой абрикос со словами «Твой», точно так, как бросая теннисный мяч через весь корт, говорил «Твоя подача». Конечно же, он понятия не имел, о чем я думал минуту назад – что упругие, округлые бочка абрикоса с впадинкой посередине напоминали мне о его теле, возвышающемся между ветвей дерева, и его крепкой, округлой заднице, цветом и формой похожей на плод. Касаясь абрикоса, я как будто касался его. Он не мог этого знать, так же как человек, продающий тебе газету, не подозревает, что ты фантазируешь о нем всю ночь, и что особенное выражение на его лице или загар на открытых плечах дарят тебе массу наслаждений в твоем уединении.

Твой, как и После!, произнесенное без задней мысли, просто и легко, на манер  вот, лови, напомнило мне, насколько сложными и потаенными были мои желания в сравнении с его открытой непосредственностью во всем. Вряд ли он догадывался, что вместе с абрикосом давал мне возможность подержаться за его задницу, или что кусая плод, я вонзал зубы в эту часть его тела, которая была светлее других, потому что никогда не «заприкасалась» с солнцем, и дальше, если бы я только мог осмелился, в его абрикос.

Собственно говоря, он знал об абрикосах больше нас – об их культивации, происхождении, распространении и зонах произрастания по всему Средиземноморью. В то утро за завтраком мой отец объяснял, что название фрукта – albicocca на итальянском, abricot на французском, aprikose на немецком – пришло из арабского языка, так же как слова «алгебра», «алхимия» и «алкоголь», и образовано слиянием арабского артикля al- с существительным. Источником для albicocca послужило al-birquq. Не желая останавливаться на достигнутом, отец решил развить свой успех у слушателей и привел любопытный факт, что в Израиле и многих арабских странах в наши дни фрукт известен под совсем другим названием: mishmish.

Мать выглядела озадаченной. Мы все, включая двух моих кузенов, гостивших у нас на той неделе, готовы были захлопать.

Однако, в вопросе этимологии Оливер выразил несогласие.

– Ба?! – удивленно отозвался отец.

– На самом деле это слово – не арабское.

– Как это?

Отец наигранно изображал сократову иронию, которая, начавшись безобидным «Не может быть», в итоге вынуждала собеседника запутаться в сетях собственного невежества.

– Это долгая история, так что запаситесь терпением, проф. – Оливер вдруг посерьезнел. – Многие латинские слова произошли от греческих. Что касается «абрикоса», то случилось обратное – греческий язык перенял термин из латинского. Источником послужило латинское praecoquum, от pre-coquere, приготовить прежде, созреть рано, отсюда и наше «precocious», «скороспелый, ранний».

Византийцы заимствовали praecox, которое превратилось в prekokkia или berikokki, после чего уже, по всей видимости, арабы унаследовали его как al-birquq.

Моя мать, не в силах устоять перед его обаянием, протянула руку и взъерошила ему волосы со словами «Ке муви стар!»

– Он прав, нельзя отрицать это, – пробормотал отец себе под нос с видом пристыженного Галилея, вынужденного признать свою неправоту.

– Спасибо начальному курсу филологии, – отозвался Оливер.

У меня же в голове стучало: что касается абрикоса, касаться абрикоса.

Однажды я заметил на стремянке рядом с Оливером нашего садовника Анкизе, у которого тот пытался разузнать все что только можно о черенках и почему наши абрикосы были крупнее, мясистее и сочнее, чем у других в той же местности. Он особенно увлекся черенками, когда обнаружил, что садовник мог часами делиться всем, что знал о них, с любым, кто проявлял интерес.

Оказалось, что Оливер знал о всевозможных продуктах, сырах и винах больше, чем все мы вместе взятые. Даже Мафальда была сражена и нередко прислушивалась к его мнению. Как по вашему, следует мне слегка поджарить пасту с луком или шалфеем? Не слишком ли теперь кислый вкус? Я ее испортила, да? Нужно было добавить еще одно яйцо, все распадается. Мне лучше воспользоваться новым блендером или стоит придерживаться старой доброй ступки и пестика? Мать обычно отпускала какую-нибудь шутку по этому поводу. Типичный каубой, говорила она – они знают все на свете о готовке, потому что не умеют правильно держать нож и вилку. Вкусы как у аристократов, замашки как у плебеев. Кормите его в кухне.

С удовольствием, отвечала Мафальда. И действительно, однажды, задержавшись у переводчицы и опоздав к обеду, синьор Улливер собственной персоной сидел в кухне, уплетал спагетти и пил темно-красное вино с Мафальдой, ее мужем и нашим водителем Манфреди, и Анкизе, дружно пытавшимися научить его неаполитанской песне. Это был не просто национальный гимн их молодости, это было лучшее, что они могли предложить для развлечения знатных особ.

Все были очарованы им.

