Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Назови меня своим именем - Андре Асиман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Часть 1. Если не после, то когда?

После!

Его слово, голос, манера.

Я ни разу прежде не слышал, чтобы кто-то использовал «после» в качестве прощания. Оно звучало дерзко, нахально, пренебрежительно, с едва скрытым безразличием человека, не предполагающего встретиться вновь или получить весточку от вас.

Это первое, что я помню о нем и что ясно слышу по сей день. После!

Я закрываю глаза, произношу это слово, и вот я снова в Италии, как много лет назад, шагаю по обсаженной деревьями подъездной аллее и вижу, как он выходит из такси. Свободная голубая рубашка-парус с распахнутым воротом, солнечные очки, соломенная шляпа, оголенная кожа. Он быстро пожимает мне руку, вручает свой рюкзак, вынимает чемодан из багажника, спрашивает, дома ли мой отец.

Возможно, все началось именно тогда: с рубашки, с закатанных до локтей рукавов, с округлых пяток, то и дело выскальзывающих из поношенных эспадрилий в стремлении поскорее ощутить нагретую гравийную дорожку, ведущую к дому. В каждом шаге вопрос, Где тут пляж?

Наш летний гость. Очередной зануда.

В следующий миг, уже отходя от машины, почти непроизвольно и не оборачиваясь, он взмахивает свободной рукой и бросает беспечное После! оставшемуся в такси попутчику, по-видимому, разделившему с ним стоимость поездки от станции. Ни имени, ни попытки шуткой сгладить торопливое прощание, ничего. Только одно слово: отрывистое, самоуверенное, грубое – ему все равно, какое определение вы предпочтете.

Смотри, сказал я себе, так он попрощается и с нами, когда придет время. Обронив бесцеремонное, небрежное После!

А до тех пор нам придется уживаться с ним шесть долгих недель.

Я уже боялся его. Неприступный тип.

И все же, он мог бы мне понравиться. От округлого подбородка до округлых пяток. Потом, через какое-то время, я научился бы презирать его.

Того самого человека, чья приложенная к анкете фотография полгода назад завладела моим вниманием, обещая мгновенную приязнь.

Принимая на лето гостей мои родители тем самым давали молодым преподавателям возможность доработать рукописи перед публикацией. Каждое лето на шесть недель я освобождал свою комнату и переселялся в менее просторную соседнюю, когда-то принадлежавшую моему дедушке. В зимние месяцы, когда мы жили в городе, она превращалась в импровизированный чулан, кладовую для инструментов и чердак, где, по слухам, мой тезка дедушка до сих пор скрипел зубами в своем вечном сне. Летние постояльцы не должны были ничего платить, не были ограничены в перемещениях по дому и могли распоряжаться своим временем по желанию, при условии, что около часа в день помогали моему отцу с перепиской и другой бумажной работой. Они становились членами семьи, и за пятнадцать лет мы постепенно привыкли к бесконечным почтовым открыткам и подаркам не только на Рождество, но и в течение всего года, от людей, всей душой преданных нашей семье, которые, вновь оказавшись в Европе, не упускали случая заскочить в Б. на денек-другой со своими семьями и предаться ностальгии по прежним местам.

За столом часто присутствовали два-три гостя, иногда соседи или родственники, иногда коллеги, адвокаты, доктора, богатые и знаменитые, направляющиеся в свои летние резиденции и завернувшие к нам, чтобы повидать моего отца. Бывало, мы даже открывали обеденный зал для пары случайных туристов, которые услышали о старой вилле и заехали только взглянуть, и приходили в безмерный восторг, получив приглашение отобедать с нами и рассказать о себе, пока Мафальда, узнавшая о визитерах в последнюю минуту, подавала свое обычное меню. Мой отец, неразговорчивый и застенчивый в частной жизни, просто обожал заполучить какого-нибудь многообещающего эксперта в любой области, способного поддерживать беседу на нескольких языках, в то время как горячее летнее солнце, после нескольких бокалов rosatello[1], погружало всех в неизбежное послеполуденное оцепенение. Мы называли это застольной барщиной, а со временем так начинали говорить и наши шестинедельные гости.

