Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Политическая экономия рантье - Николай Иванович Бухарин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Предисловие

Предлагаемая работа была закончена уже осенью 1914 года, то есть в начале великой мировой войны, и предполагавшееся предисловие было подписано августом — сентябрём этого года.

Меня давно занимала мысль дать систематическую критику теоретической экономии новейшей буржуазии. С этой целью я поселился в Вене, когда мне посчастливилось бежать из ссылки, и стал слушать Бём-Баверка, теперь уже покойного, в венском университете. В библиотеке венского университета мне пришлось проработать в основном литературу австрийских теоретиков. Закончить работу в Вене, однако, не удалось, так как австрийское правительство перед войной засадило меня в крепость, при чем рукопись тщательно просматривалась охранниками. В Швейцарии, куда я был выслан, библиотека лозаннского университета дала мне возможность на месте работать над «лозаннской школой» (Вальрас) и над старыми экономистами, прослеживая корни теории предельной полезности. Там же я начал изучать и англо-американских экономистов. Политическая работа перебросила меня затем в Швецию, где стокгольмская «Королевская Библиотека», а также специальная экономическая библиотека Высшей Торговой Школы позволили мне продолжать работу по изучению новейшей буржуазной экономии. Арест и высылка в Норвегию пересадили меня в библиотеку нобелевского института в Христиании, а затем, после моего переезда в Америку, я более подробно — опять-таки на месте — знакомился в нью-йоркской «Публичной Библиотеке» с американской экономической литературой.

Рукопись долгое время пропадала неизвестно где в Христиании, и только благодаря энергичным поискам со стороны моего друга, норвежского коммуниста Арвида Гансена (Arvid G. Hansen) она была найдена и привезена в феврале 1919 г. в Советскую Россию. Теперь я включаю в неё лишь некоторые замечания и примечания, имеющие, главным образом, касательство к англо-американской школе и к изданиям последних годов вообще.

Такова внешняя «история» этой работы.

Что касается существа дела, то оно сводится к следующему. До сих пор в марксистском лагере критика новейших буржуазных экономистов сводилась, главным образом, к двум типам критики: либо это была только социологическая критика, либо критика исключительно методологическая. Устанавливалось, например, что данная теоретическая система имеет родство с определённой классовой психологией, и этим дело кончалось. Или указывалось, что некоторые методологические основания, подход к вопросу неправилен, а потому считалась излишней подробная критика «внутренней» стороны системы.

Конечно, если считать, что только классовая теория пролетариата может быть объективно правильной, то уже одно разоблачение буржуазности данной теории, строго говоря, достаточно для того, чтобы эту теорию отмести. По существу дела, оно так и есть. Ибо марксизм претендует на общезначимость как раз потому, что он является теоретическим построением наиболее прогрессивного класса, познавательные «посягательства» которого гораздо более дерзки, чем консервативное, а следовательно, и ограниченное мышление господствующих классов капиталистического общества. Тем не менее, однако, ясно, что в борьбе идеологий эту истину нужно как раз и обнаруживать на примере логической критики враждебных нам систем. Таким образом, их социологическая характеристика вовсе не снимает с нас обязанности вести борьбу и в плоскости чисто логической критики.

То же нужно сказать и о критике метода. Конечно, установление неправильности исходных методологических оснований опрокидывает все теоретическое построение. Но борьба идеологий требует, чтобы неправильность метода была продемонстрирована на неправильности частных выводов системы, то есть либо на её внутренней противоречивости, либо на её недостаточности, «органической» неспособности охватить ряд для данной дисциплины важных явлений.

Отсюда мы приходим к выводу, что марксизм обязан дать развёрнутую критику новейших теорий, которая бы включала и социологическую критику, и критику метода, и критику всей системы во всех её разветвлениях. Так ставил вопрос и Маркс по отношению к буржуазной политической экономии (ср. его «Theorien über den Mehrwert»).

Если марксисты ограничивались обычно только социологической и методологической критикой «австрийской» теории, то её буржуазные противники могли критиковать её главным образом, с точки зрения неправильности частных выводов. Только стоящий почти особняком R. Stolzmann пытался дать именно развёрнутую критику Бём-Баверка. И постольку, поскольку некоторые основные положения этого автора имеют теоретическое сродство с марксизмом, постольку обнаруживалось и сходство в критике «австрийцев». Я считал необходимым отмечать это совпадение даже в тех случаях, где приходил к таким же выводам, как и Штольцман, ещё до знакомства с его работами. Однако, при всех достоинствах Штольцмана, он опирается на совершенно неправильный взгляд на общество, как на «целевое образование» («Zweckgebilde»). И недаром один весьма остроумный последователь австрийской теории, весьма углубивший её и заостривший все её особенности, R. Liefmann, защищается от Штольцмана, нападая как раз на его телеологию. Эта телеологическая точка зрения, наряду с ясно выраженными апологетическими нотами, не позволяет Штольцману ввести критический разбор австрийцев в надлежащие теоретические рамки. Такую работу могут выполнить только марксисты, и попытку её представляет печатаемый очерк.

Самый выбор объекта критики не нуждается в длинных объяснениях. Общепризнано, что наиболее сильным врагом марксизма является как раз австрийская теория.

Может показаться странным, что я решаюсь выпускать эту работу во время клокочущей в Европе гражданской войны. Однако, марксисты никогда не обязывались приостанавливать теоретическую работу даже среди самых жестоких классовых битв, если только для этого есть просто физическая возможность. Гораздо серьёзнее было бы возражение, что нелепо разбирать капиталистическую теорию, раз и её объект и её субъект гибнут сейчас в пламени коммунистической революции. Но и такое рассуждение было бы неправильно, ибо и для понимания текущих событий крайне важно понимание капиталистической системы. А поскольку критика буржуазной теории прокладывает путь к такому пониманию, постольку сохраняется и её познавательная ценность.

Я скажу ещё только несколько слов о способе изложения. Я старался быть наивозможно более кратким, и этим, быть может, объясняется сравнительная трудность изложения. С другой стороны, я вводил много цитат как из самих австрийцев, так и из математиков, англо-американцев и т. п. Против такого способа существует в наших марксистских кругах большое предубеждение, как против показной, специфической «учёности». Тем не менее я считал, что нужно дать здесь некоторый историко-литературный комментарий, который походя вводил бы читателей в литературу предмета и позволял бы в ней, хотя бы приблизительно, ориентироваться. А знать своих врагов вовсе не предосудительно, тем более, что их у нас знают до чрезвычайности мало. К тому же в примечаниях in nuce содержится параллельная и систематическая критика других ответвлений буржуазной теоретической мысли.

Я считая необходимым выразить здесь благодарность своему другу, Юрию Леонидовичу Пятакову, с которым мы неоднократно обсуждали вместе разного рода вопросы, касающиеся теоретической экономии, и ценные указания которого всегда принимались мною во внимание.

Книжка посвящается товарищу Н. Л.

Н. Бухарин.

Москва, конец февраля 1919 г.

Введение. Буржуазная политическая экономия после Маркса

1. Историческая школа в Германии. Социологическая характеристика истории школы. Её логическая характеристика.

2. Австрийская школа. Социологическая характеристика австрийской школы. Краткая логическая характеристика её.

3 Англо-американская школа.

4. Предшественники «австрийцев»