Кьяра, я знал наверняка, была тоже влюблена в него. Как и ее сестра. Даже заядлые любители тенниса, неизменно приходившие пораньше каждый день прежде чем отправиться на пляж, теперь задерживались дольше обычного в надежде сыграть пару геймов с ним.

В случае с любым другим из наших летних постояльцев меня это задевало бы. Но видя, с какой симпатией все относятся к нему, я испытывал необычное, тихое умиротворение. Ведь не было ничего плохого в том, чтобы чувствовать симпатию к человеку, который нравится всем. Всех влекло к нему, включая моих двоюродных и троюродных братьев, как и других родственников, гостивших у нас по нескольку дней, а то и дольше. Всем было известно мое пристрастие подмечать чужие недостатки, и я находил определенное удовлетворение в том, что прятал свои чувства к нему за обычной маской безразличия, враждебности или досады на любого, кто превосходил меня. Он нравился всем, мне приходилось разделять их симпатии. Подобно мужчинам, открыто объявляющим других мужчин неотразимо привлекательными затем только, чтобы скрыть тайное желание упасть в их объятия. Идти вразрез со всеобщим одобрением означало признать, что у меня имеются причины держать дистанцию. Ну да, он мне очень нравится, сказал я дней через десять после его приезда, когда отец спросил, что я о нем думаю. Я нарочно выражался неопределенно, чтобы никто не разглядел двойное дно в том тумане, который я напускал на свои слова. Он прекрасный человек, лучше не встречал, сказал я в тот вечер, когда маленькая рыбацкая лодка, на которой он с Анкизе днем вышел в море, не вернулась, и мы пытались найти номер телефона его родителей в Штатах, на случай если придется сообщить им ужасную новость.

В тот день я даже заставил себя отбросить сдержанность и демонстрировал скорбь наравне с остальными. Но я делал это еще и затем, чтобы никто не заметил моего более потаенного и глубокого горя, пока вдруг к своему стыду не осознал, что часть меня не возражала против его смерти, что существовало нечто волнующее в мысли о его раздутом, безглазом теле, наконец вынесенном на наш берег.

Но я не пытался обмануть себя. Я точно знал, что никто на свете не хотел его так отчаянно, как я; не было человека, готового зайти ради него дальше, чем я. Никто настолько не изучил каждую косточку в его теле, его щиколотки, колени, запястья, пальцы на руках и ногах, никто не ощущал вожделения при каждом движении мускулов, никто не брал его в свою постель каждую ночь, а утром, заметив его лежащим в раю возле бассейна, не улыбался ему, думая при виде ответной улыбки, Знаешь ли ты, что ночью я кончил в твой рот?

Возможно, другие тоже питали к нему нечто особенное, по-своему скрывая и проявляя это. Но в отличие от остальных я первым замечал его, когда он появлялся в саду, возвращаясь с пляжа, или когда расплывчатый силуэт его хлипкого велосипеда в полуденном мареве выплывал из сосновой аллеи, ведущей к нашему дому. Я первым узнал его шаги, когда однажды вечером он пришел в кинотеатр позже остальных и молча стоял, высматривая нас, пока я не обернулся, зная, как он обрадуется, что я заметил его. Я различал его поступь на лестнице, когда он поднимался на балкон, или на площадке за дверью моей спальни. Я знал, когда он останавливался перед моей стеклянной дверью, как бы решая, постучать или нет, и, поразмыслив, проходил мимо. Я отличал звук его велосипеда по тому, как он всегда по-хулигански буксовал на толстом слое гравия и все же продолжал путь, несмотря на уже очевидное отсутствие сцепления, чтобы в конце концов затормозить, внезапно, резко, и спрыгнуть с жизнерадостным voilà[5].

Я всегда старался держать его в поле зрения. Всегда находился поблизости, пока он был со мной. А когда он отлучался, меня не волновало, чем он занят, если с другими он оставался тем же, кем был со мной. Только бы он не становился кем-то иным, когда он не со мной. Только бы он оставался тем, кого я знал. Только бы он не жил иной жизнью, отличной от той, какой жил с нами, со мной.

Только бы не потерять его.

Я знал, что мне нечего ему предложить, нечем его удержать, привлечь.

Я был пустым местом.

Всего лишь мальчишкой.  

Он просто проявлял внимание, когда выпадала такая возможность. Однажды он помог мне разобраться с фрагментом из Гераклита, потому что я вознамерился прочитать «его» автора, и мне на ум пришли слова не «доброта» или «великодушие», но «терпение» и «благожелательность», ценившиеся выше. Когда мгновением позже он спросил, нравится ли мне книга, которую я читаю, в его вопросе слышалось не столько любопытство, сколько предлог для непринужденного разговора. Во всем была непринужденность.

Он был мастером непринужденности.

Почему ты не на пляже с остальными?