Может, это началось вскоре после его приезда, когда во время одного из томительных обедов он сел рядом, и я вдруг заметил, что легкий загар, обретенный им в течение краткого пребывания на Сицилии тем летом, не коснулся его ладоней, равно как и бледной, нежной кожи ступней, шеи, нижней стороны предплечий, на которые почти не попадало солнце. Чуть розоватый оттенок, глянцевитый и нежный, какой бывает на брюшке у ящериц. Сокровенный, целомудренный, детский, как проступающий на лице бегуна румянец или проблеск зари в грозовую ночь. Он поведал мне о своем обладателе больше, чем я осмелился бы спросить.  

Или же это могло начаться в те послеобеденные часы, когда все бездельничали,  слоняясь в купальниках по дому и вне его или развалившись где придется, пока кто-нибудь наконец не предлагал спуститься к прибрежным скалам, чтобы поплавать. Близкие и дальние родственники, соседи, друзья, друзья друзей, коллеги, случайные визитеры, зашедшие спросить, можно ли воспользоваться нашим теннисным кортом – все были вольны расслабиться, поплавать, перекусить и, при необходимости, переночевать в гостевом домике.

Возможно, это началось на пляже. Или на теннисном корте. Или во время нашей совместной прогулки в самый первый день, когда мне поручили показать ему дом и окрестности, и, слово за слово, миновав старые ворота из кованого железа, такие же древние, как бескрайний пустырь за ними, я привел его к заброшенным железнодорожным путям, которые раньше соединяли Б. с Н.

– Тут поблизости есть заброшенный вокзал? – спросил он, под палящим солнцем вглядываясь меж деревьев, пытаясь, вероятно, наладить диалог с хозяйским сыном.

–  Нет, вокзала никогда не было. Поезд просто останавливался по требованию.

Он поинтересовался, что за поезд – колея была очень узкой. Двухвагонный состав с королевским гербом, объяснил я. Теперь в нем живут цыгане. Еще с тех пор, когда моя мать ребенком приезжала сюда на лето. Цыгане отбуксировали снятые с рельсов вагоны дальше, вглубь. Хочет ли он взглянуть? «После. Может быть». Учтивое безразличие, словно он заметил мое неуместное старание угодить ему и тут же решил обозначить дистанцию.

Меня это уязвило.

Взамен он выразил желание открыть счет в одном из банков в Б., а потом нанести визит переводчице на итальянский язык, которую нанял для работы над его книгой итальянский издатель.

Я предложил поехать на велосипедах.

В дороге разговор по-прежнему не клеился. По пути мы остановились, чтобы попить. В баре-табакерии было темно и пусто, владелец мыл пол аммиачным раствором. Как можно быстрее мы выбрались на свежий воздух. Сидевший на сосне одинокий дрозд пропел несколько нот, которые тут же утонули в стрекоте цикад.

Сделав большой глоток минеральной воды, я протянул бутылку ему, потом отпил снова. Я смочил ладонь, вытер лицо, провел влажными пальцами по волосам. Вода была недостаточно холодной, почти без газа, и чувство жажды всё равно осталось.

– Чем здесь обычно занимаются?

– Ничем. Ждут конца лета.

– А чем тогда занимаются зимой?

Я улыбнулся – настолько очевиден был ответ. Он уловил мысль:

– Только не говори, что ждут начала лета. Угадал?

Мне понравилась его проницательность. Он освоится с застольной барщиной быстрее других.

– Вообще-то, зимой здесь крайне уныло и мрачно. Мы приезжаем на Рождество. В другое время городок вымирает.

– И чем еще вы здесь занимаетесь в Рождество, кроме того, что жарите каштаны и пьете эгног?

Он поддразнивал меня. Я снова изобразил ту же улыбку. Он понял, ничего не ответил, и мы рассмеялись.