Прошло уже тридцать лет с тех пор, как «пламенные очи» великого мыслителя XIX века, идеи которого служат рычагом мирового пролетарского движения, закрылись навсегда, а между тем, вся экономическая эволюция за последние десятилетия — бешеная концентрация и централизация капитала, вытеснение мелкого производства даже в самых медвежьих углах, появление коронованных золотым венцом могущественных «королей промышленности» с одной стороны, рост армии пролетариата, «вышколенного, объединённого и организованного механизмом самого капиталистического производства»[1] — с другой, — всё это в гигантском масштабе подтверждает правильность теоретической системы Маркса, поставившего своею целью «открыть экономический закон движения современного капиталистического общества». Тот прогноз, который впервые дан был в «Коммунистическом Манифесте», а затем, в своём полном и развитом виде, в «Капитале», блестяще оправдался уже на девять десятых. Одна из самых важных частей этого прогноза — теория концентрации — сделалась теперь общим местом, вошла в качестве общепризнанной истины в научный обиход. Правда, её подают обычно под другим теоретическим соусом, и она лишается той стройности, которая отличает теорию Маркса; но тот «экономический романтизм», который видел в ней лишь фантазию утописта, окончательно потерял почву, когда в последнее время тенденции, вскрытые и объяснённые Марксом, прорвались наружу с такой бурной стремительностью и в таком грандиозном размере, что лишь слепые не могли отметить победного шествия крупного производства. Если некоторые прекраснодушные люди в акционерных обществах видели лишь «демократизацию капитала» и в своей сентиментальности считали их за гарантию социального мира и всеобщего благополучия (а такие люди, к сожалению, находились и в рядах пролетарского движения), то «экономический материал» сегодняшнего дня самым грубым образом разрушает эту мещанскую идиллию, превращая акционерный капитал в могучее орудие кучки узурпаторов, беспощадно подавляющих всякое стремление вперёд со стороны «четвёртого сословия». Уже это одно показывает, каким важным познавательным орудием служит теоретическая конструкция Маркса. Но даже такие явления капиталистической эволюции, которые выступили на сцену лишь теперь, могут быть поняты только на основе марксова анализа[2]. Образование могучих предпринимательских организаций, синдикатов и трестов, возникновение невиданных по своим размерам банковых организаций, проникновение банкового капитала в промышленный и гегемония «финансового капитала» во всей экономической и политической жизни развитых капиталистических стран, — всё это лишь усложнение тенденций развития, анализированных Марксом. Господство финансового капитала лишь ускоряет во много раз движение концентрационного винта и превращает производство в производство обобществлённое, созревшее для перехода под общественный контроль. Правда, не так давно буржуазные учёные провозглашали, что организации промышленников положат конец анархии производства и уничтожат кризисы. Но увы! Капиталистический организм по-прежнему периодически бьётся в судорогах, и только уж совсем наивные люди могут говорить о возможности исцеления при посредстве «розового масла» реформистских заплат. Историческая миссия буржуазии, которая уже «обегала» весь земной шар, приходит к концу. Настаёт период широчайших выступлений пролетариата, борьба которого уже теперь выходит из национально-государственных границ, принимает всё более форму массового давления на командующие классы и подходит вплотную к реализации конечной цели движения. И недалеко то время, когда сбудется основное предсказание теории Маркса, и «пробьёт час капиталистической собственности»… Как убедительно, однако, ни говорят все эти факты о правильности марксистской концепции, всё же успех её в среде официальных учёных не только не увеличивается, но быстро сводится на нет. Если раньше в отсталых странах (напр., в России, отчасти в Италии) даже университетские профессора не прочь были пококетничать с Марксом, внося, разумеется, свои «поправки» и «поправочки», но теперь весь ход общественной жизни, обозрение классовых противоречий и консолидации всех оттенков буржуазной мысли против идеологии пролетариата вышвыривает такие «промежуточные типы» из обращения и на их место ставит «чисто европейского», «современного» учёного в теоретическом сюртуке прусского, австрийского или (более модного) англо-американского образца[3]. Два основных направления экономической мысли смогла противопоставить буржуазия стальной системе К. Маркса: мы разумеем так называемую «историческую школу» (Рошер, Гильдебранд, Книс, Шмоллер, К. Бюхер и др.) и получившее за последнее время громадное распространённое учение «австрийской школы» (Карл Менгер, Бём-Баверк, Визер). Оба эти направления знаменуют собой банкротство политической экономии буржуазии. Но это банкротство выражено в двух полярно-противоположных формах. А именно, в то время, как у первого направления банкротство буржуазной абстрактной теории выразилось в отрицательной позиции по отношению ко всякой подобной теории вообще, второе направление, наоборот, сделало попытку построения именно такой теории, но привело лишь к целому ряду необычайно искусно продуманных «кажущихся объяснений», которые терпят крах прежде всего как раз в тех вопросах, где оказалась наиболее сильной теория Маркса, а именно, в вопросах динамики современного капиталистического общества. Экономисты классической школы стремились, как известно, найти формулировку наиболее общих, т. е. «абстрактных» законов экономической жизни, и такой выдающийся её представитель, как Рикардо, дал удивительные образцы абстрактно-дедуктивного исследования. Наоборот, «историческая школа» возникла, как реакция против «космополитизма» и «перпетуализма» (Книс) классиков[4]. Это различие имело свои глубокие социально-экономические корни. Теория классиков, с её проповедью свободной торговли, была, несмотря на свой «космополитизм», весьма «национальной»: это был необходимый теоретический продукт английской промышленности. Англия, в силу целого ряда обстоятельств получившая исключительное господство на мировом рынке, не боялась ничьей конкуренции, не нуждалась ни в каких «искусственных», т. е. законодательных мероприятиях для победы над остальными соперниками; английской промышленности незачем было поэтому взывать к «истинно-английским» условиям развития, чтобы ими оправдывать какие-либо таможенные рогатки; теоретикам английской буржуазии не приходилось поэтому концентрировать внимания на специфических особенностях английского капитализма: несмотря на то, что они были выразителями интересов английского капитала, они говорили о законах хозяйственной жизни вообще. Совершенно другую картину представляло из себя экономическое развитие на континенте Европы и Америки[5]. По сравнению с Англией, Германия, колыбель «исторической школы», была отсталой, в значительной степени аграрной страной; поднимающаяся германская промышленность страдала самым чувствительным образом от конкуренции Англии; в особенности терпела от неё тяжёлая индустрия Германии. Таким образом, если английская буржуазия не нуждалась в подчёркивании национальных особенностей, немецкая буржуазия должна была обратить на них сугубое внимание, чтобы на «своеобразии», «самобытности» etc. немецкого развития теоретически обосновать мудрую политику «воспитательных» пошлин. Теоретический интерес сосредоточивался, именно, на выяснении исторически конкретного и национально ограниченного; в теории шёл подбор и выдвигание на первый план именно этих сторон экономической жизни. С социологической точки зрения историческая школа и явилась идеологическим выражением роста немецкой буржуазии, боявшейся английской конкуренции, требовавшей защиты национальной промышленности и потому усиленно подчёркивавшей «национальные» и «исторические» особенности Германии, а затем — обобщая — и других стран. Социально-генетически и классики и историческая школа «национальны», ибо и то и другое направления суть продукты исторически и территориально ограниченного развития; с логической точки зрения классики — «космополитичны», «историки» — «национальны». Таким образом, колыбелью исторической школы явился германский протекционизм. В своём дальнейшем развитии историческая школа выдвинула целый ряд оттенков, при чем её наиболее важное направление с Густавом Шмоллером во главе (так называемая «jüngere historische» или «historisch-ethische Schule») приняли консервативно-аграрную окраску. Идеализация промежуточных производственных форм, особенно «патриархальных» отношений между аграриями и сельскохозяйственными рабочими, боязнь «язвы пролетариата» и «красной опасности» с головою выдают этих «объективных» профессоров и показывают социальные корни их «чистой науки»[6]. Из подобной социологической характеристики вытекает и соответствующая логическая характеристика исторической школы. С логической стороны «историки» характеризуются, прежде всего, своей отрицательной позицией по отношению к абстрактной теории. Основным настроением их стало глубокое отвращение к таким исследованиям; даже самая возможность последних подвергалась сомнению, а иногда и прямо отрицалась; слово «абстрактный» приобрело у учёных этого типа значение «бессмысленного»; некоторые стали скептически относиться к наиболее важному понятию всякой науки — понятию «закона», в лучшем случае принимая лишь так называемые «эмпирические законы», открываемые историко-экономическим и статистическим исследованием [7]. На сцену выступил, таким образом, узкий эмпиризм, боящийся широких обобщений; крайние представители школы провозгласили своим лозунгом накопление конкретного исторического материала, а обобщающую теоретическую работу предлагали отложить на неопределённое будущее. Вот как характеризует «младшее поколение» исторической школы его признанный глава Г. Шмоллер: «Отличие молодой исторической школы от него (т. е. от Рошера. Н. Б.) состоит в том, что она стремится к менее поспешным обобщениям, что она чувствует более сильную потребность перейти от собирания общеисторических данных к специальному исследованию отдельных эпох, народов и хозяйственных явлений. Она требует, прежде всего, историко-экономических монографий, она с большой охотой выясняет раньше всего развитие отдельных хозяйственных учреждений чем развитие всего народного хозяйства. Она примыкает к строгому методу историко-правового исследования, стремится, однако, дополнить книжное знание при помощи путешествий и собственных вопросов, а также привлечь данные философского и психологического исследования»[8].

Такая принципиально враждебная абстрактному методу позиция продолжает в Германии задавать тон и по сие время. Совсем недавно ещё (в 1908 г.) тот же Г. Шмоллер заявил, что «wir stecken noch vielfach in der Vorbereitung und Materialsammlung»[9].

В связи с требованием конкретности стоит и другая особенность «исторического» направления: а именно, у него социально-экономическая жизнь совершенно не отделяется от других сторон жизненного процесса, особенно от права и морали, хотя это (теоретическое) отделение настоятельно диктуется целями познания[10]. Подобная точка зрения вытекает именно из отвращения к абстракции: в самом деле, ведь жизненный процесс человеческого общества есть единый поток, в действительности есть только одна история, а не различные истории хозяйства, истории права, истории морали, etc. Только научная абстракция рассекает единую жизнь на части, искусственно выделяя различные ряды явлений, группируя их по известным признакам. Поэтому тот, кто протестует против абстракции, должен протестовать и против выделения экономической жизни из жизни правовой и этической. Такая точка зрения, конечно, совершенно несостоятельна. Конечно, верно, что общественная жизнь есть единство; но не следует забывать и того, что познание вообще невозможно без абстракций; уже самое понятие есть отвлечение от «конкретного»; всякое описание то же самое предполагает известный отбор явлений по признакам, считаемым почему-либо важными. Абстракция является, таким образом, необходимым признаком познавательной деятельности; она перестаёт быть допустимой тогда — и только тогда, — когда отвлечение от конкретных признаков делает абстракцию совершенно пустой, т. е. познавательно бесполезной.

Познание требует разложения единого жизненного процесса. Последний настолько сложен, что его необходимо разложить для изучения на некоторые отдельные ряды явлений. В самом деле, что сталось бы с изучением хозяйственной жизни, если бы сюда входили на равных правах с элементами хозяйственной жизни также и элементы, изучаемые филологией только потому, что экономическая жизнь творится людьми, связанными друг с другом речью? Ясно, что каждая данная наука может пользоваться результатами других, поскольку они способствуют пониманию собственного объекта данной науки, но при этом эти чуждые элементы сами должны рассматриваться с точки зрения именно этой науки; это лишь некоторый подсобный материал — не более.