Вернись уже к своему треньканью.

После!

Твой!

Просто повод для разговора.

Непринужденная беседа.

Пустота.

Оливер получал много приглашений в другие дома, как и прежние летние постояльцы. Это уже стало своего рода традицией. Отец хотел, чтобы у них была возможность «представить» свои книги и познания на суд местного общества. Он также считал, что люди науки должны учиться вести беседу с неспециалистами, поэтому за столом постоянно присутствовали юристы, доктора, бизнесмены. В Италии каждый читал Данте, Гомера и Вергилия, говорил он. Неважно, с кем ты разговариваешь, главное начать с Данте и Вергилия. Вергилий совершенно необходим, затем Леопарди, а после уже можно скармливать им что угодно – Целана, сельдерей, салями, без разницы. Кроме того, это позволяло нашим летним гостям совершенствоваться в итальянском, таково было одно из требований проживания. Посещение ими званых ужинов в Б. приносило и другую пользу: на несколько вечеров в неделю оно освобождало нас от присутствия гостей за столом.

 Но Оливер пользовался головокружительной популярностью. Кьяра с сестрой приглашали его по крайней мере дважды в неделю. Художник-мультипликатор из Брюсселя, арендовавший виллу на все лето, хотел заполучить его на свои эксклюзивные воскресные ужины, куда всегда бывали приглашены писатели и ученые со всей округи. Еще были Морески, жившие в трех домах от нас, Маласпина из Н. и случайные знакомые, которых он заводил в одном из баров на пьяцетте или на дансинге. Все это не считая игры в покер и бридж по вечерам, процветавшей втайне от нас.

Его жизнь, как и работа, при всей кажущейся хаотичности, всегда была упорядочена. Иногда он отсутствовал за ужином и тогда просто сообщал Мафальде: «Esco, я ушел».

Его Esco, как я вскоре понял, являлось разновидностью После! Краткое и категоричное прощание, произносимое уже в дверях, спиной к оставшимся. Я сочувствовал тем, к кому оно было обращено, кто взывал и умолял.

Не знать, появится ли он за ужином, было пыткой. Терпимой, впрочем. Сущим мучением было не осмеливаться спросить об этом. Едва я слышал его голос или видел его за столом на привычном месте, уже почти перестав надеяться, что он проведет вечер с нами, мое сердце подпрыгивало, распускаясь в груди отравленным цветком. Думать, завидев его, что он присоединится к нам за ужином, а в итоге услышать безапелляционное Esco – таков был урок, что некоторые желания необходимо обрывать, как крылья у бабочек.

Я хотел, чтобы он убрался из нашего дома, хотел забыть о нем.

Еще я хотел, чтобы он умер, потому что не мог не думать о нем и о том, когда увижу его в следующий раз, так пусть хотя бы его смерть положит этому конец. Я даже хотел убить его лично, чтобы он понял, как сильно само его существование изводит меня, как невыносима его простота во всем и со всеми, его беспечное отношение к вещам, его расточаемая направо и налево непосредственность, его прыжки через калитку по пути на пляж, в то время как остальные отодвигали щеколду, не говоря уже о его купальных плавках, его «рае», его нахальном После!, его привычке облизывать с губ абрикосовый сок. Если я не убью его, тогда сделаю калекой на всю жизнь, чтобы он навсегда остался с нами в инвалидном кресле и не вернулся в Штаты. Если он будет прикован к инвалидному креслу, я всегда буду знать, где он, и его будет несложно найти. Я буду ощущать превосходство над ним; став калекой, он окажется в моем полном распоряжении.

Потом вдруг мелькала мысль, что взамен я могу убить себя. Или серьезно покалечиться и открыть ему причину произошедшего. Я мог бы изуродовать себе лицо, я хотел, чтобы глядя на меня он задавался вопросом, зачем, зачем кому-то делать с собой такое, пока наконец после многих лет – После! – он не сложит два и два и не примется в отчаянии биться головой о стену.

Иногда в роли жертвы выступала Кьяра. Я знал, что она замышляла. Моя ровесница, она уже готова была отдаться ему. Больше, чем я, интересно? Она хотела заполучить его, в этом не было сомнений, мне же требовалась лишь ночь с ним, одна ночь, даже один час, чтобы решить для себя, захочу ли я его еще раз после. Я не осознавал, что стремление проверить силу влечения – не что иное, как уловка, чтобы заполучить желаемое, не признаваясь себе, что умираешь от желания. Я боялся даже представить, насколько он был опытен. Если он так легко завел друзей здесь лишь за пару недель, подумать только, что собой представляла его жизнь дома. Я воображал, как он разгуливает по городскому кампусу Колумбийского университета, где он преподавал.