Потом он спросил, чем я занимаюсь. Играю в теннис. Плаваю. Гуляю вечерами. Бегаю. Транскрибирую музыку. Читаю.

Он сказал, что тоже бегает по утрам. Где здесь обычно бегают? В основном вдоль набережной. Могу показать, если он хочет.

Едва я снова почувствовал к нему симпатию, как тут же был наказан: «После, может быть».

Чтение я назвал в последнюю очередь, потому что его манера держаться, независимая и раскованная, не выдавала в нем пристрастия к книгам. Несколькими часами позже я вспомнил, что он написал монографию о Гераклите, так что «чтение» играло явно не последнюю роль в его жизни, поэтому теперь предстояло пойти на попятный и как-нибудь намекнуть ему, что мои истинные интересы идут бок о бок с его. Но вовсе не искусный обратный маневр беспокоил меня. Мучительным было нахлынувшее осознание, что и в тот момент, и во время нашего короткого разговора у железной дороги, с самого начала, отказываясь замечать и тем более признавать это, я уже пытался, безрезультатно, понравиться ему. 

Нужно было что-то придумать, чтобы прервать затянувшееся молчание, поэтому я предложил доехать до Сан-Джакомо и подняться на самый верх колокольни, которую мы называли «увидеть и умереть». Всем нашим гостям такая идея приходилась по душе. Я рассчитывал завоевать его расположение, просто предложив ему полюбоваться сверху панорамой города, морем, бесконечностью. Но нет. После!

Хотя все могло начаться и намного позже, чем я предполагаю, абсолютно незаметно для меня. Бывает, смотришь на человека, но не видишь его по-настоящему, он остается в тени. Или подмечаешь внешние черты, но внутри ничто не «щелкает», не цепляет, и не успел ты осознать присутствие чего-то такого или ощутить беспокойство, как шесть отведенных недель истекли, и он либо уже уехал, либо вот-вот уедет, а ты лихорадочно пытаешься дать определение тому, что тайком овладевало тобой все это время и что по всем признакам следует называть желанием. Вы спросите, как мог я не знать? Я могу распознать желание, когда сталкиваюсь с ним, но в этот раз я проглядел его вчистую. Я высматривал ироничную улыбку, которая вдруг озаряла его лицо каждый раз, когда он угадывал мои мысли, тогда как в действительности я желал его тело, только тело.

На третий день за ужином я комментировал «Семь слов Спасителя на кресте» Гайдна, как вдруг ощутил пристальный взгляд. В семнадцать лет я был младшим из присутствующих, меня не воспринимали всерьез как собеседника, поэтому я приобрел привычку выдавать как можно больше информации за меньшее количество времени. Я говорил быстро, поэтому у слушателя возникало впечатление, что я тороплюсь и проглатываю слова. Монолог я закончил под неотрывным взором, устремленным на меня слева. Это воодушевило и польстило мне. Он явно был заинтересован, я ему нравился. Все оказалось не так уж сложно, в конечном счете. Но когда я наконец обернулся и посмотрел на него, то встретил ледяное равнодушие в его глазах, остекленевших и в то же время выражающих неприязнь, граничащую с жестокостью.

Я был уничтожен. Чем я заслужил подобное? Я хотел, чтобы он снова был добр ко мне, смеялся вместе со мной, как всего пару дней назад у заброшенной железной дороги, или когда позже в тот же день я объяснил ему, что Б. был единственным городом в Италии, мимо которого местный corriera[2] с ликом Христа на кузове, проезжал не останавливаясь. Он тут же рассмеялся, уловив скрытую аллюзию на книгу Карло Леви. Мне нравилось, что наши мысли текли параллельно, что мы мгновенно угадывали тайный смысл в словах друг друга.

Соседство обещало быть непростым. Лучше держись от него подальше, говорил я себе. Подумать только, ведь я почти влюбился в кожу на его ладонях, груди, ступнях, никогда прежде не касавшихся грубой поверхности, и в его глаза, ласковый взгляд которых словно даровал чудо воскрешения. Я не мог выдерживать его долго, но продолжал смотреть, чтобы понять, почему не могу.