Таким образом, сваливание в одну кучу разнородного материала не облегчает, а, наоборот, затрудняет познание. В довершение всего этого в исследованиях «историков» последней формации их «psychologisch-sittliche Betrachtung» принимает форму моральных оценок и поучений. В науку, задача которой раскрывать причинные соотношения, вторгается совершенно не идущий к делу элемент моральных норм (отсюда и название школы: «историко-этическая»[11].

В результате деятельности исторической школы появилась масса работ описательно-исторического характера: по истории цен, заработной платы, кредита, денег и т. п.; но разработка теории цены и ценности, теории заработной платы, теории денежного обращения не подвинулась вперёд ни на шаг. А между тем для всякого ясно, что это две совершенно различные вещи: «Действительно, одно дело — статистика цен на рынках Гамбурга или Лондона за последние тридцать лет; другое — общая теория ценности и цены, какая находится в трудах Галиани, Кондильяка, Рикардо»[12]… И как раз отрицание «общей теории» есть отрицание политической экономии, как самостоятельной теоретической дисциплины, есть признание её банкротства.

Наука, вообще говоря, может ставить себе две цели. Или она занимается описанием того, что было или есть в определённое время в определённом месте; или же она старается вывести законы явлений, которые всегда укладываются в формулу: если имеется A, B, C, то необходимо наступает D. В первом случае наука носит идиографический, во втором — номографический характер[13]. Ясно, что теория политической экономии принадлежит ко второму типу наук; она выдвигает на первый план номографические задачи познания. Таким образом, историческая школа, относясь пренебрежительно к выведению «общих законов», тем самым уничтожала в сущности политическую экономию вообще, заменяя её «чистым описанием» идиографического характера, растворяя её в истории хозяйственного быта и экономической статистике, этой по существу идиографической науке. Вставить свою единственно верную идею — идею развития (Entwickelungsgedanke)— в рамки теоретического исследования она не могла и в результате оказалась бесплодной, как евангельская смоковница. Её положительное значение свелось к доставке материала для теоретической разработки, и в этом смысле труды «историков» представляют весьма ценную величину: стоит вспомнить хотя бы о грандиозной работе, произведённой «Союзом социальной политики» (Verein für Sozialpolitik) по вопросу о немецком ремесле, мелкой торговле, сельскохозяйственном пролетариате и т. д. [14].

Вполне верную характеристику историков даёт родоначальник австрийской школы Карл Менгер: «Внешняя связь положительного исторического знания с трудолюбивым, но бессистемным эклектизмом в области нашей науки (Менгер разумеет теорию политической экономии. Н. Б.) образует исходный и в то же время наивысший пункт её (т. е. исторической школы. Н. Б.) развития» [15].

Совсем иную картину представляет из себя австрийская школа. Она выступила на научной сцене как резкая оппозиция «историзму». В горячей полемической схватке, которая нашла себе наиболее яркое выражение в полемике между Карлом Менгером и Шмоллером, новые теоретики буржуазии вскрыли основные недостатки своих предшественников с большою полнотой; они вновь стали требовать для теоретика познания «типичных явлений» и «общих законов» («точных законов», «exakte Gesetze», как их назвал К. Менгер). Одержав ряд побед над историками, австрийская школа, в лице Бём-Баверка, напала на марксизм и вскоре объявила о его полной теоретической несостоятельности. «Теория Маркса не только не верна, но, если смотреть на неё с точки зрения теоретической ценности, занимает одно из последних мест…» — таков приговор Бём-Баверка[16].

То, что новая попытка буржуазных идеологов[17] так резко столкнулась с идеологией пролетариата, не представляется удивительным. Острота этого конфликта с неизбежностью вызывалась тем, что эта новая попытка абстрактной теории, будучи формально сходной с марксизмом, поскольку последний пользуется точно так же абстрактным методом, по существу представляет полную противоположность марксизму. Это же обстоятельство, в свою очередь, объясняется тем, что новая теория является детищем буржуазии одной из последних формаций, — буржуазии, жизненный опыт, а, следовательно, и идеология которой наиболее далеки от жизненного опыта рабочего класса.

Мы оставляем на время дальнейшую логическую характеристику «австрийцев», чтобы вернуться к этому впоследствии. Здесь же мы попытаемся дать основные черты её социологической характеристики.

В своей последней книге о происхождении «капиталистического духа» Вернер Зомбарт[18] исследует характерные черты предпринимательской психологии; но он рисует только одну восходящую линию в развитии буржуазии; перед его глазами — исключительно победное шествие «третьего сословия»; он не видит и не исследует буржуазной психологии в её деградации. Но и у него можно найти всё же очень любопытные образчики подобной психологии, правда, не последнего времени. Вот как характеризует он «haute finance» во Франции и Англии 17 и 18 столетия.

«Это были очень богатые люди, большею частью буржуазного происхождения, которые в качестве откупщиков налогов и государственных кредиторов разбогатели и плавали теперь, как блёстки жира на супе, стоя совершенно в стороне от хозяйственной жизни»[19].

«В связи с упадком «капиталистического духа» в Голландии XVIII столетия буржуа, правда, не «феодализируется», как в других странах, но, если так можно выразиться, он начинает страдать ожирением. Он живёт со своих доходов… интерес к каким бы то ни было капиталистическим предприятиями всё более падает»[20].

Ещё один пример. Английский писатель второй половины XVIII века, Defoe, пишет о процессе образования рантье из купцов: «Прежде он (т. е. купец. Н. Б.) должен был раньше всего быть прилежным и деятельным, чтобы добывать себе своё состояние; теперь же ему не приходится делать ничего иного, как только принять решение быть ленивым и бездеятельным (to determine to be indolent and inactive). Государственная рента и владение землёй суть единственно подходящее место для его сбережений»[21].

Нельзя ни в коем случае думать, что такого рода психология чужда современности. Как раз наоборот. Капиталистическое развитие последних десятилетий с необыкновенной быстротой аккумулирует громадные массы «капитальных ценностей». Накопленная прибавочная ценность притекает — благодаря развитию всевозможных форм кредита — и к лицам, не имеющим отношения к производству; число этих лиц всё возрастает и образует целый общественный класс — класс рантье. Эта группа буржуазии не составляет, правда, общественного класса в настоящем смысле этого слова; она есть лишь известная группа в рядах капиталистической буржуазии; но тем не менее она развивает некоторые, только ей свойственные черты «общественной психологии». С развитием акционерных компаний и банков, с созданием целой грандиозной отрасли торговли ценными бумагами, появляется и укрепляется эта общественная группа. Сфера её экономической жизни есть по преимуществу сфера обращения, главным образом, обращения ценных бумаг, фондовая биржа. Но — что для нас наиболее важно — и внутри этой группы лиц, живущих на доход от владения ценными бумагами, имеется ряд оттенков, причём крайним типом является слой, который стоит не только вне производственной жизни, но и вне процесса обращения. Это — прежде всего, владельцы ценных бумаг с твёрдым курсом: государственной ренты, облигаций различных видов и т. д., а затем лица, употребившие свои капиталы на покупку земли и имеющие постоянный и прочный доход. Тут уже нет участия и в тревоге биржевой жизни; если владельцы акций, которые так тесно связаны с треволнениями спекуляции, каждый день могут потерять всё, или, наоборот, быстро взлететь вверх; если они, поэтому, живут жизнью рынка, начиная от активной деятельности на бирже и кончая чтением биржевых бюллетеней и коммерческих газет, то группы, имеющие твёрдый доход, перестают быть связанными и с этой стороной общественно-экономической жизни, они выходят уже и из сферы обращения. И опять-таки: чем сильнее развита система кредита, чем она эластичнее, тем большая возможность имеется «ожиреть» и «быть ленивым и бездеятельным». Об этих возможностях заботится сам капиталистический механизм; делая социально бесполезными организаторские функции значительного числа предпринимателей, он выбрасывает в то же время из непосредственной хозяйственной жизни эти «бесполезные элементы» — они откладываются на её поверхности, по очень меткому сравнению Зомбарта, как «блёстки жира на супе».

При этом нужно заметить, что владельцы бумаг с твёрдым курсом представляют не только не уменьшающийся, но всё растущий слой рантьерской буржуазии: «Буржуазия превращается в рантье, которые вступают в подобные же соотношения с крупными финансовыми учреждениями, как и с государством, чьи долговые обязательства они получают; там и здесь им платят, и они ни о чем более не беспокоятся. Поэтому, конечно, весьма сильно должно увеличиться стремление буржуазии передавать своё имущество государству… Государство выказывает при этом признанное преимущество большой надёжности. Акция, во всяком случае, обладает такими шансами на прибыль, каких не знают государственные бумаги, но зато у неё есть и грандиозная возможность проигрыша. Необходимо констатировать, что буржуазия ежегодно производит значительный излишек капитала; но даже во время высокой промышленной конъюнктуры только незначительная часть из него идёт на эмиссию акций, гораздо бо́льшая же часть находит себе приложение в государственных долгах, коммунальных долгах, гипотеках и прочих ценностях, приносящих твёрдый процент»[22].