 С Кьярой все складывалось на удивление легко. С Кьярой он любил отправляться на морские прогулки на нашем гребном катамаране, и пока он сидел на веслах, она грелась на солнышке, вытянувшись на одном из поплавков, сняв верхнюю часть купальника, как только они оказывались достаточно далеко от берега.

Я их выслеживал. Я ревновал его к ней. Ревновал ее к нему. Однако, мысль о них вдвоем не вызывала неприязни. Я даже чувствовал возбуждение, хотя не вполне осознавал, чем оно вызвано – ее обнаженным телом, растянувшимся под солнцем, его телом рядом с ней, или ими обоими. С моего наблюдательного пункта у садовой ограды, откуда открывался вид на берег, я высматривал их и наконец замечал, как они лежат рядом на солнцепеке, по всей видимости лаская друг друга, ее бедро случайно оказывалось поверх его, а минутой позже он делал то же самое. Они были в купальниках. Это успокаивало меня. Но когда однажды вечером я увидел их танцующими, что-то в их движениях подсказало мне, что вряд ли они ограничивались только петтингом.

Вообще-то, мне нравилось смотреть, как они танцуют вместе. Возможно, видя, что он вот так танцует с кем-то, я мог убедить себя, что он недоступен, что нет оснований надеяться. И это было благом. Это могло исцелить меня. Мне казалось, что сама эта мысль уже свидетельствует о начавшемся исцелении. Я ступил на запретную территорию, но смог относительно легко отделаться.

Однако, едва завидев его на следующее утро на обычном месте в саду, я ощутил, как екнуло сердце, и понял, что ни мои наилучшие пожелания им, ни стремление исцелиться не имеют никакого отношения к тому, что я все еще хотел от него.

А у него екало сердце, когда я входил в комнату?

Вряд ли.

Старался ли он не замечать меня так же, как я не замечал его в то утро: нарочно, чтобы позлить меня, оградить себя, показать, что я для него пустое место? Или же он просто не обращал внимания, подобно тому как самые проницательные люди ухитряются не замечать очевиднейшие намеки, потому что просто-напросто им все равно, безразлично, неинтересно?

Когда они с Кьярой танцевали, я увидел, как она просунула бедро ему между ног. Я видел, как они в шутку боролись, лежа на песке. Когда это началось? Как получилось, что я пропустил начало? Почему мне никто не сказал? Почему я не мог вычислить момент, когда они перешли на новый этап? Наверняка тревожные знаки были повсюду. Почему я не заметил их?

Теперь я думал только о том, чем они могли заниматься вместе. Я сделал бы что угодно, чтобы лишить их малейшей возможности оставаться наедине. Я готов был оклеветать одного из них, чтобы затем рассказать о его реакции второму. Но я также хотел видеть, чем они занимаются, хотел быть замешан в это, чтобы они были обязаны мне, сделали меня незаменимым сообщником, своим посредником, пешкой, от которой теперь настолько зависят жизни короля и королевы, что она превратилась в главную фигуру на доске.

Я принялся расточать комплименты в адрес обоих, делая вид, что не догадываюсь о происходящем между ними. Он усомнился в моей искренности. Она сказала, что сама может позаботиться о себе.

– Ты что, пытаешься нас свести? – поинтересовалась она с мелькнувшей в голосе насмешкой.

– А тебе-то что за дело? – спросил он.

Я описывал ее обнаженное тело, виденное мной два года назад. Я хотел, чтобы он возбудился. Не важно, чего он желал, лишь бы возбудить его. Я также расписывал его ей, потому что хотел увидеть, похоже ли ее возбуждение на мое, сопоставить одно с другим и понять, которое из двух является подлинным.

– Стараешься сделать так, чтобы она мне понравилась?

– Что в этом плохого?

– Ничего. Только я обойдусь без помощников, если не возражаешь.

Я не сразу осознал, чего в действительности добивался. Не просто распалить его желание в своем присутствии или стать для него незаменимым. Подстрекая его говорить о Кьяре, я превращал ее в предмет мужских сплетен. Это позволяло нам сблизиться через нее, заполнить расстояние между нами совместным влечением к одной женщине.

Может быть, я просто хотел показать ему, что мне нравятся девушки.

– Слушай, это очень мило с твоей стороны, и я ценю это. Но не надо.

Своим упреком он дал понять, что не собирается подыгрывать мне. Он поставил меня на место.

Нет, это ниже его достоинства, подумал я. Это я мог быть коварным, низким, подлым. Моя агония и стыд достигли нового уровня. Теперь я не только стыдился своего желания, объединявшего меня с Кьярой – я уважал и боялся его и ненавидел за то, что он заставил меня ненавидеть самого себя.

Наутро после танцев я не стал звать его на пробежку. Он меня тоже. Когда я в конце концов вызвался побегать, потому что молчание стало невыносимым, он сказал, что уже бегал.

– Ты долго спишь в последнее время.



Поделиться книгой:

На главную
Назад