Должно быть, я ответил ему таким же ледяным взглядом.

Два дня мы не разговаривали.

На длинном балконе, соединявшем наши комнаты, мы избегали друг друга, ограничиваясь отрывистыми «привет», «доброе утро», «хорошая погода», фразами ни о чем.

Потом, без объяснений, общение возобновилось.

Может, я хочу побегать сегодня? Нет, не очень. Что ж, тогда пойдем плавать.

Сегодняшний день, мучения, недоверие, трепет от новой встречи; предчувствие надвигающегося блаженства; нерешительность, боязнь неверно истолковать знаки и потерять кого-то дорогого; необходимость постоянно предугадывать, прибегать к изощренным хитростям в надежде на взаимность; стремление отгородиться от остального мира за многочисленными ширмами из рисовой бумаги; склонность расшифровывать то, что никогда не было закодировано – все началось тем летом, когда Оливер поселился в нашем доме. Эти чувства отпечатались в каждой популярной песне того лета, в каждой книге, прочитанной мной во время и после его пребывания с нами, во всем, начиная с запаха розмарина в жаркий день и заканчивая неистовым послеполуденным стрекотом цикад. Запахи и звуки, знакомые с детства и наполнявшие мою жизнь из года в год, вдруг нахлынули на меня и навсегда слились с событиями того лета.

А может быть, это началось спустя неделю после его приезда, когда я с удивлением обнаружил, что он все еще помнит и замечает меня, и что столкнувшись с ним по пути в сад я могу позволить себе роскошь не притворяться, будто мы не знакомы. В первый день рано утром мы отправились на пробежку до самого Б. и обратно. Утром следующего дня мы плавали. Потом снова пробежка. Мне нравилось обгонять грузовичок молочника, который еще совершал свой утренний объезд, затем бакалейщика или пекаря, только готовящихся начать дневную торговлю; нравилось бежать вдоль берега, когда на набережной еще не было ни души, а наш дом казался далеким миражом. Мне нравились синхронные движения наших ног, когда они в одно мгновение касались песка, оставляя на нем отпечатки, к которым я хотел вернуться после и тайком наступить на след от его ноги.

Подобное чередование бега и плаванья стало его «режимом» в аспирантуре. И в Шаббат он бегает? пошутил я. Упражняется всегда, даже когда болеет. Занимался бы и в постели, если бы пришлось. Даже после бурной ночи накануне, сказал он, все равно отправляется утром на пробежку. Единственный перерыв случился из-за перенесенной операции. Когда я осведомился о причине, его ответ, избегать которого я стремился всеми силами, выскочил как злобно ухмыляющийся черт из табакерки. После.

Возможно, он не хотел разговаривать, чтобы не сбить дыхание, или пытался сконцентрироваться на плавании или беге. Или таким способом побуждал меня делать то же самое, без намерения обидеть.

Но было нечто сковывающее и сбивающее с толку в этой внезапной отстраненности, возникающей в самые неожиданные моменты. Казалось, он делает это нарочно – подпускает меня все ближе и ближе, и вдруг резко отбрасывает всякую видимость дружеского расположения.

Стальной взгляд возвращался всегда. Как-то днем, когда я сидел за «своим» столом у бассейна во внутреннем дворике и бренчал что-то на гитаре, а он лежал рядом на траве, я опять наткнулся на этот взгляд. Он сверлил меня, пока я перебирал струны, а когда внезапно поднял глаза, чтобы посмотреть, нравится ли ему мелодия, взгляд был там: острый, безжалостный, как мелькнувшее лезвие, мгновенно убранное в ту секунду, когда жертва заметила его. Он беззастенчиво улыбнулся мне, как бы говоря, Теперь не смысла это скрывать.

Держись от него подальше.

Должно быть он увидел, что я смутился, и, чтобы как-то реабилитироваться, начал расспрашивать меня о гитаре. Я держался настороженно и едва мог отвечать связно. Мои вымученные ответы, по всей видимости, навели его на мысль, что что-то не так.