Этот слой буржуазии является паразитической буржуазией по преимуществу и развивает такие «душевные особенности», которые сильно роднят его с разлагающимся дворянством конца «старого режима» и с верхушками финансовой аристократии того же периода[23]. Самой характерной чертой этого слоя, резко отделяющей его как от пролетариата, так и от буржуазии иного типа, является, как мы видели, его отчуждённость от хозяйственной жизни; он не принимает непосредственного участия ни в производственной деятельности, ни в торговле: его представители часто даже не стригут купонов. Наиболее обще можно поэтому определить сферу «деятельности» таких рантье, как сферу потребления. Потребление есть основа всей их жизни, и психология «чистого потребления» сообщает этой жизни её особый «стиль». «Потребляющий» рантье имеет перед глазами исключительно верховых лошадей, ковры, душистые сигары, токайское вино. Если ему случится говорить о труде, то он говорит наиболее охотно о «труде» по срыванию цветов или о «труде», затраченном на покупку театрального билета[24]. Производство, труд, затраченный на получение материальных благ, лежит вне поля зрения и представляется поэтому чем-то случайным; о настоящей активной деятельности нет и речи; вся психология окрашена в пассивные тона: философия, эстетика таких буржуа чисто созерцательна: в ней нет действенных элементов, которые так типичны для идеологии пролетариата. Последний живёт именно в сфере производства, непосредственно сталкиваясь с «материей», которая для него превращается в «материал», в объект труда; он непосредственно наблюдает гигантский рост производительных сил капиталистического общества, новую, всё развивающуюся машинную технику, которая позволяет выбрасывать на рынок всё большие массы товаров, цена которых на рынке тем больше падает, чем шире и глубже идёт процесс технических усовершенствований. Для пролетария, таким образом, характерна его психология производителя. Наоборот, психология потребителятакова основная характеристика жизни рантье.

Далее. Выше мы видели, что тот общественный класс, о котором идёт речь, является продуктом деградации буржуазии, деградации, стоящей в связи с утратой ею социально-полезных функций. Это своеобразное положение класса «в производственном процессе», когда он стоит вне производственного процесса, влечёт за собой создание особого социального типа, который характеризуется своей, так сказать, асоциальностью. Если буржуазия с детских пелёнок была индивидуалистична, ибо основа её жизни — хозяйственная ячейка, борющаяся с другими за своё самостоятельное существование в жестокой конкурентной борьбе, — то этот индивидуализм у рантье ещё более обостряется. Рантье не живёт вовсе общественной жизнью — он стоит в стороне от неё; социальные связи распадаются, даже общие задачи класса не могут спаять распылённые «социальные атомы». Пропадает интерес не только к «капиталистическим предприятиям», но и ко всему «социальному» вообще. Идеология такого слоя по необходимости глубоко индивидуалистична; его эстетика особенно резко выражает этот индивидуализм: всё, что затрагивает социальные темы, eo ipse становится «нехудожественным», «грубым», «тенденциозным».

Совершенно иначе складывается психология пролетариата. Он быстро сбрасывает с себя индивидуалистическую шелуху тех классов, откуда он выходит: городской и сельской мелкой буржуазии. Запертый в каменных мешках больших городов, концентрированный на местах общей работы и общей борьбы, пролетариат вырабатывает психологию коллективизма, максимального чувствования социальных связей; только на самых ранних ступенях развития, когда пролетариат ещё не сложился как особый класс, заметны индивидуалистические тенденции, — затем они исчезают бесследно. Таким образом, пролетариат развивается здесь в направлении, прямо противоположном развитию рантьерской буржуазии: если у него психология формируется, как психология коллективизма, то развитие индивидуалистических настроений есть один из основных признаков буржуазии. Обострённый индивидуализмвторая характерная особенность рантье.

Наконец, третьей чертой рантье, как и всякого буржуа, является боязнь пролетариата, боязнь близящихся социальных катастроф. Смотреть вперёд рантье не может; его «житейская философия», наоборот, сводится к лозунгу: «лови момент», «carpe diem»; его горизонт не простирается дальше настоящего; если он «мыслит» о будущем, то он строит его исключительно по типу настоящего; он или не может психологически представить себе таких времён, когда ему подобные не будут получать никакого дохода от своих ценных бумаг, или в ужасе закрывает глаза перед такой перспективой, бежит от грядущего и старается не видеть в настоящем зародышей будущего; его мышление глубоко неисторично. Ничего общего с этим консерватизмом мышления не имеет психология пролетариата. Развёртывающаяся классовая борьба ставит перед ним задачу преодоления теперешней общественно-хозяйственной системы; он не только не заинтересован в сохранении социального status quo, но, наоборот, заинтересован в его нарушении; он живёт в значительной степени будущим, и даже задачи настоящего оценивает с точки зрения будущего. Его мышление вообще и его научное мышление в частности носит поэтому ярко выраженный динамический исторический характер. Такова третья антитеза рантьерской и пролетарской психологии.

Эти три черты «общественного сознания» рантье, вытекающие непосредственно из его «общественного бытия», отражаются и на высших ступенях «сознания», на его научном мышлении. Психология всегда является базисом для логики: чувства и настроения определяют общий уклон мысли, те точки зрения, с которых рассматривается и логически обрабатывается окружающая действительность. Если отдельное положение какой-нибудь теории, взятое изолированно, даже при самом внимательном анализе может не обнаруживать своей социальной подкладки, то последняя всегда становится ясной, если мы выделим отличительные признаки данной теоретической системы, её общие углы зрения; тогда каждое отдельное положение получит новый смысл как необходимое звено общей цепи, которая облегает жизненный опыт того или другого класса, той или другой общественной группировки.

Если мы обратимся теперь к австрийской школе и, в частности, к наиболее выдающемуся её представителю, Бём-Баверку, то найдём, что выведенные выше психологические свойства рантье имеют здесь свой логический эквивалент.

Прежде всего, впервые появляется на сцене последовательно проведённая точка зрения потребления. Начальная стадия развития буржуазной политической экономии, слагавшейся в эпоху торгового капитала (меркантилизм), характеризовалась тем, что рассматривала экономические явления с точки зрения обмена. «Узости буржуазного кругозора» — писал Маркс, — «где всё внимание поглощается практическими операциями, как раз соответствует воззрение, что не характер способа производства служит основой соответствующего способа обмена, а наоборот»[25]. Последующая стадия соответствовала той эпохе, когда капитал сделался организатором производства; идеологическим выражением этих отношений и была «классическая школа», которая стала рассматривать экономические проблемы именно с точки зрения производства («трудовые теории» Смита и Рикардо) и сюда перенесла центр тяжести теоретического исследования. Эту точку зрения унаследовала от классиков пролетарская политическая экономия. Наоборот, буржуа-рантье ставит своей задачей разрешить прежде всего проблему потребления, и точка зрения потребления есть самая основная, самая характерная и новая теоретическая позиция австрийской школы и родственных ей течений. Если раньше и намечалась теоретическая линия, продолжением которой является теория «австрийцев», то всё же никогда теории, кладущие в основу анализа потребление и потребительную ценность «благ», не пользовались таким всеобщим успехом в официальной науке. Только новейшее развитие создало для них прочную базу в рантьерской психологии современного буржуа[26].

Обострённый индивидуализм имеет точно так же свою параллель в «субъективно-психологическом» методе нового направления. Правда, индивидуалистическая позиция и раньше была свойственна теоретикам буржуазии; они всегда любили «робинзонады», и даже сторонники «трудовых теорий» обосновывали свою позицию индивидуалистически: у них трудовая ценность была не общественным, «объективным» законом цен, а субъективной оценкой «хозяйствующего субъекта», который оценивает вещь в зависимости от большей или меньшей неприятности своих трудовых усилий (ср., напр., А. Смит); только у Маркса трудовая ценность приобрела характер независимого от воли агентов современного строя общественного, «естественного» закона, регулирующего товарообмен. Но, несмотря на это, лишь теперь, в учении австрийцев, психологизм в политической экономии, т. е. экономический индивидуализм, получил обоснование, принял наиболее законченную и совершенную теоретическую формулировку[27].

Наконец, боязнь переворота выражается в глубочайшем отвращении сторонников теории предельной полезности ко всему историческому; их экономические категории (по мнению авторов) пригодны для всех времён, всех и всяких эпох; об исследовании законов развития современного капиталистического производства, как некоей специфически исторической категории (точка зрения Маркса), нет и речи. Наоборот, такие явления, как прибыль, процент на капитал и т. д. считаются вечной принадлежностью человеческого общежития. Здесь уже совершенно ясно выступает оправдание современных отношений. И чем слабее элементы теоретического познания, тем громче звучит голос апологета капиталистического строя. «В существе процента на капитал (т. е. прибыли. Н. Б.), таким образом, не лежит ничего, что делало бы его несправедливым или заслуживающим порицания» — таков конечный результат (а с нашей точки зрения, и цель) огромного исследования Бём-Баверка[28].

Мы рассматриваем «австрийскую» теорию, как идеологию буржуа, уже выброшенного из производственного процесса, деградирующего буржуа, который черты своей разлагающейся психологии навеки воплотил в своей — как мы увидим ниже — познавательно совершенно бесполезной теории. Этому взгляду нисколько не противоречит то обстоятельство, что в современном научном обороте сама теория предельной полезности в том виде, как она разработана австрийцами, вытесняется ещё более модной «англо-американской школой», наиболее выдающимся теоретиком которой является Кларк. Текущая фаза капиталистического развития есть эпоха последнего напряжения всех сил капиталистического мира. Экономический процесс превращения капитала в «финансовый капитал»[29] вновь вовлекает в производственную сферу часть буржуазии, которая стояла раньше в стороне (поскольку банковый капитал становится промышленным и делается организатором производства), — таковы организаторы и руководители трестов; это в высокой степени активный тип, политической идеологией которого является боевой империализм, а философией — действенная философия прагматизма. Этот тип гораздо менее индивидуалистичен, ибо он вырос в предпринимательских организациях, которые, как-никак, представляют из себя всё же коллектив, где личная воля отступает до известной степени на второй план. Соответственно этому и идеология такого типа буржуазии будет отличаться от идеологии рантье; она считается с производством, она прибегает даже к «социально-органическому» методу исследования всего общественного хозяйства в целом[30]. Американская школа представляет из себя продукт прогрессирующей, а отнюдь не деградирующей буржуазии; из двух тенденций, имеющихся теперь — тенденции продолжающегося восхождения и начинающегося разложения — она выражает только первую; недаром эта школа проникнута американским духом, духом страны, о которой певец капитализма Зомбарт говорит: «Всё, что капиталистический дух носит в зародыше, достигло теперь в Соединённых Штатах своего наибольшего развития. Здесь его сила пока что ещё не иссякла. Здесь до сих пор ещё всё — буря и водоворот»[31].

Таким образом, именно тип рантье является предельным типом буржуа, а теория предельной полезности — идеологией этого предельного типа. С психологической точки зрения она, поэтому, более интересна; точно так же она более интересна и с логической точки зрения, так как ясно, что американцы являются по отношению к ней эклектиками. И именно потому, что австрийская школа является идеологией предельного типа буржуазии, она является полнейшей антитезой идеологии пролетариата: объективизм — субъективизм, историческая — неисторическая точка зрения, точка зрения производства — точка зрения потребления, — таково методологическое различие между Марксом и Бём-Баверком. Логическому анализу этого методологического различия, как основ теории, а затем и всей теоретической конструкции Бёма будет посвящено дальнейшее изложение.

Нам остаётся сказать только несколько слов о предшественниках «австрийцев».

Уже у Кондильяка в его «Le Commerce et le Gouvernement» (1795) мы находим изложение основных идей будущей «теории предельной полезности». Кондильяк усиленно подчёркивает «субъективный» характер ценности, которая является у него не общественным законом цен, а индивидуальным суждением, покоящимся на полезности («utilité») с одной стороны и на редкости («rareté») — с другой. Этот же автор настолько близко подходил к «современной» постановке вопроса, что проводил даже разграничение между «настоящими» и «будущими» потребностями («besoin présent et besoin éloigné») [32], разграничение, которое, как известно, играет основную роль в переходе от теории ценности к теории прибыли у главнейшего представителя «австрийцев» — Бём-Баверка.

Приблизительно в то же время аналогичные идеи мы находим у итальянского экономиста графа Верри[33], который тоже рассматривает ценность как соединение полезности и редкости.

В 1831 г. вышла книга Auguste'а Walras'а, отца знаменитого Léon'а Walras'а: «De la nature de la richesse et de l'origine de la valeur», в которой автор выводит ценность из редкости полезных благ и даёт опровержение взглядов тех экономистов, которые обращали внимание только на полезность предметов, образующих «богатство». По ясности основных мыслей книга заслуживала бы гораздо большего признания со стороны сторонников нового направления.

В 1854 г. Герман Госсен с замечательной выпуклостью изложил детальное обоснование теории предельной полезности, дав ей математическую формулировку в своей книге: «Entwickelung der Gesetze des menschlichen Verkehrs und darans fliessenden Regeln für menschliches Handeln». Госсен не только нащупывал «новые пути», но и дал весьма продуманное и законченное выражение своей теории; многие положения, приписываемые обычно австрийцами (К. Менгеру), имеются уже у Госсена в разработанном виде, так что отцом теории предельной полезности нужно считать именно его. Книга Госсена прошла совершенно незамеченной, и автору грозило бы полное забвение, если бы в 70-х годах он не был вновь открыт, причём дальнейшие последователи идей, аналогичных идеям Госсена, тотчас же признали его «основоположником» школы. (Сам Госсен весьма высоко ставил свою работу, называя себя Коперником в области политической экономии).

Приблизительно одновременно в Англии, Швейцарии н Австрии был заложен прочный фундамент нового направления трудами Stanley Jevons'а, Léon'а Walras'а и K. Menger'а. Они же и обратили внимание на книгу своего забытого предшественника[34].

Какое значение имеет Госсен, яснее всего видно из оценки его Джевонсом и Вальрасом. Изложив теорию Госсена, Джевонс пишет: «Из этого изложения вытекает, что Госсен совершенно опередил меня и в общих принципах и в методе экономической теории. Насколько я могу судить, его манера трактовать основы теории даже более обща и более глубока, чем моя»[35].

Аналогичен и отзыв Вальраса: «Речь идёт, — пишет он, — о человеке, который прошёл совершенно незамеченным и который, на мой взгляд, является одним из самых значительных когда-либо существовавших экономистов» [36]. Как-никак, но Госсену не удалось вызвать нового течения. Последнее возникло лишь вместе с работами позднейших экономистов: только начиная с семидесятых — восьмидесятых годов прошлого столетия, теория полезности нашла себе достаточную опору в общественном мнении правящих научных кругов и быстро стала делаться communis doctorum opinio. Школа Джевонса, а особенно Вальраса, подчёркивающая математический характер и математический метод политической экономии, стала вырабатывать несколько отличный от австрийской теории цикл идей, равно как и американская школа во главе с Кларком. «Австрийцы» же дали наиболее чисто и ясно формулированную теорию субъективизма (психологизма) на основе анализа потребления. Бём-Баверку выпало при этом на долю быть самым ярким выразителем «австрийской» теории. Он дал критику марксизма, систематическую критику всех более или менее важных теорий прибыли, дал одно из лучших обоснований теории ценности с точки зрения школы, наконец, построил почти заново теорию распределения, исходя из теории предельной полезности. Он является признанным главой школы, которая, в сущности, не была и не есть австрийская (как мы это видели уже из беглого указания на предшественников), которая, наоборот, стала научным орудием интернациональной рантьерской буржуазии. Только развитие последней дало точку опоры «новым» веяниям — до тех пор были лишь научные «одиночки». Быстрое развитие капитализма, сдвиг общественных группировок и рост рантье создали в последние десятилетия XIX века все социально-психологические предпосылки для того, чтобы превратить слабые ростки в махровые цветы. Рантье, интернациональный рантье, нашёл в Бём-Баверке своего научного вождя, в его теории — научное орудие в борьбе не столько со стихийными силами капиталистического развития, сколько с всё более грозным рабочим движением. В лице Бём-Баверка мы критикуем, таким образом, это новое орудие.

Глава I. Методологические основы теории предельной полезности и марксизма

1. Объективизм и субъективизм в политической экономии 2. Историческая и неисторическая точки зрения. 3. Точка зрения производства и точка зрения потребления. 4. Итоги

Каждая сколько-нибудь стройная теория представляет из себя определённое единство, все части которого связаны между собой крепкою логическою цепью. Поэтому последовательная критика неизбежно наталкивается на основу теории, на её метод, ибо метод теории и есть то, что связывает воедино отдельные положения всей теоретической системы. Мы начинаем, таким образом, с критики методологических предпосылок теории предельной полезности, подразумевая при этом отнюдь не её дедуктивный характер, а её особенности в рамках абстрактно дедуктивного метода. Для нас всякая теория экономии, поскольку она есть теория, является абстрактной — тут марксизм всецело сходится с австрийской школой[37]. Но это сходство является чисто формальным; если бы не было его, нельзя было бы даже противопоставлять учение австрийцев учению Маркса, как теорию. Нас интересует здесь то конкретное выражение абстрактного метода, которое свойственно австрийской школе и которое ставит её в такую резкую противоположность к марксизму. Дело в том что политическая экономия есть общественная наука, и в основе её — сознают или не сознают это экономисты, в данном случае для нас безразлично — лежит то или иное представление об обществе и о законах его развития вообще. Другими словами, в основе всякой экономической теории имеются известные предпосылки социологического характера, с точки зрения которых и рассматривается экономическая сторона общественной жизни. Эти предпосылки могут быть ясными или смутными, выработанной системой или «неопределёнными взглядами», но они должны всё же быть в наличности. Марксистская политическая экономия имеет такое обоснование в социологической теории исторического материализма. Что же касается австрийской школы, то она не имеет законченной и более или менее точной социологической подосновы; зародыши последней приходится конструировать из экономической теории австрийцев. При этом следует заметить, что здесь нередко общие положения о природе «народного хозяйства» вступают в конфликт с положениями, действительно лежащими в основе экономической теории австрийцев[38]. Мы поэтому обращаем внимание, главным образом, на последние положения. Для марксизма характерны следующие социологические основы экономической науки: признание примата общества над личностью, признание исторически преходящего характера всякой экономической структуры, наконец, признание доминирующей роли производства. Наоборот, для австрийцев характерен методологический индивидуализм, неисторическая точка зрения, постановка во главу угла анализа потребления. Во «Введении» мы пытались дать социально-генетическое объяснение этого коренного расхождения между австрийцами и марксизмом: это расхождение, вернее, эта противоположность была охарактеризована нами как противоположность социально-психологическая. Здесь мы постараемся разобрать её с логической стороны.