– Можешь не объяснять. Просто сыграй ее снова.

– Но мне показалось, она тебе не понравилась.

– Не понравилась? С чего ты взял?

Мы подначивали друг друга.

– Просто сыграй ее, хорошо?

– Ту же самую?

– Ту же самую.

Я встал и прошел в гостиную, распахнув пошире стеклянные двери, чтобы он мог слышать, как я играю на фортепиано. Он последовал за мной и, прислонившись к деревянной раме, слушал в течение некоторого времени.

– Ты изменил ее. Теперь она звучит по-другому. Что ты сделал?

– Я просто сыграл ее так, как она звучала бы в обработке Листа.

– Нет, сыграй снова, пожалуйста!

Мне нравилось его напускное негодование. Я снова заиграл мелодию.

Через какое-то мгновение:

– Не могу поверить, что ты опять изменил ее.

– Ну, не так уж сильно. Так ее сыграл бы Бузони, если бы видоизменил версию Листа.

– Ты можешь просто сыграть Баха в версии Баха?

– Но Бах не писал ее для гитары. И для клавесина, возможно, тоже. Вообще говоря, нельзя даже поручиться, что это Бах.

– Ладно, забудь.

– Хорошо, хорошо, не надо так заводиться, – сказал я. Пришла моя очередь изобразить неохотное согласие. – Вот Бах в моем переложении, без Бузони и Листа. Это творение юного Баха, посвященное его брату.

Я точно знал, какая фраза в мелодии затронула его изначально, и каждый раз играя ее я посылал ему маленький подарок, потому что в действительности она была посвящена ему, как отражение моих лучших чувств, которые рвались наружу и побуждали меня вставлять расширенную каденцию. Только ради него.

Наверно, уже тогда он понимал, задолго до меня, что мы флиртуем.

Позже в тот вечер я записал в своем дневнике: Было преувеличением сказать «Мне показалось, мелодия тебе не нравится». На самом деле я хотел сказать «Мне показалось, я тебе не нравлюсь». Я надеялся, что ты убедишь меня в обратном, и на какое-то время тебе это удалось. Но почему я перестану верить в это завтра?

Значит, и таким ты можешь быть, сказал я себе, став свидетелем того, как быстро он сменил гнев на милость.

Мне стоило задаться вопросом, смогу ли я так же просто переключать свои чувства?

P.S. Мы – это музыка, которую не сыграть на единственном инструменте. Ни я, ни ты.

Я уже был готов заклеймить его как «трудного» и «неприступного» и больше не иметь с ним дел. Но два его слова, и моя мрачная апатия на глазах преобразилась в «я сыграю для тебя что угодно, пока ты не попросишь меня остановиться, пока не позовут к обеду, пока кожа на моих пальцах не начнет слезать слой за слоем, потому что мне нравится делать приятное тебе, я сделаю все для тебя, только скажи, ты понравился мне с первого дня, и даже когда ты опять ответишь холодом на очередные предложения дружбы, я никогда не забуду, что между нами был этот разговор, и что есть средства обратить в лето снежную бурю».

Но давая это обещание, я не учел, что холод и апатия способны легко аннулировать соглашения о перемирии, заключенные в минуты оттепели.