1. Объективизм и субъективизм в политической экономии

В своей известной статье по поводу III тома «Капитала» Маркса Вернер Зомбарт, противопоставляя два метода в политической экономии, метод субъективный и метод объективный, охарактеризовал систему Маркса как проявление «крайнего объективизма»; наоборот, австрийская школа, по мнению Зомбарта, есть «наиболее последовательное развитие» противоположного течения [39]. Эта характеристика, на наш взгляд, совершенно правильна. В самом деле, к изучению общественных явлений, вообще, и экономических явлений, в частности, можно подходить двояко: с одной стороны, можно считать, что наука должна исходить из анализа общества, как некоего целого, которое определяет собою в каждый данный момент явления индивидуально-хозяйственной жизни, — в таком случае задача сводится к тому, чтобы вскрыть различные связи и закономерности, существующие между разнообразными явлениями общественного порядка, которые определяют явления индивидуального порядка; с другой стороны, можно полагать, что наука должна исходить из анализа закономерностей индивидуальной жизни, так как общественное явление есть некоторый результат явлений индивидуального порядка, — в таком случае задача состоит в том, чтобы из явлений и закономерностей индивидуально-хозяйственной жизни вывести явления и закономерности социального хозяйства.

В этом смысле, несомненно, Маркс — «крайний объективист» и в социологии, и в политической экономии. Поэтому его основное экономическое учение — «учение о ценности» — необходимо строго отличать от учения о ценности классиков, в особенности Смита. У Смита трудовая ценность базируется на индивидуальной оценке блага по количеству и качеству затраченного труда, — это есть субъективная трудовая теория; у Маркса же, наоборот, трудовая ценность есть объективный, т. е. общественный, закон цен, — его теория является, таким образом, объективной трудовой теорией, которая отнюдь не базируется на каких-либо индивидуальных оценках, а выражает лишь связь между ростом производительных сил общества и товарными ценами, как они устанавливаются на рынке[40]. Зомбарт как раз на примере теории ценности и цены очень хорошо уясняет различие этих двух методов. «Маркс» — говорит он — «вовсе и не думает исследовать индивидуальные мотивы обменивающихся или исходить из вычислений издержек производства. Нет, его ход мысли таков: цены образуются конкуренцией, как — это остаётся в стороне. Но конкуренция, в свою очередь, регулируется нормой прибыли, норма прибыли — нормой прибавочной ценности, эта последняя — ценностью, которая сама является выражением общественно обусловленного факта, общественной производительной силы. В системе это изображается в обратной последовательности: ценность — прибавочная ценность — прибыль — конкуренция — цены. Если мы захотим выразить это в одном слове, то мы можем сказать: у Маркса никогда не идёт речь о мотивации, но всегда лишь о лимитации (ограничении), в данном случае об ограничении индивидуального произвола хозяйствующих субъектов»[41]. Наоборот, у субъективной школы «повсюду мотивация индивидуального хозяйственного акта выступает в центре системы»[42].

Это различие весьма верно. В самом деле, в то время, как Маркс «рассматривает общественное движение как естественно-исторический процесс, которым управляют законы, не только не находящиеся в зависимости от воли, сознания и намерения человека, но и сами ещё определяющие его волю, сознание и намерения»[43], для Бём-Баверка исходная точка анализа есть индивидуальное сознание хозяйствующего субъекта.

«Социальные законы, — пишет он, — исследование которых составляет задачу политической экономии, являются результатом игры согласующихся между собой мотивов… А раз это так, то не подлежит никакому сомнению, что при объяснении социальных законов необходимо добираться до движущих мотивов, которыми определяются действия индивидуумов, или принимать эти мотивы за исходный пункт»[44]. Итак, противоположность между объективным и субъективным методами есть противоположность между методом социальным и индивидуалистическим[45]. Однако, вышеприведённое определение двух методов нуждается в более отчётливой характеристике. Прежде всего, нужно ближе определить, во-первых, ту независимость от воли, сознания и намерения человека, о которой идёт речь у Маркса; во-вторых, того «хозяйствующего индивидуума», который является исходным пунктом австрийской школы. «Определённые общественные отношения», писал Маркс в «Нищете философии», «являются точно так же продуктами людей, как и холст, лён и проч.»[46]. Но из этого отнюдь не следует, чтобы общественный результат, тот «продукт», о котором говорит Маркс, входил, как цель или как движущий мотив, в сознание индивидуумов. Современное анархически построенное общество — а теория политической экономии и изучает именно это общество — со своими стихийными силами рынка (конкуренции, падения и повышения цен, биржей и т. д.) доставляет бесчисленное количество иллюстраций той мысли, что «общественный продукт» господствует над своими творцами, что результат мотивов индивидуальных (но не изолированных) хозяйствующих субъектов не только не соответствует этим мотивам, но и может быть с ними в резком противоречии[47]. Это явление очень хорошо выясняется на примере образования цен. Множество покупателей и продавцов вступает в область рыночных отношений с некоторой (приблизительной) оценкой своих и чужих товаров; в результате их борьбы устанавливается известная рыночная цена, которая отнюдь не совпадает с индивидуальными оценками громадного большинства контрагентов. Более того, эта установившаяся цена оказывается прямо губительной для целого ряда «хозяйствующих субъектов», которые под давлением низких цен принуждаются оставить свою предпринимательскую деятельность, — они «разоряются». Ещё резче то же явление проявляется на рынке ценных бумаг, на чем и основан весь «азарт» биржевой игры, Во всех этих случаях, которые типичны для современной социально-хозяйственной организации, можно говорить о «независимости» общественных явлений от воли, сознания и намерения человека; но эта независимость вовсе не есть абсолютная независимость двух ничего между собой общего не имеющих явлений; смешно предполагать, что человеческая история творится не через волю людей, а помимо людей (такое «материалистическое понимание истории» есть буржуазная карикатура на марксизм); наоборот, оба ряда явлений — индивидуальные акты и общественные явления, генетически связаны друг с другом ближайшим образом. Эту «независимость» следует понимать исключительно в том смысле, что объективирующиеся результаты индивидуальных действий господствуют над каждой из своих частей в отдельности, «продукт» господствует над своим «творцом», причём во всякий данный момент времени индивидуальная воля определяется уже сложившимся результатом волевых отношений отдельных «субъектов хозяйства»; побеждённый в конкурентной борьбе предприниматель или обанкротившийся денежный капиталист принуждены уйти с поля битвы, хотя они и выступали раньше в качестве активных величин, «творцов» общественного процесса, который, в конце концов, обратился против них самих[48]. Это явление есть выражение иррациональности, «стихийности» экономического процесса в рамках товарного хозяйства, что так отчётливо проявляется в психологии товарного фетишизма, вскрытой впервые Марксом и блестяще им анализированной. Именно, в товарном хозяйстве происходит процесс «овеществления» отношений между людьми, при чем эти «вещные выражения» начинают, в силу стихийного характера развития, жить особой «самостоятельной» жизнью, подчиняющейся специфическим, только этой жизни свойственным закономерностям.

Мы имеем, таким образом, различные ряды явлений индивидуального характера и слагающиеся из них ряды явлений общественного характера; несомненно, что имеются некоторые закономерности как между этими двумя категориями (индивидуального и социального характера), так и между различными рядами одной категории, в частности, между различными рядами общественных явлений, которые находятся в зависимости друг от друга. Установление закономерной связи между различными явлениями общественного порядка и есть метод Маркса. Другими словами, Маркс исследует закономерности результатов индивидуальных воль, не занимаясь исследованием их самих; он исследует закономерность общественных явлений безотносительно к их связи с явлениями из области индивидуального сознания[49].

Обратимся теперь к «хозяйствующим индивидуумам» Бём-Баверка.

В своей статье о книге К. Менгера (Untersuchungen etc.) Бём-Баверк вполне соглашается как с противниками австрийской школы, так и самим Менгером в том, что «хозяйствующие индивидуумы», представители нового направления, суть атомы общества. Задача новой школы есть «смещение исторического и органического методов, как господствующих методов теоретического исследования в социальных науках, …восстановление точного, атомистического (курсив наш. Н. Б.) направления»[50].

Здесь исходным пунктом анализа делается не индивидуум данного общества, обладающий социальной связью со своими «сочеловеками», а изолированный «атом», хозяйствующий Робинзон. В полном соответствии с этим представлением находятся те примеры, которые приводит Бём-Баверк для доказательства своих положений.

«У обильного источника пригодной для питья воды сидит человек» — так начинает наш автор свой анализ ценности[51]. Затем перед нами проходят: путешественник в пустыне[52], изолированный от всего мира сельский хозяин[53], поселенец, избушка которого одиноко стоит в первобытном лесу [54] и т. д. Такие же примеры мы видим и у К. Менгера: «обитатель первобытного леса»[55], «житель оазиса»[56], «близорукий индивидуум на уединённом острове» (!)[57], «изолированно-хозяйствующий земледелец»[58], «потерпевшие кораблекрушение»[59] и т. д. и т. д.

Мы видим здесь ту же самую точку зрения, которая когда-то была отчётливо формулирована «сладчайшим» из экономистов, Бастиа. В своих «Экономических гармониях» он писал: «Экономические законы действуют одинаковым образом, идёт ли речь о совокупности многих людей, о двух индивидуумах или даже об одном человеке, вынужденном обстоятельствами жить изолированно. Индивидуум, если бы он мог жить некоторое время изолированно, был бы зараз капиталистом, предпринимателем, рабочим, производителем и потребителем. Вся экономическая эволюция совершалась бы в нём. Наблюдая каждый составной элемент её — потребность, усилие, удовлетворение, даровую полезность и полезность, сто́ящую труда, он мог бы составить себе понятие обо всём механизме в целом, хотя бы последний и был сведён к его наипростейшему выражению»[60].

И раньше: «Я утверждаю, что политическая экономия достигла бы своей цели и исполнила бы свою миссию, если бы она окончательно показала следующее: то, что правильно по отношению к (одному) человеку, то правильно и по отношению к обществу»[61].

Буквально то же говорит и Джевонс: «Общая форма законов политической экономии одинакова для индивидуумов и для наций»[62].

Как, однако, ни стара и как ни почтенна эта точка зрения, она абсолютно неверна. Общество не есть (как — сознательно или бессознательно — предполагается здесь) арифметическая сумма изолированных индивидуумов; наоборот, хозяйственная деятельность индивидуума предполагает, как своё условие, определённую общественную среду, в которой выражается социальная связь отдельных хозяйств. Мотивы изолированного человека совершенно отличны от мотивов человека, как «общественного животного», ибо в то время как для первого внешней средой является только природа, мир вещей в их первобытной неприкосновенности, для второго внешней средой является не только «материя», но и особая социальная среда. Перейти от изолированного человека к обществу можно только перейдя через эту социальную среду. В самом деле, если бы у нас была лишь сумма отдельных хозяйств, но не было бы никаких точек соприкосновения между ними, не было бы особой среды, которую Родбертус удачно назвал «хозяйственным общением», то тогда у нас не было бы и общества. Теоретически можно, конечно, охватить и простую сумму разрозненных и разобщённых хозяйств единым понятием, сжать их в одну «совокупность». Но эта совокупность будет нечто совершенно иное, чем та совокупность, которую представляет из себя общество, как система хозяйств, тесно связанных между собою и находящихся в постоянном взаимодействии. В то же время, как в первом случае, связь создаётся нами самими, во втором случае она нам дана в действительности[63]. Таким образом, только как член социальной хозяйственной системы, а не как изолированный «атом», может быть рассматриваем отдельный «хозяйствующий субъект». Последний действует приспособляясь к данному состоянию общественных явлений; они ограничивают, «лимитируют» (Зомбарт) его индивидуальные мотивы[64]. Это нужно сказать не только об «экономической структуре общества», т. е. не только о производственных отношениях, но и о социально-экономических явлениях, возникающих на основе данной структуры. Например, индивидуальные оценки всегда приспособляются к уже сложившимся ценам, стремление вложить капитал в банк зависит от высоты процента в данный момент, вложение капитала в ту или иную отрасль производства определяется сложившейся здесь нормой прибыли, оценка земельного участка зависит от величины дохода с него и от высоты процента и т. д., и т. д. Правда, индивидуальные мотивы оказывают «обратное влияние»; но нам важно установить, что сами они уже заранее имеют социальное содержание, а следовательно, из мотивов изолированного субъекта нельзя вывести никаких «социальных законов»[65]. Если же мы возьмём в качестве отправного пункта исследования не изолированного индивидуума, а предположим социальный момент в его мотивах данным, то в таком случае у нас получится порочный круг: желая вывести «социальное», т. е. «объективное», из «индивидуального», т. е. «субъективного», мы будем выводить его из социального же, т. е. отсылать от Понтия к Пилату.

Как мы видели выше, австрийская школа (Бём-Баверк) исходит из мотивов изолированного субъекта. Правда, в сочинениях её представителей мы можем найти и довольно правильные суждения о природе общественного целого. Но на деле она с самого начала ведёт анализ мотивов хозяйствующих субъектов абстрагируя от всяких связей социального характера; именно такая точка зрения типична для новых теоретиков буржуазии, и как раз эту точку зрения австрийская школа последовательно проводит во всех своих теоретических построениях. Отсюда ясно теперь, что она неминуемо должна будет контрабандным путём ввести «социальное» в индивидуальные мотивы своих «общественных атомов», если только она захочет вывести какой-нибудь социальный феномен. Но тогда она неминуемо должна будет описать громадный порочный круг.

И, действительно, эта неизбежная логическая ошибка обнаруживается уже при анализе теории субъективной ценности австрийской школы, того краеугольного камня всей теоретической системы, которым так гордятся её представители. А между тем только одна эта ошибка уничтожает смысл построенной с необычайными ухищрениями научно-экономической идеологии современного буржуа, «ибо, конечно», — как правильно замечает сам Бём-Баверк, — «это смертный методологический грех, если кто в научном исследовании игнорирует именно то, что следует объяснить»[66].

Итак, мы пришли к заключению, что «субъективизм» австрийской школы, намеренное изолирование «хозяйствующего субъекта», абстракция от социальных связей[67] с неизбежностью приводят к логическому краху всей системы; последняя оказывается столь же мало удовлетворительной, как старая теория издержек, беспомощно вертевшаяся в заколдованном кругу.

Возникает, однако, вопрос, возможно ли тогда вообще теоретическое познание хозяйственной жизни, установление её закономерностей помимо закономерностей индивидуальных мотивов. Возможен ли, говоря другими словами, тот «объективизм», который лежит в основе теории Маркса.

На этот вопрос даже Бём-Баверк отвечает утвердительно. «Невозможны» — говорит он — «законосообразные действия без законосообразной мотивации, но вполне возможно познание законосообразных действий без знания соответствующей мотивации»[68]. Но, по мнению Бёма, этот «объективистический источник знания в состоянии, в лучшем случае, доставить только очень скудную и притом, самое по себе, совершенно недостаточную часть общего знания», т. к. в хозяйственной среде «мы имеем дело преимущественно с сознательно рассчитанными человеческими действиями»[69].

Однако, мы видим выше, что скудный урожай должен получиться именно на ниве той тощей абстракции индивидуально-психологического характера, которая пропагандируется австрийской школой[70]. И не просто в абстракции здесь дело. Мы уже имели случай упоминать, что абстракция есть необходимый элемент познавательной деятельности. Ошибка австрийцев состоит в том, что они абстрагируют при исследовании общественных явлений от этих самых явлений. Очень хорошо формулирует данный пункт Р. Штольцман. «Путём изолирования и абстрагирования», — говорит он — «можно создать хозяйственные типы, настолько простые, насколько это возможно, но типы эти должны быть социальными, они должны иметь своим предметом социальное хозяйство»[71]. Ибо нельзя перейти от чисто индивидуального к социальному; даже если бы в действительности имелся исторический процесс такого перехода, т. е. если бы люди переходили от изолированного состояния к «общественному бытию», то и тогда бы можно было лишь описать исторически и конкретно этот процесс, разрешить, таким образом, проблему чисто идиографического (кинематографического) характера; но и тогда нельзя было бы построить теорию номографического типа. В самом деле, вообразим, что отдельные и изолированные производители сталкиваются друг с другом, связываются постепенно обменом и, наконец, превращаются в современное развитое меновое общество. Возьмём теперь субъективные оценки человека нашего времени. Они исходят (ниже мы будем доказывать это подробнее) от заранее сложившихся цен; эти цены, в свою очередь, слагаются из мотивов хозяйствующих субъектов, в некоторый более или менее отдалённый период времени; но они в своё время зависели от цен, которые сложились ещё раньше; эти последние явились опять-таки, как результат субъективных оценок, основанных на ещё более ранней цене и т. д., и т. д. В конечном счёте мы дойдём, таким образом, до оценок изолированных производителей, оценок, которые, действительно, уже не содержат в себе элемента цены, так как за ними не скрывается уже никакой общественной связи, никакого общества. Но анализ этих субъективных оценок, начиная с оценок современного человека и кончая гипотетическим Робинзоном, будет не чем иным, как историческим описанием процесса превращения мотивов изолированного человека — в мотивы человека современного, причём этот процесс будет изображён в обратном порядке. Ничего, кроме этого описания, подобный анализ дать не может, и никакой общей теории цены или теории меновой ценности на этой основе построить нельзя. Попытки же такого построения с неизбежностью должны приводить к порочным кругам в теоретической системе, потому что, поскольку мы хотим оставаться в рамках общей теории, постольку мы должны признать социальный элемент за данную величину, вместо того, чтобы объяснить этот элемент; с другой стороны, выйти за пределы этой величины — это, как мы видели, означает превратить теорию в историю, т. е. перейти в совершенно другую плоскость научного исследования.

Нам остаётся только один метод исследования, именно, соединение абстрактно-дедуктивного метода с методом объективным, соединение, которое является одной из самых характерных черт марксистской политической экономии. Только таким путём можно построить теорию, которая не представляла бы вечного противоречия в себе самой, а была бы действительным орудием научного познания капиталистической действительности.

2. Историческая и неисторическая точки зрения

В «Теориях прибавочной ценности» Маркс писал о физиократах: «Было большой их заслугой, что они рассматривали эти формы (формы буржуазного способа производства Н. Б.), как физиологические формы общества, как формы, вытекающие из естественных нужд самого производства, которые независимы от воли, политики и т. д…Это материальные законы. Ошибка же физиократов состоит в том, что материальный закон определённой общественой формации рассматривается, как закон абстрактный, одинаково господствующий над всеми общественными формами»[72].

Здесь очень хорошо проводится различие между просто-общественной и общественно-исторической точкой зрения. Можно рассматривать «общественное хозяйство в целом», но не понимать всего значения специфически исторических общественных форм. Правда, в новейшее время неисторической точки зрения обычно соответствует и непонимание значения социальных связей, но тем не менее следует различать эти два методологических вопроса, ибо возможность «объективизма» отнюдь не является необходимой гарантией исторической постановки вопроса. Это мы видим на примере физиократов. В современной литературе мы находим то же самое у Тугана-Барановского, «социальная теория распределения» которого годится (а потому ничего не объясняет) для всякого расслоённого на классы общества[73].

Маркс самым резким образом подчёркивал исторический характер экономической теории и относительность её законов. «По его мнению… каждый исторический период имеет свои законы… но, как только жизнь пережила период данного развития, вышла из данной стадии и вступила в другую, она начинает управляться уже другими законами»[74]. Из этого, конечно, отнюдь не вытекает, что Маркс отрицал все и всяческие общие законы, которые бы определяли ход общественной жизни на различных ступенях развития. Теория исторического материализма, например, открывает законы, пригодные для общественного развития вообще. Но это отнюдь не исключает специфических исторических законов политической экономии, которые, в противоположность социологическим законам, выражают сущность одной из общественных структур, капиталистической общественной структуры[75].

Здесь уместно будет предупредить одно могущее быть сделанным возражение. А именно, нам могут сказать, что признание историчности с неизбежностью влечёт за собой идиографический, чисто описательный тип теории, т. е. ту точку зрения, которую защищает так называемая «историческая школа». Однако, такое возражение покоилось бы на смешении совершенно различных вещей. Возьмём какое-либо общее положение идиографической науки par excellence статистики. Статистика населения выводит, например, такой «эмпирический закон»; на 100 девочек — рождается 105–108 мальчиков. Этот «закон» — чисто описательного характера, на нём непосредственно не выражено никакого общего, причинного, соотношения. Наоборот, теоретический закон в политической экономии укладывается, как мы видели, в формулу причинности: если имеется A, B, C, то наступает D; другими словами, наличность определённых условий, «причин», ведёт за собой наступление определённого следствия. Ясно, что эти «условия» могут быть и исторического характера, т. е., что они в действительности встречаются только в определённое время. С чисто логической точки зрения, вполне безразлично, где и когда встречаются эти условия в действительности, и даже встречаются ли они вообще, — в этом смысле перед нами «вечные законы»; с другой точки зрения, их реального проявления, они суть «исторические законы», ибо они связаны с «условиями», встречающимися лишь на исторически определённой ступени развития[76]. Но раз эти условия даны, даны тем самым и их следствия. Именно на этом характере теоретических экономических законов возможно их «применение» к странам и эпохам, где общественное развитие достигло соответствующей высоты (поэтому, например, русские марксисты могли удачно предсказать «судьбы капитализма в России»), хотя анализ Маркса исходил из конкретного эмпирического материала, касавшегося Англии[77].

Таким образом, «исторический» характер законов политической экономии отнюдь не превращает последнюю в науку идиографического типа. С другой стороны, только историческая точка зрения может быть познавательно ценной в этой области.

Политическая экономия, как наука, может иметь своим объектом исключительно товарное (resp. товарно-капиталистическое) общество. В самом деле, если бы мы имели перед собой какой-либо вид организованного хозяйства, будь это ойкосное хозяйство Родбертуса, первобытная коммуна, феодальное поместье или организованное общественное хозяйство социалистического «государства» — мы бы не нашли там ни одной проблемы, разрешение которой составляет задачу теоретической экономии; эти проблемы касаются товарного хозяйства, в особенности его капиталистической формы: таковы проблемы ценности, цены, капитала, прибыли, кризисов и т. д. Это, конечно, не случайность: как раз теперь, при системе большей или меньшей «свободной конкуренции», наиболее ясно выражается стихийность экономического процесса, где индивидуальная воля и цель отходит на задний план перед объективно развивающейся цепью общественных явлений; только товарному производству и его высшей форме производству капиталистическому, свойственно то явление, которое Маркс назвал «товарным фетишизмом» и блестящий анализ которого он дал в «Капитале». Именно здесь личные отношения людей в производственном процессе выражаются в безличных отношениях между вещами, и эти последние принимают форму «общественного иероглифа» ценности (Маркса). Отсюда та «загадочность», которая свойственна капиталистическому производству, и то своеобразие проблем, которые впервые появляются здесь для теоретического исследования. «Не вследствие «caractère typique de la liberté économique», а в силу теоретико-познавательного своеобразия системы конкуренции, которая приводит с собой как наибольшее число теоретических задач, так и наибольшую трудность их решения»[78], анализ капиталистической действительности представляет особый интерес и придаёт особый логический вид экономической науке, которая исследует закономерность стихийной жизни современного общества, выводит законы, независимые от сознания людей, «регулирующие естественные законы, на манер закона тяжести, когда над вашей головою обрушивается дом»[79]. И вот эта стихийность, вытекающая притом из весьма сложных отношений, есть сама историческое явление, свойственное лишь товарному производству[80]. Только в неорганизованном общественном хозяйстве создаются специфические явления, когда взаимоприспособленне различных отдельных частей «производственного организма» идёт помимо сознательно на это приспособление направленной воли людей. При планомерном ведении общественного хозяйства распределение и перераспределение производительных сил общества есть сознательный, основанный на статистических выкладках, процесс; при современной анархии производства этот процесс совершается посредством целого передаточного механизма цен, их падения или повышения, путём давления этих цен на прибыль, путём целого ряда кризисов и т. д.; словом, не сознательный расчёт коллектива, а слепая сила общественной стихии, проявляющаяся в целом ряде общественно-экономических явлений — в первую голову рыночной цены — вот что характерно для современного общества и вот что составляет предмет экономической науки. При социалистическом строе политическая экономия потеряет свой смысл: останется одна лишь «экономическая география» — наука идиографического типа и нормативная наука «экономической политики», ибо отношения между людьми будут простыми и ясными, устранится всякая их вещная, фетишизированная формулировка, а на место закономерностей стихийной жизни станет закономерность сознательных действий коллектива. Уже из одного этого ясно, что при исследовании капитализма нужно принимать во внимание основные его черты, отличающие капиталистический «производственный организм» от всякого иного: ибо исследование капитализма и есть исследование того, что отличает капитализм от всякой другой общественной структуры; если мы отвлекаемся от этих особенностей, которые типичны для капитализма, то мы будем иметь дело лишь со всеобщими категориями, пригодными для всяких общественных производственных отношений и потому не объясняющими исторически определённого, совершенно своеобразного процесса развития «современного капитализма». Как говорит Маркс, именно в забвении этого положения и заключается «вся мудрость» современной буржуазной экономии, которая стремится доказать прочность теперешних отношений[81]. При этом нужно иметь в виду, что анализ капитализма, как развитого товарного производства, характеризирующегося не обменом вообще, но капиталистическим обменом, где на рынке появляется рабочая сила в качестве товара, и где производственные отношения («экономическая структура общества») включают в себя не только отношения между товаропроизводителями, но и отношение между классом капиталистов и классом наёмных рабочих, — что этот анализ капитализма требует, кроме исследования общих условий товарного хозяйства (наличность лишь одного этого элемента соответствовала бы теории простого товарного производства), также и исследования специфической структуры капитализма. Только такая постановка вопроса может создать действительно научную экономическую теорию. Если заниматься не апологией и увековечиванием капиталистических отношений, а их теоретическим исследованием, то необходимо выделить их типичные черты и эти черты анализировать. Так именно и поступает Маркс. Его «Капитал» начинается словами:

«Богатство обществ, в которых господствует капиталистический способ производства, является «огромным скоплением товаров», а отдельный товар — его элементарной формой. Наше исследование поэтому начинается с анализа товара»[82].

Таким образом, с первых же строк всё исследование поставлено на исторические рельсы. В дальнейшем анализ Маркса показывает, что все основные понятия экономической науки носят исторический характер[83].

«Продукт труда, — пишет Маркс о ценности, — при всяких общественных условиях есть предмет потребления; но лишь исторически определённая эпоха, делающая затраченный на производство какого-либо полезного предмета труд его «объективным» свойством, т. е. его ценностью, превращает продукт труда в товар[84].

То же самое говорит Маркс о капитале:

«Капитал — это не вещь, а определённое общественное, принадлежащее определённой исторической формации, отношение производства, которое проявляется в вещи и придаёт этой вещи специфически общественный характер. Капитал не есть сумма материальных и произведённых средств производства, которые сами по себе так же не суть капитал, как золото и серебро сами по сути не суть деньги»[85].

Любопытно рядом привести то определение капитала, которое даёт Бём-Баверк:

«Капиталом вообще, — говорит он, — мы называем совокупность продуктов, которые служат как средство добывания благ. Из этого общего понятия капитала вытекает более узкое понятие социального капитала. Социальным капиталом мы называем совокупность продуктов, которые служат как средство социально-хозяйственного добывания благ… или… говоря кратко, совокупность промежуточных продуктов»[86].

Таким образом, налицо полная противоположность исходной точки зрения. Где у Маркса выделяется, как основной признак, историчность данной категории, там у Бёма — абстракция от исторического элемента; где у Маркса исторически-определённые отношения людей, там у Бёма всеобщие формы отношения человека к вещам. В самом деле, ведь, если отвлечься от исторически-изменчивых отношений между людьми, тогда останутся лишь отношения между человеком и природой, вместо историко-социальных категорий — категории «естественные» («natürliche Kategorien»). Однако, ясно, что «естественные» категории ни в малейшей степени не объясняют категорий историко-социальных, ибо, как совершенно правильно замечает Штольцман: «Естественные категории дают только технические возможности для образования экономических феноменов»[87].



Поделиться книгой:

На главную
Назад