Затем наступил тот июльский полдень, когда мы с ним остались одни во внезапно опустевшем доме, и я был объят пламенем, потому что только этим словом я мог описать свое состояние, когда позже вечером делал запись в дневнике. Пригвожденный к кровати я лежал в своей комнате в состоянии близком к трансу и все ждал и ждал, с ужасом и нетерпением. Это не было испепеляющее пламя страсти, скорее нечто парализующее, как пламя от взрыва вакуумных бомб, которое сжигает весь кислород вокруг, и сбитый с ног ударной волной ты задыхаешься, потому что вакуум разорвал каждый пузырек в твоих легких; надеешься, что никто не заговорит, потому что в горле пересохло, и ты не можешь произнести ни слова; молишься, что никто не заставит тебя пошевелиться, потому что сердце колотится как сумасшедшее, переполненное не кровью, но осколками стекла. Пламя похожее на страх, на панику, на готовность умереть, если через минуту он не постучит в мою дверь; но лучше пусть не постучит никогда, чем прямо сейчас. Стеклянная дверь на балкон была как обычно открыта, я лежал на постели в одних купальных плавках, охваченный пламенем. В этом пламени была мольба, пожалуйста, пожалуйста, скажи, что я ошибаюсь, что я выдумал все это, потому что тебе это тоже кажется нереальным, но если это так же реально для тебя, тогда ты самый жестокий человек на свете. Наконец, он и в самом деле вошел в мою комнату, без стука, словно услышав мои молитвы, и спросил, почему я не на пляже с остальными. Как бы я ни хотел, я не мог заставить себя ответить, чтобы быть с тобой. Чтобы быть с тобой, Оливер. Неважно, в плавках или без. Быть с тобой на моей кровати. В твоей кровати, которая была моей в остальное время года. Делай со мной, что хочешь. Бери меня. Спроси, хочу ли я, и не сомневайся в ответе, только не позволяй мне ответить «нет».

Скажи, что я не грезил той ночью, когда услышал шум на площадке за дверью и вдруг понял, что уже не один в комнате, что кто-то сидит в изножье кровати, погруженный в свои мысли; но вот наконец он придвинулся ближе и лег, но не рядом, а сверху, в то время как я в невыразимом блаженстве лежал ничком и не осмеливался пошевелиться, чтобы не выдать себя. Боясь, как бы он не передумал и не ушел, я притворялся спящим и твердил про себя, это не сон, не может быть сном, хоть бы это не было сном, потому что это было похоже на возвращение домой; я вернулся домой после долгих лет, проведенных среди троянцев и лестригонов, вернулся к своему народу, туда, где все тебя понимают и не нужно ничего объяснять; все внезапно встало на свои места, и я осознал, что все эти семнадцать лет шел в неверном направлении. По-прежнему не двигая ни единым мускулом, я решил показать, что с готовностью сдамся и впущу тебя, что я уже сдался, что я весь твой, как вдруг ты исчез, хотя все казалось слишком настоящим, чтобы быть сном. Но с того мгновения я знал уже точно, что хочу только одного: чтобы этот сон ты превратил в реальность.

На следующий день мы играли парный матч. Во время перехода, потягивая приготовленный Мафальдой лимонад, он положил руку мне на плечо и легко сжал его пальцами, имитируя дружеский массаж. Ничего особенного. Но я совершенно растерялся и резко вырвался, потому что еще секунда – и я бы обмяк, подобно тем маленьким деревянным игрушкам на сгибающихся ногах, бессильно повисающим стоит только сжать пружинку. Обескураженный такой реакцией, он извинился и добавил, что вовсе не хотел сделать мне больно, должно быть, сдавил «нерв или что-то вроде». Видимо, он и правда был сбит с толку, если полагал, что неловким движением причинил мне боль. Меньше всего я хотел напугать его, поэтому быстро ответил, что мне не больно, и на этом предпочел бы закрыть тему. Но чем тогда объяснялась та поспешность, с которой я шарахнулся от него на глазах у всех присутствующих? Так что всем видом я показывал, что еле сдерживаю гримасу боли.

Я не осознавал тогда, что моя паника была вызвана той же причиной, по какой вздрагивает девственница, когда ее впервые касается объект ее желания. Он затрагивает в ней новый, ранее неизвестный нерв, который влечет за собой удовольствия куда более сокровенные, чем все испытанное ею прежде.

Он все еще казался удивленным, но сделал вид, что поверил в мой спектакль, таким образом давая понять, что не ищет никакого подтекста в произошедшем. Однако, зная теперь о его сверхъестественной способности улавливать малейшую фальшь, я не сомневаюсь, что у него должны были возникнуть подозрения.

– Постой-ка, давай я помогу.

Он вновь взялся массировать мне плечо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад